Неточные совпадения
Как ни старался Левин преодолеть себя, он был мрачен и молчалив. Ему нужно было сделать один вопрос Степану Аркадьичу, но он
не мог решиться и
не находил ни формы, ни времени, как и когда его сделать. Степан Аркадьич
уже сошел к себе вниз, разделся, опять умылся, облекся в гофрированную ночную рубашку и лег, а Левин все медлил у него в комнате,
говоря о разных пустяках и
не будучи в
силах спросить, что хотел.
Бедная старушка, привыкшая
уже к таким поступкам своего мужа, печально глядела, сидя на лавке. Она
не смела ничего
говорить; но услыша
о таком страшном для нее решении, она
не могла удержаться от слез; взглянула на детей своих, с которыми угрожала ей такая скорая разлука, — и никто бы
не мог описать всей безмолвной
силы ее горести, которая, казалось, трепетала в глазах ее и в судорожно сжатых губах.
Напрасно страх тебя берет,
Вслух, громко
говорим, никто
не разберет.
Я сам, как схватятся
о камерах, присяжных,
О Бейроне, ну
о матерьях важных,
Частенько слушаю,
не разжимая губ;
Мне
не под
силу, брат, и чувствую, что глуп.
Ах! Alexandre! у нас тебя недоставало;
Послушай, миленький, потешь меня хоть мало;
Поедем-ка сейчас; мы, благо, на ходу;
С какими я тебя сведу
Людьми!!!..
уж на меня нисколько
не похожи,
Что за люди, mon cher! Сок умной молодежи!
Одна тяжелая для меня весть: Алекс. Поджио хворает больше прежнего. Припадки часто возвращаются, а
силы слабеют. Все другие здоровы попрежнему. Там
уже узнали
о смерти Ивашева, но еще
не получили моего письма отсюда. M. H.
не пишет, С. Г.
говорит, что она уверена, что я еду. Мнения, как видите, разделены.
Явилась она со слезами на глазах,
говорила, что принимает в нас большое участие; соболезновала
о нашей потере,
о нашем бедственном положении, прибавила, что батюшка был сам виноват: что он
не по
силам жил, далеко забирался и что
уж слишком на свои
силы надеялся.
Целый вечер он провел с приятными дамами, с образованными мужчинами; некоторые из дам были красивы, почти все мужчины отличались умом и талантами — сам он беседовал весьма успешно и даже блистательно… и, со всем тем, никогда еще то «taedium vitae»,
о котором
говорили уже римляне, то «отвращение к жизни» — с такой неотразимой
силой не овладевало им,
не душило его.
Недели две почти каждый день я ходил по вечерам заниматься к Зухину. Занимался я очень мало, потому что, как
говорил уже, отстал от товарищей и,
не имея
сил один заняться, чтоб догнать их, только притворялся, что слушаю и понимаю то, что они читают. Мне кажется, что и товарищи догадывались
о моем притворстве, и часто я замечал, что они пропускали места, которые сами знали, и никогда
не спрашивали меня.
Под влиянием своего безумного увлечения Людмила могла проступиться, но продолжать свое падение было выше
сил ее, тем более, что тут
уж являлся вопрос
о детях, которые, по словам Юлии Матвеевны, как незаконные, должны были все погибнуть, а между тем Людмила
не переставала любить Ченцова и верила, что он тоже безумствует об ней; одно ее поражало, что Ченцов
не только что
не появлялся к ним более, но даже
не пытался прислать письмо, хотя,
говоря правду, от него приходило несколько писем, которые Юлия Матвеевна,
не желая ими ни Людмилу, ни себя беспокоить, перехватывала и,
не читав, рвала их.
Но
не говоря уже о грехе обмана, при котором самое ужасное преступление представляется людям их обязанностью,
не говоря об ужасном грехе употребления имени и авторитета Христа для узаконения наиболее отрицаемого этим Христом дела, как это делается в присяге,
не говоря уже о том соблазне, посредством которого губят
не только тела, но и души «малых сих»,
не говоря обо всем этом, как могут люди даже в виду своей личной безопасности допускать то, чтобы образовывалась среди них, людей, дорожащих своими формами жизни, своим прогрессом, эта ужасная, бессмысленная и жестокая и губительная
сила, которую составляет всякое организованное правительство, опирающееся на войско?
— Сочинение пишет! —
говорит он, бывало, ходя на цыпочках еще за две комнаты до кабинета Фомы Фомича. —
Не знаю, что именно, — прибавлял он с гордым и таинственным видом, — но,
уж верно, брат, такая бурда… то есть в благородном смысле бурда. Для кого ясно, а для нас, брат, с тобой такая кувыркалегия, что… Кажется,
о производительных
силах каких-то пишет — сам
говорил. Это, верно, что-нибудь из политики. Да, грянет и его имя! Тогда и мы с тобой через него прославимся. Он, брат, мне это сам
говорил…
Кто ее
не видел, тот ее
не знает: ни Каналетти, ни Гварди (
не говоря уже о новейших живописцах)
не в
силах передать этой серебристой нежности воздуха, этой улетающей и близкой дали, этого дивного созвучия изящнейших очертаний и тающих красок.
Софья Николавна скоро одумалась, вновь раскаянье заговорило в ней, хотя
уже не с прежнею
силой; она переменила тон, с искренним чувством любви и сожаления она обратилась к мужу, ласкала его, просила прощенья, с неподдельным жаром
говорила о том, как она счастлива, видя любовь к себе в батюшке Степане Михайлыче, умоляла быть с ней совершенно откровенным, красноречиво доказала необходимость откровенности — и мягкое сердце мужа, разнежилось, успокоилось, и высказал он ей все, чего решился было ни под каким видом
не сказывать,
не желая ссорить жену с семьей.
Доктора сказали, что у Федора душевная болезнь. Лаптев
не знал, что делается на Пятницкой, а темный амбар, в котором
уже не показывались ни старик, ни Федор, производил на него впечатление склепа. Когда жена
говорила ему, что ему необходимо каждый день бывать и в амбаре, и на Пятницкой, он или молчал, или же начинал с раздражением
говорить о своем детстве,
о том, что он
не в
силах простить отцу своего прошлого, что Пятницкая и амбар ему ненавистны и проч.
Я буду мужа любить, Тиша, голубчик мой, ни на кого тебя
не променяю!» Но усилие
уже выше ее возможности; через минуту она чувствует, что ей
не отделаться от возникшей любви: «Разве я хочу
о нем думать, —
говорит она, — да что делать, коли из головы нейдет?» В этих простых словах очень ясно выражается, как
сила естественных стремлений неприметно для самой Катерины одерживает в ней победу над всеми внешними требованиями, предрассудками и искусственными комбинациями, в которых запутана жизнь ее.
Не говоря уже о том, что возвышенная мысль сама по себе обладает изумительною живучестью, преследование сообщает ей еще новую и своеобразную
силу:
силу поучения.
Княгиня Ирина Васильевна в это время
уже была очень стара; лета и горе брали свое, и воспитание внука ей было вовсе
не по
силам. Однако делать было нечего. Точно так же, как она некогда неподвижно оселась в деревне, теперь она засела в Париже и вовсе
не помышляла
о возвращении в Россию. Одна мысль
о каких бы то ни было сборах заставляла ее трястись и пугаться. «Пусть доживу мой век, как живется», —
говорила она и страшно
не любила людей, которые напоминали ей
о каких бы то ни было переменах в ее жизни.
Описать его в немногих словах я
не в
силах, а начав
говорить о нем,
уже ни
о ком другом
говорить не захочешь.
Я
не говорю уже о спертом воздухе в помещениях, снабженных двойными рамами и нагреваемых усиленной топкой печей, — этого одного достаточно, чтобы при первом удобном случае бежать на простор; но кроме того у каждого культурного человека есть особливое занятие, специальная задача, которую он преследует во время зимнего сезона и выполнение которой иногда значительно подкашивает
силы его.
— Нет, я неправду
говорил, что
не жалею прошлого; нет, я жалею, я плачу
о той прошедшей любви, которой
уж нет и
не может быть больше. Кто виноват в этом?
не знаю. Осталась любовь, но
не та, осталось ее место, но она вся выболела, нет
уж в ней
силы и сочности, остались воспоминания и благодарность, но…
Приказать купить хлеба, пойти по избам и раздавать — это
не под
силу одному человеку,
не говоря уже о том, что второпях рискуешь дать сытому или кулаку вдвое больше, чем голодному.
Да оттого и есть, что у людей,
о которых мы
говорим,
уж характер такой. Ведь будь у них другой характер, —
не могли бы они и быть доведены до такой степени унижения, пошлости и ничтожества. Вопрос, значит,
о том отчего образуются в значительной массе такие характеры, какие общие условия развивают в человеческом обществе инерцию, в ущерб деятельности и подвижности
сил.
Я бы хотел здесь
поговорить о размерах
силы, проявляющейся в современной русской беллетристике, но это завело бы слишком далеко… Лучше
уж до другого раза. Предмет этот никогда
не уйдет. А теперь обращусь собственно к г. Достоевскому и главное — к его последнему роману, чтобы спросить читателей: забавно было бы или нет заниматься эстетическим разбором такого произведения?
Немногие, самые храбрейшие, кое-как успевают еще собрать все свои
силы и косноязычно выразить что-то, дающее смутное понятие
о их мыслях; но вздумай кто-нибудь схватиться за их желания, сказать: «Вы хотите того-то и того-то; мы очень рады; начинайте же действовать, а мы вас поддержим», — при такой реплике одна половина храбрейших героев падает в обморок, другие начинают очень грубо упрекать вас за то, что вы поставили их в неловкое положение, начинают
говорить, что они
не ожидали от вас таких предложений, что они совершенно теряют голову,
не могут ничего сообразить, потому что «как же можно так скоро», и «притом же они — честные люди», и
не только честные, но очень смирные, и
не хотят подвергать вас неприятностям, и что вообще разве можно в самом деле хлопотать обо всем,
о чем говорится от нечего делать, и что лучше всего — ни за что
не приниматься, потому что все соединено с хлопотами и неудобствами, и хорошего ничего пока
не может быть, потому что, как
уже сказано, они «никак
не ждали и
не ожидали», и проч.
Подняться он
уже не в
силах: я,
говорит, до такой степени привык к праздности, так въелся в нее, что даже
уж и думать ни
о чем
не хочется.
Герцен никому
не уступил бы цельностью своего душевного облика, содержанием своего политико-социального credo,
не говоря уже о блеске и
силе его диалектики.
Белая, бледная, тонкая, очень красивая при лунном свете, она ждала ласки; ее постоянные мечты
о счастье и любви истомили ее, и
уже она была
не в
силах скрывать своих чувств, и ее вся фигура, и блеск глаз, и застывшая счастливая улыбка выдавали ее сокровенные мысли, а ему было неловко, он сжался, притих,
не зная,
говорить ли ему, чтобы всё, по обыкновению, разыграть в шутку, или молчать, и чувствовал досаду и думал только
о том, что здесь в усадьбе, в лунную ночь, около красивой, влюбленной, мечтательной девушки он так же равнодушен, как на Малой Бронной, — и потому, очевидно, что эта поэзия отжила для него так же, как та грубая проза.
—
Не пойдет, потому что были
уже филантропические обещания, да жаль было панам расстаться со своей властью над рабочей
силой. Пока вы обещаете, а русское правительство дает. Теперь укажите мне у себя средний класс, который служил бы связью двух,
о которых мы
говорили. Нет его, а без него нет и народа.
Наконец, настроение Алексея Андреевича после грузинской катастрофы и пережитых треволнений было далеко
не из таких, чтобы он даже мог думать
о власти. Последняя тяготила его, и он совершенно искренно
не раз
говорил своим приближенным, что его многосложные обязанности ему
уже не по
силам, что ему надо отдохнуть, удалиться от дел, и только любовь к своей родине
не позволяет ему сделать этого.
Вот
уже год, как я
не видала тебя,
не отвечала на твои письма, целый год я старалась побороть себя, и поборола, правда. Когда я увижу тебя, когда твои губы протянутся для поцелуев, опять в груди у меня начнет что-то трепетать, опять голова закружится, но все это будет происходить в глубине, а внешне я имею настолько
сил, что просто протяну тебе руку, и мы будем
говорить о твоей жизни,
о твоих переживаниях, но ни слова
уже не скажем ни обо мне, ни
о нашей «любви».
—
О, я несчастная! До чего меня хотят довести все людские советы! Я
уже не в
силах понять, как мне должно поступать, но мой стыд и любовь
говорят, что я
не должна согласиться на то, чему ты меня учишь.