Неточные совпадения
Он
не мог теперь никак примирить свое недавнее
прощение, свое умиление, свою любовь к больной жене и чужому ребенку с тем, что теперь
было, то
есть с тем, что, как бы в награду зa всё это, он теперь очутился один, опозоренный, осмеянный, никому
не нужный и всеми презираемый.
«Что-нибудь еще в этом роде», сказал он себе желчно, открывая вторую депешу. Телеграмма
была от жены. Подпись ее синим карандашом, «Анна», первая бросилась ему в глаза. «Умираю, прошу, умоляю приехать. Умру с
прощением спокойнее», прочел он. Он презрительно улыбнулся и бросил телеграмму. Что это
был обман и хитрость, в этом, как ему казалось в первую минуту,
не могло
быть никакого сомнения.
Правда, что легкость и ошибочность этого представления о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе
не думая о том, что его
прощение есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту думал, что в его душе живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича
было необходимо так думать, ему
было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать других, что он держался, как за спасение, за свое мнимое спасение.
— Помни одно, что мне нужно
было одно
прощение, и ничего больше я
не хочу… Отчего ж он
не придет? — заговорила она, обращаясь в дверь к Вронскому. — Подойди, подойди! Подай ему руку.
Она чувствовала себя столь преступною и виноватою, что ей оставалось только унижаться и просить
прощения; а в жизни теперь, кроме его, у ней никого
не было, так что она и к нему обращала свою мольбу о
прощении.
Ничего, казалось,
не было необыкновенного в том, что она сказала, но какое невыразимое для него словами значение
было в каждом звуке, в каждом движении ее губ, глаз, руки, когда она говорила это! Тут
была и просьба о
прощении, и доверие к нему, и ласка, нежная, робкая ласка, и обещание, и надежда, и любовь к нему, в которую он
не мог
не верить и которая душила его счастьем.
— Я очень благодарю вас за ваше доверие, но… — сказал он, с смущением и досадой чувствуя, что то, что он легко и ясно мог решить сам с собою, он
не может обсуждать при княгине Тверской, представлявшейся ему олицетворением той грубой силы, которая должна
была руководить его жизнью в глазах света и мешала ему отдаваться своему чувству любви и
прощения. Он остановился, глядя на княгиню Тверскую.
«Зачем вечор так рано скрылись?» —
Был первый Оленькин вопрос.
Все чувства в Ленском помутились,
И молча он повесил нос.
Исчезла ревность и досада
Пред этой ясностию взгляда,
Пред этой нежной простотой,
Пред этой резвою душой!..
Он смотрит в сладком умиленье;
Он видит: он еще любим;
Уж он, раскаяньем томим,
Готов просить у ней
прощенье,
Трепещет,
не находит слов,
Он счастлив, он почти здоров…
У всех домашних она просила
прощенья за обиды, которые могла причинить им, и просила духовника своего, отца Василья, передать всем нам, что
не знает, как благодарить нас за наши милости, и просит нас простить ее, если по глупости своей огорчила кого-нибудь, «но воровкой никогда
не была и могу сказать, что барской ниткой
не поживилась». Это
было одно качество, которое она ценила в себе.
Карл Иваныч рассердился, поставил меня на колени, твердил, что это упрямство, кукольная комедия (это
было любимое его слово), угрожал линейкой и требовал, чтобы я просил
прощенья, тогда как я от слез
не мог слова вымолвить; наконец, должно
быть, чувствуя свою несправедливость, он ушел в комнату Николая и хлопнул дверью.
Но
есть не меньшие чудеса: улыбка, веселье,
прощение, и — вовремя сказанное, нужное слово.
— Знаю и скажу… Тебе, одной тебе! Я тебя выбрал. Я
не прощения приду просить к тебе, а просто скажу. Я тебя давно выбрал, чтоб это сказать тебе, еще тогда, когда отец про тебя говорил и когда Лизавета
была жива, я это подумал. Прощай. Руки
не давай. Завтра!
— Ба! да и ты… с намерениями! — пробормотал он, посмотрев на нее чуть
не с ненавистью и насмешливо улыбнувшись. — Я бы должен
был это сообразить… Что ж, и похвально; тебе же лучше… и дойдешь до такой черты, что
не перешагнешь ее — несчастна
будешь, а перешагнешь, — может, еще несчастнее
будешь… А впрочем, все это вздор! — прибавил он раздражительно, досадуя на свое невольное увлечение. — Я хотел только сказать, что у вас, маменька, я
прощения прошу, — заключил он резко и отрывисто.
— Я вам
не про то, собственно, говорила, Петр Петрович, — немного с нетерпением перебила Дуня, — поймите хорошенько, что все наше будущее зависит теперь от того, разъяснится ли и уладится ли все это как можно скорей, или нет? Я прямо, с первого слова говорю, что иначе
не могу смотреть, и если вы хоть сколько-нибудь мною дорожите, то хоть и трудно, а вся эта история должна сегодня же кончиться. Повторяю вам, если брат виноват, он
будет просить
прощения.
Мармеладов
был в последней агонии; он
не отводил своих глаз от лица Катерины Ивановны, склонившейся снова над ним. Ему все хотелось что-то ей сказать; он
было и начал, с усилием шевеля языком и неясно выговаривая слова, но Катерина Ивановна, понявшая, что он хочет просить у ней
прощения, тотчас же повелительно крикнула на него...
—
Не будьте уверены, — ответил он, скривив рот в улыбке. Последовало молчание. Что-то
было напряженное во всем этом разговоре, и в молчании, и в примирении, и в
прощении, и все это чувствовали.
«Боже мой! Да ведь я виновата: я попрошу у него
прощения… А в чем? — спросила потом. — Что я скажу ему: мсьё Обломов, я виновата, я завлекала… Какой стыд! Это неправда! — сказала она, вспыхнув и топнув ногой. — Кто смеет это подумать?.. Разве я знала, что выйдет? А если б этого
не было, если б
не вырвалось у него… что тогда?.. — спросила она. —
Не знаю…» — думала.
—
Не туда, здесь ближе, — заметил Обломов. «Дурак, — сказал он сам себе уныло, — нужно
было объясниться! Теперь пуще разобидел.
Не надо
было напоминать: оно бы так и прошло, само бы забылось. Теперь, нечего делать, надо выпросить
прощение».
— Что? — повторила она, — молод ты, чтоб знать бабушкины проступки. Уж так и
быть, изволь, скажу: тогда откупа пошли, а я вздумала велеть пиво варить для людей, водку гнали дома,
не много, для гостей и для дворни, а все же запрещено
было; мостов
не чинила… От меня взятки-то гладки, он и озлобился, видишь! Уж коли кто несчастлив, так, значит, поделом. Проси скорее
прощения, а то пропадешь, пойдет все хуже… и…
— Я сам знаю, что я, может
быть, сброд всех самолюбий и больше ничего, — начал я, — но
не прошу
прощения.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет
прощения, Гретхен, нет здесь тебе
прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все
не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы
есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
— Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя
прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что
не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и
не говорю о том, что даже до сей поры
не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился
не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало
быть, нет?
— Вы решительно — несчастье моей жизни, Татьяна Павловна; никогда
не буду при вас сюда ездить! — и я с искренней досадой хлопнул ладонью по столу; мама вздрогнула, а Версилов странно посмотрел на меня. Я вдруг рассмеялся и попросил у них
прощения.
Могущество! Я убежден, что очень многим стало бы очень смешно, если б узнали, что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще более изумлю: может
быть, с самых первых мечтаний моих, то
есть чуть ли
не с самого детства, я иначе
не мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни. Прибавлю странное признание: может
быть, это продолжается еще до сих пор. При этом замечу, что я
прощения не прошу.
Это
прощение не простирается, однако ж, за пределы Британской Кафрарии, и всякий, преступивший извне границу колонии,
будет предан суду.
Я объяснений дать
не захотела, просить
прощения не могла; тяжело мне
было, что такой человек мог заподозрить меня в прежней любви к этому…
Опишите мне, если
не побрезгаете столь непристойным, может
быть, моим любопытством, что именно ощущали вы в ту минуту, когда на поединке решились просить
прощения, если только запомните?
«Вы спрашиваете, что я именно ощущал в ту минуту, когда у противника
прощения просил, — отвечаю я ему, — но я вам лучше с самого начала расскажу, чего другим еще
не рассказывал», — и рассказал ему все, что произошло у меня с Афанасием и как поклонился ему до земли. «Из сего сами можете видеть, — заключил я ему, — что уже во время поединка мне легче
было, ибо начал я еще дома, и раз только на эту дорогу вступил, то все дальнейшее пошло
не только
не трудно, а даже радостно и весело».
Я, Михаил Осипович, — обратилась она к Ракитину, — хотела
было у тебя
прощения попросить за то, что обругала тебя, да теперь опять
не хочу.
Она вдруг так быстро повернулась и скрылась опять за портьеру, что Алеша
не успел и слова сказать, — а ему хотелось сказать. Ему хотелось просить
прощения, обвинить себя, — ну что-нибудь сказать, потому что сердце его
было полно, и выйти из комнаты он решительно
не хотел без этого. Но госпожа Хохлакова схватила его за руку и вывела сама. В прихожей она опять остановила его, как и давеча.
— Но если так, я прошу у вас одной пощады: вы теперь еще слишком живо чувствуете, как я оскорбил вас…
не давайте мне теперь ответа, оставьте мне время заслужить ваше
прощение! Я кажусь вам низок, подл, но посмотрите,
быть может, я исправлюсь, я употреблю все силы на то, чтоб исправиться! Помогите мне,
не отталкивайте меня теперь, дайте мне время, я
буду во всем слушаться вас! Вы увидите, как я покорен;
быть может, вы увидите во мне и что-нибудь хорошее, дайте мне время.
— «Что сделано, того
не воротишь, — сказал молодой человек в крайнем замешательстве, — виноват перед тобою и рад просить у тебя
прощения; но
не думай, чтоб я Дуню мог покинуть: она
будет счастлива, даю тебе честное слово.
Борьба насмерть шла внутри ее, и тут, как прежде, как после, я удивлялся. Она ни разу
не сказала слова, которое могло бы обидеть Катерину, по которому она могла бы догадаться, что Natalie знала о бывшем, — упрек
был для меня. Мирно и тихо оставила она наш дом. Natalie ее отпустила с такою кротостью, что простая женщина, рыдая, на коленях перед ней сама рассказала ей, что
было, и все же наивное дитя народа просила
прощенья.
Твоею дружбой
не согрета,
Вдали шла долго жизнь моя.
И слов последнего привета
Из уст твоих
не слышал я.
Размолвкой нашей недовольный,
Ты, может, глубоко скорбел;
Обиды горькой, но невольной
Тебе простить я
не успел.
Никто из нас
не мог
быть злобен,
Никто, тая строптивый нрав,
Был повиниться
не способен,
Но каждый думал, что он прав.
И ехал я на примиренье,
Я жаждал искренно сказать
Тебе сердечное
прощеньеИ от тебя его принять…
Но
было поздно…
— Как будто вы
не знаете, — сказал Шубинский, начинавший бледнеть от злобы, — что ваша вина вдесятеро больше тех, которые
были на празднике. Вот, — он указал пальцем на одного из прощенных, — вот он под пьяную руку
спел мерзость, да после на коленках со слезами просил
прощения. Ну, вы еще от всякого раскаяния далеки.
После ссылки я его мельком встретил в Петербурге и нашел его очень изменившимся. Убеждения свои он сохранил, но он их сохранил, как воин
не выпускает меча из руки, чувствуя, что сам ранен навылет. Он
был задумчив, изнурен и сухо смотрел вперед. Таким я его застал в Москве в 1842 году; обстоятельства его несколько поправились, труды его
были оценены, но все это пришло поздно — это эполеты Полежаева, это
прощение Кольрейфа, сделанное
не русским царем, а русскою жизнию.
—
Не смеешь! Если б ты попросил
прощения, я, может
быть, простила бы, а теперь… без чаю!
Это
был кроткий молодой человек, бледный, худой, почти ребенок. Покорно переносил он иго болезненного существования и покорно же угас на руках жены, на которую смотрел
не столько глазами мужа, сколько глазами облагодетельствованного человека. Считая себя как бы виновником предстоящего ей одиночества, он грустно вперял в нее свои взоры, словно просил
прощения, что встреча с ним
не дала ей никаких радостей, а только внесла бесплодную тревогу в ее существование.
— Для тебя только, моя дочь, прощаю! — отвечал он, поцеловав ее и блеснув странно очами. Катерина немного вздрогнула: чуден показался ей и поцелуй, и странный блеск очей. Она облокотилась на стол, на котором перевязывал раненую свою руку пан Данило, передумывая, что худо и
не по-козацки сделал, просивши
прощения,
не будучи ни в чем виноват.
— Дурак! Из-за тебя я пострадала… И словечка
не сказала, а повернулась и вышла. Она меня, Симка, ловко отзолотила. Откуда прыть взялась у кислятины… Если б ты
был настоящий мужчина, так ты приехал бы ко мне в тот же день и
прощения попросил. Я целый вечер тебя ждала и даже приготовилась обморок разыграть… Ну, это все пустяки, а вот ты дома себя дурак дураком держишь. Помирись с женой… Слышишь? А когда помиришься, приезжай мне сказать.
— Вот что, мамаша, кто старое помянет, тому глаз вон. Ничего больше
не будет. У Симы я сам выпрошу
прощенье, только вы ее
не растравляйте.
Не ее, а детей жалею. И вы меня простите. Так уж вышло.
Вышеупомянутый приказ о разрешении принимать инородцев в окружной лазарет, выдача пособий мукой и крупой, как
было в 1886 г., когда гиляки терпели почему-то голод, и приказ о том, чтоб у них
не отбирали имущества за долг, и
прощение самого долга (приказ 204-й 1890 г.), — подобные меры,
быть может, скорее приведут к цели, чем выдача блях и револьверов.
Замедля, могу
быть убийцею,
не предупреждая заключения или обвинения
прощением или разрешением от уз.
— И правда, — резко решила генеральша, — говори, только потише и
не увлекайся. Разжалобил ты меня… Князь! Ты
не стоил бы, чтоб я у тебя чай
пила, да уж так и
быть, остаюсь, хотя ни у кого
не прошу
прощенья! Ни у кого! Вздор!.. Впрочем, если я тебя разбранила, князь, то прости, если, впрочем, хочешь. Я, впрочем, никого
не задерживаю, — обратилась она вдруг с видом необыкновенного гнева к мужу и дочерям, как будто они-то и
были в чем-то ужасно пред ней виноваты, — я и одна домой сумею дойти…
Но если я и
не признаю суда над собой, то все-таки знаю, что меня
будут судить, когда я уже
буду ответчиком глухим и безгласным.
Не хочу уходить,
не оставив слова в ответ, — слова свободного, а
не вынужденного, —
не для оправдания, — о нет! просить
прощения мне
не у кого и
не в чем, — а так, потому что сам желаю того.
— Всех, всех впусти, Катя,
не бойся, всех до одного, а то и без тебя войдут. Вон уж как шумят, точно давеча. Господа, вы, может
быть, обижаетесь, — обратилась она к гостям, — что я такую компанию при вас принимаю? Я очень сожалею и
прощения прошу, но так надо, а мне очень, очень бы желалось, чтобы вы все согласились
быть при этой развязке моими свидетелями, хотя, впрочем, как вам угодно…
— Ну, еще бы! Вам-то после… А знаете, я терпеть
не могу этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину, и вот уж человек на всю жизнь обесчещен, и смыть
не может иначе как кровью, или чтоб у него там на коленках
прощенья просили. По-моему, это нелепо и деспотизм. На этом Лермонтова драма «Маскарад» основана, и — глупо, по-моему. То
есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал.
— Ни за что теперь этого
не допускать! — вскричала Варя впопыхах и испуганная, — чтоб и тени скандала
не было! Ступай,
прощения проси!
—
Не просите
прощения, — засмеялась Настасья Филипповна, — этим нарушится вся странность и оригинальность. А правду, стало
быть, про вас говорят, что вы человек странный. Так вы, стало
быть, меня за совершенство почитаете, да?
Я хотел
было с ним объясниться, и знаю наверно, что он чрез десять минут стал бы просить у меня
прощения; но я рассудил, что лучше его уж
не трогать.