Неточные совпадения
Артемий Филиппович (в сторону).Эка, черт возьми, уж и в генералы лезет! Чего
доброго,
может, и
будет генералом. Ведь у него важности, лукавый
не взял бы его, довольно. (Обращаясь к нему.)Тогда, Антон Антонович, и нас
не позабудьте.
Но страннее всего, что он
был незнаком даже со стихами Державина: Калигула! твой конь в сенате
Не мог сиять, сияя в злате: Сияют
добрые дела!
Он чувствовал, что это независимое положение человека, который всё бы
мог, но ничего
не хочет, уже начинает сглаживаться, что многие начинают думать, что он ничего бы и
не мог, кроме того, как
быть честным и
добрым малым.
Свияжский подошел к Левину и звал его к себе чай
пить. Левин никак
не мог понять и вспомнить, чем он
был недоволен в Свияжском, чего он искал от него. Он
был умный и удивительно
добрый человек.
«Так же
буду сердиться на Ивана кучера, так же
буду спорить,
буду некстати высказывать свои мысли, так же
будет стена между святая святых моей души и другими, даже женой моей, так же
буду обвинять ее за свой страх и раскаиваться в этом, так же
буду не понимать разумом, зачем я молюсь, и
буду молиться, — но жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что
может случиться со мной, каждая минута ее —
не только
не бессмысленна, как
была прежде, но имеет несомненный смысл
добра, который я властен вложить в нее!»
Но в глубине своей души, чем старше он становился и чем ближе узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило в голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он чувствовал себя совершенно лишенным,
может быть и
не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то —
не недостаток
добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы жизни, того, что называют сердцем, того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей жизни выбрать один и желать этого одного.
Еще меньше
мог Левин сказать, что он
был дрянь, потому что Свияжский
был несомненно честный,
добрый, умный человек, который весело, оживленно, постоянно делал дело, высоко ценимое всеми его окружающими, и уже наверное никогда сознательно
не делал и
не мог сделать ничего дурного.
Раз решив сам с собою, что он счастлив своею любовью, пожертвовал ей своим честолюбием, взяв, по крайней мере, на себя эту роль, — Вронский уже
не мог чувствовать ни зависти к Серпуховскому, ни досады на него за то, что он, приехав в полк, пришел
не к нему первому. Серпуховской
был добрый приятель, и он
был рад ему.
И точно так же, как праздны и шатки
были бы заключения астрономов,
не основанные на наблюдениях видимого неба по отношению к одному меридиану и одному горизонту, так праздны и шатки
были бы и мои заключения,
не основанные на том понимании
добра, которое для всех всегда
было и
будет одинаково и которое открыто мне христианством и всегда в душе моей
может быть поверено.
«Кроме формального развода, можно
было еще поступить, как Карибанов, Паскудин и этот
добрый Драм, то
есть разъехаться с женой», продолжал он думать, успокоившись; но и эта мера представляла те же неудобства noзopa, как и при разводе, и главное — это, точно так же как и формальный развод, бросало его жену в объятия Вронского. «Нет, это невозможно, невозможно! — опять принимаясь перевертывать свой плед, громко заговорил он. — Я
не могу быть несчастлив, но и она и он
не должны
быть счастливы».
Он
не мог согласиться с этим, потому что и
не видел выражения этих мыслей в народе, в среде которого он жил, и
не находил этих мыслей в себе (а он
не мог себя ничем другим считать, как одним из людей, составляющих русский народ), а главное потому, что он вместе с народом
не знал,
не мог знать того, в чем состоит общее благо, но твердо знал, что достижение этого общего блага возможно только при строгом исполнении того закона
добра, который открыт каждому человеку, и потому
не мог желать войны и проповедывать для каких бы то ни
было общих целей.
И,
может быть, я завтра умру!.. и
не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он
был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое
будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда
не знал.
Добро бы я
был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только раз в моей жизни на большой дороге; следовательно,
не могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
Не может быть, чтобы я
не заметил их самоотверженья и высокой любви к
добру и
не принял бы наконец от них полезных и умных советов.
С товарищами
не водись, они тебя
добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми, которые побогаче, чтобы при случае
могли быть тебе полезными.
Несмотря на то, что княгиня поцеловала руку бабушки, беспрестанно называла ее ma bonne tante, [моя
добрая тетушка (фр.).] я заметил, что бабушка
была ею недовольна: она как-то особенно поднимала брови, слушая ее рассказ о том, почему князь Михайло никак
не мог сам приехать поздравить бабушку, несмотря на сильнейшее желание; и, отвечая по-русски на французскую речь княгини, она сказала, особенно растягивая свои слова...
Она полагала, что в ее положении — экономки, пользующейся доверенностью своих господ и имеющей на руках столько сундуков со всяким
добром, дружба с кем-нибудь непременно повела бы ее к лицеприятию и преступной снисходительности; поэтому, или,
может быть, потому, что
не имела ничего общего с другими слугами, она удалялась всех и говорила, что у нее в доме нет ни кумовьев, ни сватов и что за барское
добро она никому потачки
не дает.
Его
доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне
было совестно, и я
не понимал, как за минуту перед тем я
мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты.
Между теми, которые решились идти вслед за татарами,
был Череватый,
добрый старый козак, Покотыполе, Лемиш, Прокопович Хома; Демид Попович тоже перешел туда, потому что
был сильно завзятого нрава козак —
не мог долго высидеть на месте; с ляхами попробовал уже он дела, хотелось попробовать еще с татарами.
— Ну, слушай: я к тебе пришел, потому что, кроме тебя, никого
не знаю, кто бы помог… начать… потому что ты всех их
добрее, то
есть умнее, и обсудить
можешь… А теперь я вижу, что ничего мне
не надо, слышишь, совсем ничего… ничьих услуг и участий… Я сам… один… Ну и довольно! Оставьте меня в покое!
— Умер, — отвечал Раскольников. —
Был доктор,
был священник, все в порядке.
Не беспокойте очень бедную женщину, она и без того в чахотке. Ободрите ее, если чем
можете… Ведь вы
добрый человек, я знаю… — прибавил он с усмешкой, смотря ему прямо в глаза.
Кулигин. Никакой я грубости вам, сударь,
не делаю, а говорю вам потому, что,
может быть, вы и вздумаете когда что-нибудь для города сделать. Силы у вас, ваше степенство, много;
была б только воля на
доброе дело. Вот хоть бы теперь то возьмем: у нас грозы частые, а
не заведем мы громовых отводов.
Я
не мог несколько раз
не улыбнуться, читая грамоту [Грамота — здесь: письмо.]
доброго старика. Отвечать батюшке я
был не в состоянии; а чтоб успокоить матушку, письмо Савельича мне показалось достаточным.
Видя мое
доброе согласие с Пугачевым, он думал употребить оное в пользу; но мудрое намерение ему
не удалось. Я стал
было его бранить за неуместное усердие и
не мог удержаться от смеха. «Смейся, сударь, — отвечал Савельич, — смейся; а как придется нам сызнова заводиться всем хозяйством, так посмотрим, смешно ли
будет».
Хочу у вас спросить:
Случалось ли, чтоб вы, смеясь? или в печали?
Ошибкою?
добро о ком-нибудь сказали?
Хоть
не теперь, а в детстве,
может быть.
Базаров ушел, а Аркадием овладело радостное чувство. Сладко засыпать в родимом доме, на знакомой постели, под одеялом, над которым трудились любимые руки,
быть может руки нянюшки, те ласковые,
добрые и неутомимые руки. Аркадий вспомнил Егоровну, и вздохнул, и пожелал ей царствия небесного… О себе он
не молился.
— Фенечка! — сказал он каким-то чудным шепотом, — любите, любите моего брата! Он такой
добрый, хороший человек!
Не изменяйте ему ни для кого на свете,
не слушайте ничьих речей! Подумайте, что
может быть ужаснее, как любить и
не быть любимым!
Не покидайте никогда моего бедного Николая!
— Иногда мне кажется, что, если б она
была малограмотна и
не занималась общественной деятельностью, она, от
доброго сердца,
могла бы сделаться распутной, даже проституткой и, наверное, сочиняла бы трогательные песенки, вроде...
— Дядя мой, оказывается. Это — недавно открылось. Он —
не совсем дядя, а
был женат на сестре моей матери, но он любит семейственность, родовой быт и желает, чтоб я считалась его племянницей. Я —
могу! Он —
добрый и полезный старикан.
— Я думаю, что отношения мужчин и женщин вообще —
не добро. Они — неизбежны, но
добра в них нет. Дети? И ты, и я
были детьми, но я все еще
не могу понять: зачем нужны оба мы?
Может быть, на лице вашем выразилась бы печаль (если правда, что вам нескучно
было со мной), или вы,
не поняв моих
добрых намерений, оскорбились бы: ни того, ни другого я
не перенесу, заговорю опять
не то, и честные намерения разлетятся в прах и кончатся уговором видеться на другой день.
Кто только случайно и умышленно заглядывал в эту светлую, детскую душу —
будь он мрачен, зол, — он уже
не мог отказать ему во взаимности или, если обстоятельства мешали сближению, то хоть в
доброй и прочной памяти.
Ты,
может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплю; нет,
не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне
не потерпели ни в чем нужды, чтоб
не позавидовали чужим, чтоб
не плакались на меня Господу Богу на Страшном суде, а молились бы да поминали меня
добром.
Вон бабушка:
есть ли умнее и
добрее ее на свете! а и она… грешит… — шепотом произнесла Марфенька, — сердится напрасно, терпеть
не может Анну Петровну Токееву: даже
не похристосовалась с ней!
— A la bonne heure! [В
добрый час! (фр.)] — сказала она, протягивая ему руку, — и если я почувствую что-нибудь, что вы предсказывали, то скажу вам одним или никогда никому и ничего
не скажу. Но этого никогда
не будет и
быть не может! — торопливо добавила она. — Довольно, cousin, вон карета подъехала: это тетушки.
«
Добрый! — думала она, — собак
не бьет! Какая же это доброта, коли он ничего подарить
не может! Умный! — продолжала она штудировать его, —
ест третью тарелку рисовой каши и
не замечает!
Не видит, что все кругом смеются над ним! Высоконравственный!..»
Я,
может быть, и
буду делать
добро людям, но часто
не вижу ни малейшей причины им делать
добро.
Не умею я это выразить; впоследствии разъясню яснее фактами, но, по-моему, он
был довольно грубо развит, а в иные
добрые, благородные чувства
не то что
не верил, но даже,
может быть,
не имел о них и понятия.
Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, — говорит вдруг мне, — маменька, кабы мы
были грубые, то мы бы от него,
может, по гордости нашей, и
не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку,
не правда ли?» Я сначала
не так поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния
не принять, коли он сверх того
доброй души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет, говорит, маменька, это
не то,
не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
Он теперь один, он
не может быть все там, и наверно ушел куда-нибудь один: отыщите его скорей, непременно скорей, бегите к нему, покажите, что вы — любящий сын его, докажите, что вы — милый,
добрый мальчик, мой студент, которого я…
Представлял я тоже себе, сколько перенесу я от мальчишек насмешек, только что она уйдет, а
может, и от самого Тушара, — и ни малейшего
доброго чувства
не было к ней в моем сердце.
Тут я вдруг вспомнил о Катерине Николавне, и что-то опять мучительно, как булавкой, кольнуло меня в сердце, и я весь покраснел. Я, естественно,
не мог быть в ту минуту
добрым.
Но,
может быть, это все равно для блага целого человечества: любить
добро за его безусловное изящество и
быть честным,
добрым и справедливым — даром, без всякой цели, и
не уметь нигде и никогда
не быть таким или
быть добродетельным по машине, по таблицам, по востребованию? Казалось бы, все равно, но отчего же это противно?
Не все ли равно, что статую изваял Фидий, Канова или машина? — можно бы спросить…
Когда вы
будете на мысе
Доброй Надежды, я вам советую
не хлопотать ни о лошадях, ни об экипаже, если вздумаете посмотреть колонию: просто отправляйтесь с маленьким чемоданчиком в Long-street в Капштате, в контору омнибусов; там справитесь, куда и когда отходят они, и за четвертую часть того, что нам стоило,
можете объехать вдвое больше.
Я хотел
было заснуть, но вдруг мне пришло в голову сомнение: ведь мы в Африке; здесь вон и деревья, и скот, и люди, даже лягушки
не такие, как у нас;
может быть, чего
доброго, и мыши
не такие:
может быть, они…
Такое объяснение всего того, что происходило, казалось Нехлюдову очень просто и ясно, но именно эта простота и ясность и заставляли Нехлюдова колебаться в признании его.
Не может же
быть, чтобы такое сложное явление имело такое простое и ужасное объяснение,
не могло же
быть, чтобы все те слова о справедливости,
добре, законе, вере, Боге и т. п.
были только слова и прикрывали самую грубую корысть и жестокость.
— Она? — Марья Павловна остановилась, очевидно желая как можно точнее ответить на вопрос. — Она? — Видите ли, она, несмотря на ее прошедшее, по природе одна из самых нравственных натур… и так тонко чувствует… Она любит вас, хорошо любит, и счастлива тем, что
может сделать вам хоть то отрицательное
добро, чтобы
не запутать вас собой. Для нее замужество с вами
было бы страшным падением, хуже всего прежнего, и потому она никогда
не согласится на это. А между тем ваше присутствие тревожит ее.
Другое же впечатление — бодрой Катюши, нашедшей любовь такого человека, как Симонсон, и ставшей теперь на твердый и верный путь
добра, — должно
было бы
быть радостно, но Нехлюдову оно
было тоже тяжело, и он
не мог преодолеть этой тяжести.
Тарас говорил про себя, что когда он
не выпьет, у него слов нет, а что у него от вина находятся слова хорошие, и он всё сказать
может. И действительно, в трезвом состоянии Тарас больше молчал; когда же
выпивал, что случалось с ним редко и и только в особенных случаях, то делался особенно приятно разговорчив. Он говорил тогда и много и хорошо, с большой простотою, правдивостью и, главное, ласковостью, которая так и светилась из его
добрых голубых глаз и
не сходящей с губ приветливой улыбки.
— Что он у вас спрашивает, кто вы? — спросила она у Нехлюдова, слегка улыбаясь и доверчиво глядя ему в глаза так просто, как будто
не могло быть сомнения о том, что она со всеми
была,
есть и должна
быть в простых, ласковых, братских отношениях. — Ему всё нужно знать, — сказала она и совсем улыбнулась в лицо мальчику такой
доброй, милой улыбкой, что и мальчик и Нехлюдов — оба невольно улыбнулись на ее улыбку.