Неточные совпадения
Был у нее, по слухам, и муж, но так как она дома ночевала редко, а все по клевушка́м да по овинам, да и
детей у нее не было, то в скором времени об этом муже совсем забыли, словно так и явилась она
на свет божий прямо бабой мирскою да бабой нероди́хою.
— Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть
на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи: то, что ему стыдно
детей, и то, что он, любя тебя… да, да, любя больше всего
на свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она не простит», всё говорит он.
Задумчивость, ее подруга
От самых колыбельных дней,
Теченье сельского досуга
Мечтами украшала ей.
Ее изнеженные пальцы
Не знали игл; склонясь
на пяльцы,
Узором шелковым она
Не оживляла полотна.
Охоты властвовать примета,
С послушной куклою
дитяПриготовляется шутя
К приличию, закону
света,
И важно повторяет ей
Уроки маменьки своей.
С семьей Панфила Харликова
Приехал и мосье Трике,
Остряк, недавно из Тамбова,
В очках и в рыжем парике.
Как истинный француз, в кармане
Трике привез куплет Татьяне
На голос, знаемый
детьми:
Réveillez-vous, belle endormie.
Меж ветхих песен альманаха
Был напечатан сей куплет;
Трике, догадливый поэт,
Его
на свет явил из праха,
И смело вместо belle Nina
Поставил belle Tatiana.
— Теперь благослови, мать,
детей своих! — сказал Бульба. — Моли Бога, чтобы они воевали храбро, защищали бы всегда честь лыцарскую, [Рыцарскую. (Прим. Н.В. Гоголя.)] чтобы стояли всегда за веру Христову, а не то — пусть лучше пропадут, чтобы и духу их не было
на свете! Подойдите,
дети, к матери: молитва материнская и
на воде и
на земле спасает.
Пускай лишусь жены,
детей,
Оставлен буду целым
светом,
Пускай умру
на месте этом,
И разразит меня господь…
И в самом деле, есть ли
на свете что-нибудь пленительнее молодой красивой матери с здоровым
ребенком на руках?
— Люди, милая Таисья Романовна, делятся
на детей века и
детей света. Первые поглощены тем, что видимо и якобы существует, вторые же, озаренные
светом внутренним, взыскуют града невидимого…
— Это Бог тебя любит,
дитя мое, — говорила она, лаская ее, — за то, что ты сама всех любишь, и всем, кто поглядит
на тебя, становится тепло и хорошо
на свете!..
Солнце обливало их теплом и
светом, радуясь
на своих прекрасных
детей…
Я не прерывал его. Тогда он рассказал мне, что прошлой ночью он видел тяжелый сон: он видел старую, развалившуюся юрту и в ней свою семью в страшной бедности. Жена и
дети зябли от холода и были голодны. Они просили его принести им дрова и прислать теплой одежды, обуви, какой-нибудь еды и спичек. То, что он сжигал, он посылал в загробный мир своим родным, которые, по представлению Дерсу,
на том
свете жили так же, как и
на этом.
От него есть избавленье только в двух крайних сортах нравственного достоинства: или в том, когда человек уже трансцендентальный негодяй, восьмое чудо
света плутовской виртуозности, вроде Aли-паши Янинского, Джеззар — паши Сирийского, Мегемет — Али Египетского, которые проводили европейских дипломатов и (Джеззар) самого Наполеона Великого так легко, как
детей, когда мошенничество наросло
на человеке такою абсолютно прочною бронею, сквозь которую нельзя пробраться ни до какой человеческой слабости: ни до амбиции, ни до честолюбия, ни до властолюбия, ни до самолюбия, ни до чего; но таких героев мошенничества чрезвычайно мало, почти что не попадается в европейских землях, где виртуозность негодяйства уже портится многими человеческими слабостями.
А между этих дел он сидит, болтает с
детьми; тут же несколько девушек участвуют в этом разговоре обо всем
на свете, — и о том, как хороши арабские сказки «Тысяча и одна ночь», из которых он много уже рассказал, и о белых слонах, которых так уважают в Индии, как у нас многие любят белых кошек: половина компании находит, что это безвкусие, — белые слоны, кошки, лошади — все это альбиносы, болезненная порода, по глазам у них видно, что они не имеют такого отличного здоровья, как цветные; другая половина компании отстаивает белых кошек.
Под этим большим
светом безучастно молчал большой мир народа; для него ничего не переменилось, — ему было скверно, но не сквернее прежнего, новые удары сыпались не
на его избитую спину. Его время не пришло. Между этой крышей и этой основой
дети первые приподняли голову, может, оттого, что они не подозревали, как это опасно; но, как бы то ни было, этими
детьми ошеломленная Россия начала приходить в себя.
Но этого мало: вы убедитесь, что существует
на свете целая масса
детей, забытых, приниженных, оброшенных с самых пеленок.
Раннее утро, не больше семи часов. Окна еще не начали белеть, а свечей не дают; только нагоревшая светильня лампадки, с вечера затепленной в углу перед образом, разливает в жарко натопленной детской меркнущий
свет. Две девушки, ночующие в детской, потихоньку поднимаются с войлоков, разостланных
на полу, всемерно стараясь, чтобы неосторожным движением не разбудить
детей. Через пять минут они накидывают
на себя затрапезные платья и уходят вниз доканчивать туалет.
Чуть
свет являлись
на толкучку торговки, барахольщики первой категории и скупщики из «Шилова дома», а из желающих продать — столичная беднота: лишившиеся места чиновники приносили последнюю шинелишку с собачьим воротником, бедный студент продавал сюртук, чтобы заплатить за угол, из которого его гонят
на улицу, голодная мать, продающая одеяльце и подушку своего
ребенка, и жена обанкротившегося купца, когда-то богатая, боязливо предлагала самовар, чтобы купить еду сидящему в долговом отделении мужу.
Вечером поздно Серафима получила записку мужа, что он по неотложному делу должен уехать из Заполья дня
на два. Это еще было в первый раз, что Галактион не зашел проститься даже с
детьми. Женское сердце почуяло какую-то неминуемую беду, и первая мысль у Серафимы была о сестре Харитине. Там Галактион, и негде ему больше быть…
Дети спали. Серафима накинула шубку и пешком отправилась к полуяновской квартире. Там еще был
свет, и Серафима видела в окно, что сестра сидит у лампы с Агнией. Незачем было и заходить.
Отчего же теперь постоянно такая вещь выходит: вот я вдовец, у меня
дети, я женюсь
на хорошей девушке, а эта хорошая девушка и начинает изживать со
свету моих
детей?..
На этом показателе смертности можно было бы построить великолепную иллюзию и признать наш Сахалин самым здоровым местом в
свете; но приходится считаться с следующим соображением: при обыкновенных условиях
на детские возрасты падает больше половины всех умерших и
на старческий возраст несколько менее четверти,
на Сахалине же
детей очень немного, а стариков почти нет, так что коэффициент в 12,5 %, в сущности, касается только рабочих возрастов; к тому же он показан ниже действительного, так как при вычислении его в отчете бралось население в 15 000, то есть по крайней мере в полтора раза больше, чем оно было
на самом деле.
Когда Микрюков отправился в свою половину, где спали его жена и
дети, я вышел
на улицу. Была очень тихая, звездная ночь. Стучал сторож, где-то вблизи журчал ручей. Я долго стоял и смотрел то
на небо, то
на избы, и мне казалось каким-то чудом, что я нахожусь за десять тысяч верст от дому, где-то в Палеве, в этом конце
света, где не помнят дней недели, да и едва ли нужно помнить, так как здесь решительно всё равно — среда сегодня или четверг…
Несмотря
на свою непорочность, они больше всего
на свете любят порочную мать и разбойника отца, и если ссыльного, отвыкшего в тюрьме от ласки, трогает ласковость собаки, то какую цену должна иметь для него любовь
ребенка!
Пока дядя Максим с холодным мужеством обсуждал эту жгучую мысль, соображая и сопоставляя доводы за и против, перед его глазами стало мелькать новое существо, которому судьба судила явиться
на свет уже инвалидом. Сначала он не обращал внимания
на слепого
ребенка, но потом странное сходство судьбы мальчика с его собственною заинтересовало дядю Максима.
Доктор взял
ребенка на руки, быстро повернул к
свету и заглянул в глаза. Он слегка смутился и, сказав несколько незначащих фраз, уехал, обещая вернуться дня через два.
Эти, не оставлявшие
ребенка ни
на минуту бессознательные порывы к незнакомому ему
свету отпечатлевались
на его лице все глубже и глубже выражением смутного страдающего усилия.
Приехал доктор. Взяв
ребенка на руки, он перенес и уложил его поближе к окну. Быстро отдернув занавеску, он пропустил в комнату луч яркого
света и наклонился над мальчиком с своими инструментами. Петр сидел тут же с опущенной головой, все такой же подавленный и безучастный. Казалось, он не придавал действиям доктора ни малейшего значения, предвидя вперед результаты.
Юная мать смолкла, и только по временам какое-то тяжелое страдание, которое не могло прорваться наружу движениями или словами, выдавливало из ее глаз крупные слезы. Они просачивались сквозь густые ресницы и тихо катились по бледным, как мрамор, щекам. Быть может, сердце матери почуяло, что вместе с новорожденным
ребенком явилось
на свет темное, неисходное горе, которое нависло над колыбелью, чтобы сопровождать новую жизнь до самой могилы.
Я еду теперь в Петербург просить о издании ее в
свет, ласкаяся, яко нежный отец своего
дитяти, что ради последней причины, для коей ее в Москве печатать не хотели, снисходительно воззрят
на первую.
—
На том
свете не будет ни родителей, ни
детей, — объяснял Конон. — Глеб тебе такой же духовный брат, как и я… Не мы с тобой дали ему душу.
А ведь ты сам знаешь, что
дети — это самые первые, самые милые вралишки и в то же время самый искренний
на свете народ.
— Это я, видишь, Ваня, смотреть не могу, — начал он после довольно продолжительного сердитого молчания, — как эти маленькие, невинные создания дрогнут от холоду
на улице… из-за проклятых матерей и отцов. А впрочем, какая же мать и вышлет такого
ребенка на такой ужас, если уж не самая несчастная!.. Должно быть, там в углу у ней еще сидят сироты, а это старшая; сама больна, старуха-то; и… гм! Не княжеские
дети! Много, Ваня,
на свете… не княжеских
детей! гм!
Это история женщины, доведенной до отчаяния; ходившей с своею девочкой, которую она считала еще
ребенком, по холодным, грязным петербургским улицам и просившей милостыню; женщины, умиравшей потом целые месяцы в сыром подвале и которой отец отказывал в прощении до последней минуты ее жизни и только в последнюю минуту опомнившийся и прибежавший простить ее, но уже заставший один холодный труп вместо той, которую любил больше всего
на свете.
— А плевать
на все светские мнения, вот как она должна думать! Она должна сознать, что главнейший позор заключается для нее в этом браке, именно в связи с этими подлыми людьми, с этим жалким
светом. Благородная гордость — вот ответ ее
свету. Тогда, может быть, и я соглашусь протянуть ей руку, и увидим, кто тогда осмелится опозорить
дитя мое!
Я, может быть, и часто плачу; я не стыжусь в этом признаться, так же как и не стыжусь признаться, что любил прежде
дитя мое больше всего
на свете.
Другая бы мать давно этакого молодца в суздаль-монастырь упекла!" — рассуждает сама с собой Марья Петровна, совершенно убежденная, что есть
на свете какой-то суздаль-монастырь, в который чадолюбивые родители имеют право во всякое время упекать не нравящихся им
детей.
Эта страшная кара перешла и
на детей заграничных, которые явились
на свет с тяжелыми хроническими болезнями и медленно вымирали от разных нервных страданий, запоя и чахотки.
О, это преблаговоспитанненькое
дитя, самое покорненькое
дитя на свете!
— Оно, — говорит, — это так и надлежит, чтобы это мучение
на мне кончилось, чем еще другому достанется, потому что я, — говорит, — хорошего рода и настоящее воспитание получил, так что даже я еще самым маленьким по-французски богу молился, но я был немилостивый и людей мучил, в карты своих крепостных проигрывал; матерей с
детьми разлучал; жену за себя богатую взял и со
света ее сжил, и, наконец, будучи во всем сам виноват, еще
на бога возроптал: зачем у меня такой характер?
От родительницы своей я в самом юном сиротстве остался и ее не помню, потому как я был у нее молитвенный сын, значит, она, долго
детей не имея, меня себе у бога все выпрашивала и как выпросила, так сейчас же, меня породивши, и умерла, оттого что я произошел
на свет с необыкновенною большою головою, так что меня поэтому и звали не Иван Флягин, а просто Голован.
«Есть же
на свете такие дураки, которые страдают от того, что богаты и
дети генералов», — подумал про себя Калинович.
— А главное, — продолжал Дрозд с лицемерным сожалением, — главное, что есть же
на свете такие отчаянные сорванцы, неслухи и негодяи, которые в вашем положении, никого не спрашивая и не предупреждая, убегают из лагеря самовольно, пробудут у портного полчаса-час и опрометью бегут назад, в лагерь. Конечно, умные, примерные
дети таких противозаконных вещей не делают. Сами подумайте: самовольная отлучка — это же пахнет дисциплинарным преступлением, за это по головке в армии не гладят.
Вася Шеин, рыдая, возвращает Вере обручальное кольцо. «Я не смею мешать твоему счастию, — говорит он, — но, умоляю, не делай сразу решительного шага. Подумай, поразмысли, проверь и себя и его.
Дитя, ты не знаешь жизни и летишь, как мотылек
на блестящий огонь. А я — увы! — я знаю хладный и лицемерный
свет. Знай, что телеграфисты увлекательны, но коварны. Для них доставляет неизъяснимое наслаждение обмануть своей гордой красотой и фальшивыми чувствами неопытную жертву и жестоко насмеяться над ней».
При
свете тусклой тоненькой свечки в железном подсвечнике я разглядел женщину лет, может быть, тридцати, болезненно-худощавую, одетую в темное старенькое ситцевое платье, с ничем не прикрытою длинною шеей и с жиденькими темными волосами, свернутыми
на затылке в узелок, толщиной в кулачок двухлетнего
ребенка.
Мне кажется, он вообще считал меня каким-то
ребенком, чуть не младенцем, не понимающим самых простых вещей
на свете.
Жукур была вне себя от испуга, кричала: «Quelle demoralisation dans се pays barbare!» [Какой разврат в этой варварской стране! (фр.)], забыла от негодования все
на свете, даже и то, что у привилегированной повивальной бабки,
на углу их улицы, воспитывались два
ребенка, разом родившиеся, из которых один был похож
на Жукур, а другой —
на кочующего друга.
— Удалось сорвать банк, так и похваливает игру; мало ли чудес бывает
на свете; вы исключенье — очень рад; да это ничего не доказывает; два года тому назад у нашего портного — да вы знаете его: портной Панкратов,
на Московской улице, — у него
ребенок упал из окна второго этажа
на мостовую; как, кажется, не расшибиться? Хоть бы что-нибудь! Разумеется, синие пятна, царапины — больше ничего. Ну, извольте выбросить другого
ребенка. Да и тут еще вышла вещь плохая, ребенок-то чахнет.
Они сделали все, чтоб он не понимал действительности; они рачительно завесили от него, что делается
на сером
свете, и вместо горького посвящения в жизнь передали ему блестящие идеалы; вместо того чтоб вести
на рынок и показать жадную нестройность толпы, мечущейся за деньгами, они привели его
на прекрасный балет и уверили
ребенка, что эта грация, что это музыкальное сочетание движений с звуками — обыкновенная жизнь; они приготовили своего рода нравственного Каспара Гаузера.
«И кроме этого», в то же время думал он: «кто мне мешает самому быть счастливым в любви к женщине, в счастии семейной жизни?» И юное воображение рисовало ему еще более обворожительную будущность. «Я и жена, которую я люблю так, кàк никто никогда никого не любил
на свете, мы всегда живем среди этой спокойной, поэтической деревенской природы, с
детьми, может быть, с старухой тёткой; у нас есть наша взаимная любовь, любовь к
детям, и мы оба знаем, что наше назначение — добро.
Люди уходят, уводя и унося с собою
детей,
на площади остаются смятые цветы, бумажки от конфект, веселая группа факино [Факкино — грузчик, носильщик.] и над ними благородная фигура человека, открывшего Новый
Свет.
— Эх, чёрт меня съешь! Хорошо жить
на свете, когда люди — как
дети! Ловко я угодил душе своей, что привёл тебя сюда, Илья… Выпьем, брат!