Неточные совпадения
Сам Ермил,
Покончивши с рекрутчиной,
Стал тосковать, печалиться,
Не пьет,
не ест: тем кончилось,
Что в деннике с веревкою
Застал его
отец.
Г-жа Простакова. Старинные люди, мой
отец!
Не нынешний был век. Нас ничему
не учили. Бывало, добры люди приступят к батюшке, ублажают, ублажают, чтоб хоть братца отдать в школу. К
статью ли, покойник-свет и руками и ногами, Царство ему Небесное! Бывало, изволит закричать: прокляну ребенка, который что-нибудь переймет у басурманов, и
не будь тот Скотинин, кто чему-нибудь учиться захочет.
— Экой молодец
стал! И то
не Сережа, а целый Сергей Алексеич! — улыбаясь сказал Степан Аркадьич, глядя на бойко и развязно вошедшего красивого, широкого мальчика в синей курточке и длинных панталонах. Мальчик имел вид здоровый и веселый. Он поклонился дяде, как чужому, но, узнав его, покраснел и, точно обиженный и рассерженный чем-то, поспешно отвернулся от него. Мальчик подошел к
отцу и подал ему записку о баллах, полученных в школе.
Когда она думала о сыне и его будущих отношениях к бросившей его
отца матери, ей так
становилось страшно за то, что она сделала, что она
не рассуждала, а, как женщина, старалась только успокоить себя лживыми рассуждениями и словами, с тем чтобы всё оставалось по старому и чтобы можно было забыть про страшный вопрос, что будет с сыном.
Он, этот умный и тонкий в служебных делах человек,
не понимал всего безумия такого отношения к жене. Он
не понимал этого, потому что ему было слишком страшно понять свое настоящее положение, и он в душе своей закрыл, запер и запечатал тот ящик, в котором у него находились его чувства к семье, т. е. к жене и сыну. Он, внимательный
отец, с конца этой зимы
стал особенно холоден к сыну и имел к нему то же подтрунивающее отношение, как и к желе. «А! молодой человек!» обращался он к нему.
Пока
отец не приходил, Сережа сел к столу, играя ножичком, и
стал думать.
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и
стал читать молитву,
не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все
не то, совсем
не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу
не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как
отец… ну, да Бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
— Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой
отец боится русских и
не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у
отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт
стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
Откуда возьмется и надутость и чопорность,
станет ворочаться по вытверженным наставлениям,
станет ломать голову и придумывать, с кем и как, и сколько нужно говорить, как на кого смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы
не сказать больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что
станет наконец врать всю жизнь, и выдет просто черт знает что!» Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она? что, как ее
отец? богатый ли помещик почтенного нрава или просто благомыслящий человек с капиталом, приобретенным на службе?
Во владельце
стала заметнее обнаруживаться скупость, сверкнувшая в жестких волосах его седина, верная подруга ее, помогла ей еще более развиться; учитель-француз был отпущен, потому что сыну пришла пора на службу; мадам была прогнана, потому что оказалась
не безгрешною в похищении Александры Степановны; сын, будучи отправлен в губернский город, с тем чтобы узнать в палате, по мнению
отца, службу существенную, определился вместо того в полк и написал к
отцу уже по своем определении, прося денег на обмундировку; весьма естественно, что он получил на это то, что называется в простонародии шиш.
«
Не влюблена ль она?» — «В кого же?
Буянов сватался: отказ.
Ивану Петушкову — тоже.
Гусар Пыхтин гостил у нас;
Уж как он Танею прельщался,
Как мелким бесом рассыпался!
Я думала: пойдет авось;
Куда! и снова дело врозь». —
«Что ж, матушка? за чем же
стало?
В Москву, на ярманку невест!
Там, слышно, много праздных мест» —
«Ох, мой
отец! доходу мало». —
«Довольно для одной зимы,
Не то уж дам хоть я взаймы».
И мало того, что осуждена я на такую страшную участь; мало того, что перед концом своим должна видеть, как
станут умирать в невыносимых муках
отец и мать, для спасенья которых двадцать раз готова бы была отдать жизнь свою; мало всего этого: нужно, чтобы перед концом своим мне довелось увидать и услышать слова и любовь, какой
не видала я.
— Да он славно бьется! — говорил Бульба, остановившись. — Ей-богу, хорошо! — продолжал он, немного оправляясь, — так, хоть бы даже и
не пробовать. Добрый будет козак! Ну, здорово, сынку! почеломкаемся! — И
отец с сыном
стали целоваться. — Добре, сынку! Вот так колоти всякого, как меня тузил; никому
не спускай! А все-таки на тебе смешное убранство: что это за веревка висит? А ты, бейбас, что стоишь и руки опустил? — говорил он, обращаясь к младшему, — что ж ты, собачий сын,
не колотишь меня?
— Понимаю… И
отца,
стало быть, завтра
не пойдешь хоронить?
Так к году Лев-отец
не шуткой думать
стал,
Чтобы сынка невежей
не оставить,
В нем царску честь
не уронить,
И чтоб, когда сынку придётся царством править,
Не стал бы за сынка народ
отца бранить.
И к какой мне
стати просить благословения у мужика?» — «Все равно, Петруша, — отвечала мне матушка, — это твой посаженый
отец; поцелуй у него ручку, и пусть он тебя благословит…» Я
не соглашался.
— Спасибо, государь, спасибо,
отец родной! — говорил Савельич усаживаясь. — Дай бог тебе сто лет здравствовать за то, что меня старика призрил и успокоил. Век за тебя буду бога молить, а о заячьем тулупе и упоминать уж
не стану.
Однажды, в его присутствии, Василий Иванович перевязывал мужику раненую ногу, но руки тряслись у старика, и он
не мог справиться с бинтами; сын ему помог и с тех пор
стал участвовать в его практике,
не переставая в то же время подсмеиваться и над средствами, которые сам же советовал, и над
отцом, который тотчас же пускал их в ход.
— Нелегко. Черт меня дернул сегодня подразнить
отца: он на днях велел высечь одного своего оброчного мужика — и очень хорошо сделал; да, да,
не гляди на меня с таким ужасом — очень хорошо сделал, потому что вор и пьяница он страшнейший; только
отец никак
не ожидал, что я об этом, как говорится, известен
стал. Он очень сконфузился, а теперь мне придется вдобавок его огорчить… Ничего! До свадьбы заживет.
— Напрасно ж она стыдится. Во-первых, тебе известен мой образ мыслей (Аркадию очень было приятно произнести эти слова), а во-вторых — захочу ли я хоть на волос стеснять твою жизнь, твои привычки? Притом, я уверен, ты
не мог сделать дурной выбор; если ты позволил ей жить с тобой под одною кровлей,
стало быть она это заслуживает: во всяком случае, сын
отцу не судья, и в особенности я, и в особенности такому
отцу, который, как ты, никогда и ни в чем
не стеснял моей свободы.
Отец тоже незаметно, но значительно изменился,
стал еще более суетлив, щиплет темненькие усы свои, чего раньше
не делал; голубиные глаза его ослепленно мигают и смотрят так задумчиво, как будто
отец забыл что-то и
не может вспомнить.
Заметив, что Дронов называет голодного червя — чевряком, чреваком, чревоедом, Клим
не поверил ему. Но, слушая таинственный шепот, он с удивлением видел пред собою другого мальчика, плоское лицо нянькина внука
становилось красивее, глаза его
не бегали, в зрачках разгорался голубоватый огонек радости, непонятной Климу. За ужином Клим передал рассказ Дронова
отцу, —
отец тоже непонятно обрадовался.
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам,
стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб
не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик
отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был
не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
Отец все чаще уезжает в лес, на завод или в Москву, он
стал рассеянным и уже
не привозил Климу подарков.
Он говорил долго, солидно и с удивлением чувствовал, что обижен завещанием
отца. Он
не почувствовал этого, когда Айно сказала, что
отец ничего
не оставил ему, а вот теперь — обижен несправедливостью и чем более говорит, тем более едкой
становится обида.
Шестнадцатилетний Михей,
не зная, что делать с своей латынью,
стал в доме родителей забывать ее, но зато, в ожидании чести присутствовать в земском или уездном суде, присутствовал пока на всех пирушках
отца, и в этой-то школе, среди откровенных бесед, до тонкости развился ум молодого человека.
Сначала, при жизни родителей, жил потеснее, помещался в двух комнатах, довольствовался только вывезенным им из деревни слугой Захаром; но по смерти
отца и матери он
стал единственным обладателем трехсот пятидесяти душ, доставшихся ему в наследство в одной из отдаленных губерний, чуть
не в Азии.
И он
не спешил сблизиться с своими петербургскими родными, которые о нем знали тоже по слуху. Но как-то зимой Райский однажды на балу увидел Софью, раза два говорил с нею и потом уже
стал искать знакомства с ее домом. Это было всего легче сделать через
отца ее: так Райский и сделал.
Но
отца эта мысль испугала; он, по мере отвращения от Катерины Николавны, которую прежде очень любил,
стал чуть
не боготворить свою дочь, особенно после удара.
«Тут одно только серьезное возражение, — все мечтал я, продолжая идти. — О, конечно, ничтожная разница в наших летах
не составит препятствия, но вот что: она — такая аристократка, а я — просто Долгорукий! Страшно скверно! Гм! Версилов разве
не мог бы, женясь на маме, просить правительство о позволении усыновить меня… за заслуги, так сказать,
отца… Он ведь служил,
стало быть, были и заслуги; он был мировым посредником… О, черт возьми, какая гадость!»
Он сказал, что деньги утащил сегодня у матери из шкатулки, подделав ключ, потому что деньги от
отца все его, по закону, и что она
не смеет
не давать, а что вчера к нему приходил аббат Риго увещевать — вошел,
стал над ним и
стал хныкать, изображать ужас и поднимать руки к небу, «а я вынул нож и сказал, что я его зарежу» (он выговаривал: загхэжу).
Опять скандал! Капитана наверху
не было — и вахтенный офицер смотрел на архимандрита — как будто хотел его съесть, но
не решался заметить, что на шканцах сидеть нельзя. Это, конечно, знал и сам
отец Аввакум, но по рассеянности забыл,
не приписывая этому никакой существенной важности. Другие, кто тут был, улыбались — и тоже ничего
не говорили. А сам он
не догадывался и, «отдохнув»,
стал опять ходить.
Получив желаемое, я ушел к себе, и только сел за стол писать, как вдруг слышу голос
отца Аввакума, который, чистейшим русским языком, кричит: «Нет ли здесь воды, нет ли здесь воды?» Сначала я
не обратил внимания на этот крик, но, вспомнив, что, кроме меня и натуралиста, в городе русских никого
не было, я
стал вслушиваться внимательнее.
«Но что же делать? Всегда так. Так это было с Шенбоком и гувернанткой, про которую он рассказывал, так это было с дядей Гришей, так это было с
отцом, когда он жил в деревне и у него родился от крестьянки тот незаконный сын Митенька, который и теперь еще жив. А если все так делают, то,
стало быть, так и надо». Так утешал он себя, но никак
не мог утешиться. Воспоминание это жгло его совесть.
— А мне с кухарками и кучерами бывало весело, а с нашими господами и дамами скучно, — рассказывала она. — Потом, когда я
стала понимать, я увидала, что наша жизнь совсем дурная. Матери у меня
не было,
отца я
не любила и девятнадцати лет я с товаркой ушла из дома и поступила работницей на фабрику.
Чтобы замять этот неприятный разговор, Надежда Васильевна
стала расспрашивать Привалова о его мельнице и хлебной торговле. Ее так интересовало это предприятие, хотя от Кости о нем она ничего никогда
не могла узнать: ведь он с самого начала был против мельницы, как и
отец. Привалов одушевился и подробно рассказал все, что было им сделано и какие успехи были получены; он
не скрывал от Надежды Васильевны тех неудач и разочарований, какие выступали по мере ближайшего знакомства с делом.
— Я так и думала: до Ляховского ли. Легкое ли место, как отец-то наш тогда принял тебя… Горяч он
стал больно: то ли это от болезни его, или годы уж такие подходят…
не разберу ничего.
А вот именно потому, что найден труп убитого
отца, потому что свидетель видел подсудимого в саду, вооруженного и убегающего, и сам был повержен им,
стало быть, и совершилось все по написанному, а потому и письмо
не смешное, а роковое.
Отец же, бывший когда-то приживальщик, а потому человек чуткий и тонкий на обиду, сначала недоверчиво и угрюмо его встретивший («много, дескать, молчит и много про себя рассуждает»), скоро кончил, однако же, тем, что
стал его ужасно часто обнимать и целовать,
не далее как через две какие-нибудь недели, правда с пьяными слезами, в хмельной чувствительности, но видно, что полюбив его искренно и глубоко и так, как никогда, конечно,
не удавалось такому, как он, никого любить…
— Ничего
не дам, а ей пуще
не дам! Она его
не любила. Она у него тогда пушечку отняла, а он ей по-да-рил, — вдруг в голос прорыдал штабс-капитан при воспоминании о том, как Илюша уступил тогда свою пушечку маме. Бедная помешанная так и залилась вся тихим плачем, закрыв лицо руками. Мальчики, видя, наконец, что
отец не выпускает гроб от себя, а между тем пора нести, вдруг обступили гроб тесною кучкой и
стали его подымать.
— Разреши мою душу, родимый, — тихо и
не спеша промолвила она,
стала на колени и поклонилась ему в ноги. — Согрешила,
отец родной, греха моего боюсь.
Ему
стали предлагать вопросы. Он отвечал совсем как-то нехотя, как-то усиленно кратко, с каким-то даже отвращением, все более и более нараставшим, хотя, впрочем, отвечал все-таки толково. На многое отговорился незнанием. Про счеты
отца с Дмитрием Федоровичем ничего
не знал. «И
не занимался этим», — произнес он. Об угрозах убить
отца слышал от подсудимого. Про деньги в пакете слышал от Смердякова…
Кроткий
отец иеромонах Иосиф, библиотекарь, любимец покойного,
стал было возражать некоторым из злословников, что «
не везде ведь это и так» и что
не догмат же какой в православии сия необходимость нетления телес праведников, а лишь мнение, и что в самых даже православных странах, на Афоне например, духом тлетворным
не столь смущаются, и
не нетление телесное считается там главным признаком прославления спасенных, а цвет костей их, когда телеса их полежат уже многие годы в земле и даже истлеют в ней, «и если обрящутся кости желты, как воск, то вот и главнейший знак, что прославил Господь усопшего праведного; если же
не желты, а черны обрящутся, то значит
не удостоил такого Господь славы, — вот как на Афоне, месте великом, где издревле нерушимо и в светлейшей чистоте сохраняется православие», — заключил
отец Иосиф.
— Совершенно обратно изволите понимать! — строго проговорил
отец Паисий, —
не церковь обращается в государство, поймите это. То Рим и его мечта. То третье диаволово искушение! А, напротив, государство обращается в церковь, восходит до церкви и
становится церковью на всей земле, что совершенно уже противоположно и ультрамонтанству, и Риму, и вашему толкованию, и есть лишь великое предназначение православия на земле. От Востока звезда сия воссияет.
Затем на обвинение, что будто он разрешает молодому поколению убивать
отцов, Фетюкович с глубоким достоинством заметил, что и возражать
не станет.
— А когда они прибудут, твои три тысячи? Ты еще и несовершеннолетний вдобавок, а надо непременно, непременно, чтобы ты сегодня уже ей откланялся, с деньгами или без денег, потому что я дальше тянуть
не могу, дело на такой точке
стало. Завтра уже поздно, поздно. Я тебя к
отцу пошлю.
— Признаю себя виновным в пьянстве и разврате, — воскликнул он каким-то опять-таки неожиданным, почти исступленным голосом, — в лени и в дебоширстве. Хотел
стать навеки честным человеком именно в ту секунду, когда подсекла судьба! Но в смерти старика, врага моего и
отца, —
не виновен! Но в ограблении его — нет, нет,
не виновен, да и
не могу быть виновным: Дмитрий Карамазов подлец, но
не вор!
— Ну, зимою, конечно, мне хуже: потому — темно; свечку зажечь жалко, да и к чему? Я хоть грамоте знаю и читать завсегда охоча была, но что читать? Книг здесь нет никаких, да хоть бы и были, как я буду держать ее, книгу-то?
Отец Алексей мне, для рассеянности, принес календарь, да видит, что пользы нет, взял да унес опять. Однако хоть и темно, а все слушать есть что: сверчок затрещит али мышь где скрестись
станет. Вот тут-то хорошо:
не думать!
— Ах вы,
отцы наши, милостивцы… и… уж что! Ей-богу, совсем дураком от радости
стал… Ей-богу, смотрю да
не верю… Ах вы,
отцы наши!..
Намеднись
отец Алексей, священник,
стал меня причащать, да и говорит: «Тебя, мол, исповедовать нечего: разве ты в твоем состоянии согрешить можешь?» Но я ему ответила: «А мысленный грех, батюшка?» — «Ну, — говорит, а сам смеется, — это грех
не великий».