Неточные совпадения
Еще Анна
не успела напиться кофе, как доложили про графиню Лидию Ивановну. Графиня Лидия Ивановна была высокая полная женщина с нездорово-желтым цветом лица и прекрасными задумчивыми
черными глазами. Анна
любила ее, но нынче она как будто в первый раз увидела ее со всеми ее недостатками.
Степана Аркадьича
не только
любили все знавшие его за его добрый, веселый нрав и несомненную честность, но в нем, в его красивой, светлой наружности, блестящих глазах,
черных бровях, волосах, белизне и румянце лица, было что-то физически действовавшее дружелюбно и весело на людей, встречавшихся с ним.
Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно
любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, — а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз,
не сказав никому, отправился стрелять, — целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще… «Нехорошо, — подумал я, — верно, между ними
черная кошка проскочила!»
А что? Да так. Я усыпляю
Пустые,
черные мечты;
Я только в скобках замечаю,
Что нет презренной клеветы,
На чердаке вралем рожденной
И светской
чернью ободренной,
Что нет нелепицы такой,
Ни эпиграммы площадной,
Которой бы ваш друг с улыбкой,
В кругу порядочных людей,
Без всякой злобы и затей,
Не повторил стократ ошибкой;
А впрочем, он за вас горой:
Он вас так
любит… как родной!
Бывало, покуда поправляет Карл Иваныч лист с диктовкой, выглянешь в ту сторону, видишь
черную головку матушки, чью-нибудь спину и смутно слышишь оттуда говор и смех; так сделается досадно, что нельзя там быть, и думаешь: «Когда же я буду большой, перестану учиться и всегда буду сидеть
не за диалогами, а с теми, кого я
люблю?» Досада перейдет в грусть, и, бог знает отчего и о чем, так задумаешься, что и
не слышишь, как Карл Иваныч сердится за ошибки.
Козацкие ряды стояли тихо перед стенами.
Не было на них ни на ком золота, только разве кое-где блестело оно на сабельных рукоятках и ружейных оправах.
Не любили козаки богато выряжаться на битвах; простые были на них кольчуги и свиты, и далеко
чернели и червонели
черные, червонноверхие бараньи их шапки.
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец света; верила, что если в светлое воскресение на всенощной
не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше
не растет, если его человеческий глаз увидит; верила, что черт
любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих людей и
черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными;
не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь
люблю, монахини на бога
не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там — у
черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала, милый! Думаешь —
не стыдно было мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
Клим сообразил, что командует медник, — он лудил кастрюли, самовары и дважды являлся жаловаться на Анфимьевну, которая обсчитывала его. Он — тощий, костлявый, с кусочками
черных зубов во рту под седыми усами. Болтлив и глуп. А Лаврушка — его ученик и приемыш. Он жил на побегушках у акушерки, квартировавшей раньше в доме Варвары. Озорной мальчишка.
Любил петь: «Что ты, суженец,
не весел». А надо было петь — сундженец, сундженский казак.
— Да, в самом деле! То-то я все замечаю, что Па-шутка поминутно бегает куда-то и облизывается… Да и у всех в девичьей, и у Марфеньки тоже, рты
черные… Ты
не любишь варенья, Вера?
Сегодня я проехал мимо полыньи: несмотря на лютый мороз, вода
не мерзнет, и облако
черного пара, как дым, клубится над ней. Лошади храпят и пятятся. Ямщик франт попался, в дохе, в шапке с кистью, и везет плохо. Лицо у него нерусское. Вообще здесь смесь в народе. Жители по Лене состоят и из крестьян, и из сосланных на поселение из разных наций и сословий; между ними есть и жиды, и поляки, есть и из якутов. Жидов здесь
любят: они торгуют, дают движение краю.
— О, ты мне
не надоел, — молвила она, усмехнувшись. — Я тебя
люблю, чернобровый козак! За то
люблю, что у тебя карие очи, и как поглядишь ты ими — у меня как будто на душе усмехается: и весело и хорошо ей; что приветливо моргаешь ты
черным усом своим; что ты идешь по улице, поешь и играешь на бандуре, и любо слушать тебя.
— Ручки
любит земелька-то матушка! — вздыхал Михей Зотыч. —
Черная земелька родит беленький-то хлебец и
черных ручек требует… А пшеничники позазнались малым делом. И
черному бы хлебцу рады, да и его
не родил господь… Ох, миленькие, от себя страждете!.. Лакомство-то свое, видно, подороже всего, а вот господь и нашел.
Я знал только один кабинет; мне
не позволяли оставаться долго в детской у братца, которого я начинал очень
любить, потому что у него были прекрасные
черные глазки, и которого, бог знает за что, называла Прасковья Ивановна чернушкой.
— Боялся, что ударит офицер! Он — чернобородый, толстый, пальцы у него в шерсти, а на носу —
черные очки, точно — безглазый. Кричал, топал ногами! В тюрьме сгною, говорит! А меня никогда
не били, ни отец, ни мать, я — один сын, они меня
любили.
И теперь, с гримасами отвращения прихлебывая
черную, крепкую горькую бурду, подпоручик глубоко задумался над своим положением. «Гм… во-первых, как явиться без подарка? Конфеты или перчатки? Впрочем, неизвестно, какой номер она носит. Конфеты? Лучше бы всего духи: конфеты здесь отвратительные… Веер? Гм!.. Да, конечно, лучше духи. Она
любит Эссбуке. Потом расходы на пикнике: извозчик туда и обратно, скажем — пять, на чай Степану — ррубль! Да-с, господин подпоручик Ромашов, без десяти рублей вам
не обойтись».
«Боже мой! Как эти люди
любят меня, и между тем какой
черной неблагодарностью я должен буду заплатить им!» — мучительно думал он и решительно
не имел духа, как прежде предполагал, сказать о своем намерении ехать в Петербург и только, оставшись после обеда вдвоем с Настенькой, обнял ее и долго, долго целовал.
Я
не любил работать в редакции — уж очень чинно и холодно среди застегнутых
черных сюртуков, всех этих прекрасных людей, больших людей, но скучных. То ли дело в типографии! Наборщики — это моя любовь. Влетаешь с известием, и сразу все смотрят: что-нибудь новое привез! Первым делом открываю табакерку. Рады оторваться от скучной ловли букашек. Два-три любителя — потом я их развел много — подойдут, понюхают табаку и чихают. Смех, веселье! И метранпаж рад — после минутного веселого отдыха лучше работают.
Любя подражать в одежде новейшим модам, Петр Григорьич, приехав в Петербург, после долгого небывания в нем, счел первою для себя обязанностью заказать наимоднейший костюм у лучшего портного, который и одел его буква в букву по рецепту «Сына отечества» [«Сын Отечества» — журнал, издававшийся с 1812 года Н.И.Гречем (1787—1867).], издававшегося тогда Булгариным и Гречем, и в костюме этом Крапчик —
не хочу того скрывать — вышел ужасен: его корявое и черномазое лицо от белого верхнего сюртука стало казаться еще
чернее и корявее; надетые на огромные и волосатые руки Крапчика палевого цвета перчатки
не покрывали всей кисти, а держимая им хлыстик-тросточка казалась просто чем-то глупым.
Так мы расстались. С этих пор
Живу в моем уединенье
С разочарованной душой;
И в мире старцу утешенье
Природа, мудрость и покой.
Уже зовет меня могила;
Но чувства прежние свои
Еще старушка
не забыла
И пламя позднее любви
С досады в злобу превратила.
Душою
черной зло
любя,
Колдунья старая, конечно,
Возненавидит и тебя;
Но горе на земле
не вечно».
— Видал, как бабов забижают! То-то вот! И сырое полено долго поджигать — загорится!
Не люблю я этого, братаня,
не уважаю. И родись я бабой — утопился бы в
черном омуте, вот тебе Христос святой порукой!.. И так воли нет никому, а тут еще — зажигают! Скопцы-то, я те скажу,
не дурак народ. Про скопцов — слыхал? Умный народ, очень правильно догадался: напрочь все мелкие вещи, да и служи богу, чисто…
Алексей Абрамович ее очень
любил, давал ей собственноручно
черный хлеб, ласкал ее, но это
не помешало ей выкормить ребенка.
Я
любил, бывало, засматриваться на такую бумагу, как засмотрелся, едучи, и на полосу заката, и вовсе
не заметил, как она угасла и как пред остановившимся внезапно экипажем вытянулась
черная полоса каких-то городулек, испещренных огненными точками красного цвета, отражавшегося длинными и острыми стрелками на темных лужах шоссе, по которым порывистый ветер гнал бесконечную рябь.
Об извозчиках он мог говорить целый вечер, и Лунёв никогда
не слыхал от него других речей. Приходил ещё смотритель приюта для детей Грызлов, молчаливый человек с
чёрной бородой. Он
любил петь басом «Как по морю, морю синему», а жена его, высокая и полная женщина с большими зубами, каждый раз съедала все конфекты у Татьяны Власьевны, за что после её ухода Автономова ругала её.
Если б она
не любила вас, нужно ли б было мне вас
чернить, представлять вас в смешном, недостойном виде, прибегать к таким крайним средствам?
Студенты очень
любили Васильева, как бывшего милого товарища, и увлекались наружностью его, — особенно выразительным лицом, блестящими
черными глазами и прекрасным орга́ном; но я чувствовал, что в его игре, кроме недостатка в искусстве, недоставало того огня, ничем
не заменимого, того мечтательного, безумного одушевления, которое одно может придать смысл и характер этому лицу.
Но странно:
не имела образа и мать,
не имела живого образа и Линочка — всю знает, всю чувствует, всю держит в сердце, а увидеть ничего
не может… зачем большое менять на маленькое, что имеют все? Так в тихом шелесте платьев, почему-то
черных и шелестящих, жили призрачной и бессмертной жизнью три женщины, касались еле слышно, проходили мимо в озарении света и душистого тепла,
любили, прощали, жалели — три женщины: мать — сестра — невеста.
— «Как варят соус тортю?» — «Эй, эй, что у меня в руке?» — «Слушай, моряк,
любит ли Тильда Джона?» — «Ваше образование, объясните течение звезд и прочие планеты!» — Наконец, какая-то замызганная девчонка с
черным, как у воробья, носом, положила меня на обе лопатки, пропищав: «Папочка,
не знаешь ты, сколько трижды три?»
С мрачным лицом он взошел в комнату Ольги; молча сел возле нее и взял ее за руку. Она
не противилась;
не отвела глаз от шитья своего,
не покраснела…
не вздрогнула; она всё обдумала, всё… и
не нашла спасения; она безропотно предалась своей участи, задернула будущее
черным покрывалом и решилась
любить… потому что
не могла решиться на другое.
Но ты
не захотела, ты обманула меня — тебя пленил прекрасный юноша… и безобразный горбач остался один… один… как
черная тучка, забытая на ясном небе, на которую ни люди, ни солнце
не хотят и взглянуть… да, ты этого
не можешь понять… ты прекрасна, ты ангел, тебя
не любить — невозможно… я это знаю… о, да посмотри на меня; неужели для меня нет ни одного взгляда, ни одной улыбки… всё ему!
Хотя дядя сам нередко переезжал в Клейменово и потому держал там на всякий случай отдельного повара, но я
не любил заставлять людей хлопотать из-за меня и довольствовался, спросив
черного хлеба и отличных сливок.
Рядом с ним помещался исправник, жирненький, бледненький, неопрятный господинчик, с пухлыми, короткими ручками и ножками, с
черными глазами,
черными, подстриженными усами, с постоянной, хоть и веселой, но дрянной улыбочкой на лице: он слыл за великого взяточника и даже за тирана, как выражались в то время; но
не только помещики, даже крестьяне привыкли к нему и
любили его.
Слова эти были произнесены тетей Соней — сестрой графини Листомировой, девушкой лет тридцати пяти, сильной брюнеткой, с пробивающимися усиками, но прекрасными восточными глазами, необыкновенной доброты и мягкости; она постоянно носила
черное платье, думая этим хоть сколько-нибудь скрыть полноту, начинавшую ей надоедать. Тетя Соня жила у сестры и посвятила жизнь ее детям, которых
любила всем запасом чувств,
не имевших случая израсходоваться и накопившихся с избытком в ее сердце.
Такие
черные брови правильными полукругами можно видеть только на картинах, изображающих персиянку, покоящуюся на коленях престарелого турка. Наши девушки, впрочем, знали и очень рано сообщили мне секрет этих бровей: дело заключалось в том, что Голован был зелейник и,
любя Павлу, чтобы ее никто
не узнал, — он ей, сонной, помазал брови медвежьим салом. После этого в бровях Павлы, разумеется,
не было уже ничего удивительного, а она к Головану привязалась
не своею силою.
Ире гезундхейт! [Ваше здоровье! — нем.] Был этот Михайла человек сложения жидковатого, характером — меланхолик, по происхождению — из Мазеп. Обожал до безумия церковные службы; все, бывало, мурлычет: «Изра-илю пеше-ходя-ащу». Говорить много
не любил, но когда эти разговоры пойдут, его и силой
не оттащить. Да ка́к, да что́, да куда деньги спрятали — даже надоест иногда. И глаза станут
черные такие, масленые. Служил он лакеем в первом этаже.
— Но зачем же видеть людей в таком
черном цвете, и без того в жизни много горького, а что ж будет, если никому
не станешь верить и никого
не будешь
любить? Это ужасно! — отвечала Лида, встала и подала мне руку.
Старая француженка мадам де Фуасье,
не знавшая никаких языков, кроме французского, умела только ворожить на картах и страстно
любить свою огромную болонку Азора, у которого были какие-то странные
черные, точно человечьи, глаза, так что горничные девки боялись смотреть на Азорку.
У нас в доме жила горничная Катя, которая была любовницею отца и одновременно любовницею моею. Отца она
любила потому, что он давал ей деньги, а меня за то, что я был молод, имел красивые
черные глаза и
не давал денег. И в ту ночь, когда труп моего отца стоял в зале, я отправился в комнату Кати. Она была недалеко от залы, и в ней явственно слышно было чтение дьячка.
Любочка. Ну, на покупку швейной машины или инструментов каких-нибудь. Я все буду такое покупать, а бархатного
черного платья я уж
не куплю. А мне очень хотелось. Ко мне идут тяжелые материи. Ну, так что вы говорили? Я так
люблю вас слушать.
Евгения Николаевна(тоже выходя из себя). Ах, этого вы мне никак
не можете запретить! Никак! Я мало, что вам говорю, но и поеду и скажу еще ее любовнику!.. Пусть и он знает, как она его
любит!.. Если она сама сделала против вас проступок, так
не смей, по крайней мере, других
чернить в том же.
Памятник Пушкина я
любила за черноту — обратную белизне наших домашних богов. У тех глаза были совсем белые, а у Памятник-Пушкина — совсем
черные, совсем полные. Памятник-Пушкина был совсем
черный, как собака, еще
черней собаки, потому что у самой
черной из них всегда над глазами что-то желтое или под шеей что-то белое. Памятник Пушкина был
черный, как рояль. И если бы мне потом совсем
не сказали, что Пушкин — негр, я бы знала, что Пушкин — негр.
— Господин король! Я
не могу принять на свой счет того, чего никогда
не делал. Третьего дня я имел счастие избавить от смерти
не министра вашего, а
черную нашу курицу, которую
не любила кухарка за то, что
не снесла она ни одного яйца…
А — может быть — проще, может быть, отрожденная поэтова сопоставительная — противопоставительная — страсть — и склад, та же игра, в которую я в детстве так
любила играть:
черного и белого
не покупайте, да и нет
не говорите, только наоборот: только да — нет,
черное — белое, я — все, Бог — Черт.
Наш
не любит оборванной
черни!»
И захлопнулась дверь.
Елена встала, подошла к окну и медленно отодвинула тяжелый занавес, чтобы рассеять сумерки, которых она
не любила. Но и оттуда, извне, томил ее взоры серый и тусклый полусвет, — и Елена опять села на свое место и терпеливо ждала
черной ночи и плакала медленными и холодными слезами.
Анна Петровна. Честью
не взяла, силой возьму…
Люби, коли
любишь, а
не строй из себя дурачка! Тра-та-та-та… Звон победы раздавайся… Ко мне, ко мне! (Накидывает ему на голову
черный платок.) Ко мне!
— Шествуем! С нею пока только начало. Переживаем пока еще период разговора глазами. Я брат,
люблю читать в ее
черных, печальных глазах. В них что-то написано этакое, чего на словах
не передашь, а можешь понять только душой. Выпьем?
На половине дороги съехался он с знакомым купцом и с ним вместе остановился ночевать. Они напились чаю вместе и легли спать в двух комнатах рядом. Аксенов
не любил долго спать; он проснулся среди ночи и, чтобы легче холодком было ехать, взбудил ямщика и велел запрягать. Потом вышел в
черную избу, расчелся с хозяином и уехал.
— Еще бы
не любить! — восклицаю я. — Да я готова день и ночь
не расставаться с моим Алмазом, спать у его ног в конюшне, есть
черный хлеб с солью, который он ест…
— Выйдешь, бывало, на террасу… Весна это зачинается. И боже мой! Глаз бы
не отрывал от света божьего! Лес еще
черный, а от него так и пышет удовольствием-с! Речка славная, глубокая… Маменька ваша во младости изволила рыбку ловить удочкой… Стоят над водой, бывалыча, по целым дням… Любили-с на воздухе быть… Природа!