Неточные совпадения
Кутейкин. Из ученых, ваше высокородие! Семинарии здешния епархии. Ходил до риторики, да, Богу изволившу, назад воротился. Подавал в консисторию челобитье, в котором прописал: «Такой-то де семинарист, из церковничьих
детей, убоялся бездны премудрости, просит от нея об увольнении».
На что и милостивая резолюция вскоре воспоследовала, с отметкою: «Такого-то де семинариста от всякого учения уволить: писано бо есть, не мечите бисера пред свиниями, да не попрут его
ногами».
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге
на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела
на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало
на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под
ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся
детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю за повод — напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю надежду; попробовал идти пешком —
ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал
на мокрую траву и как
ребенок заплакал.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке
на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых
на босую
ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье
на лавке, с пером в руках, чернилами
на пальцах и даже
на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда
ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Перескажу простые речи
Отца иль дяди-старика,
Детей условленные встречи
У старых лип, у ручейка;
Несчастной ревности мученья,
Разлуку, слезы примиренья,
Поссорю вновь, и наконец
Я поведу их под венец…
Я вспомню речи неги страстной,
Слова тоскующей любви,
Которые в минувши дни
У
ног любовницы прекрасной
Мне приходили
на язык,
От коих я теперь отвык.
— Теперь вам особенно нужно держать себя прилично и
на тонкой
ноге, чтобы все видели, что вы дворянские
дети.
У Варавки болели
ноги, он стал ходить опираясь
на палку. Кривыми
ногами шагал по песку Иван Дронов, нелюдимо посматривая
на взрослых и
детей, переругиваясь с горничными и кухарками. Варавка возложил
на него трудную обязанность выслушивать бесконечные капризы и требования дачников. Дронов выслушивал и каждый вечер являлся к Варавке с докладом. Выслушав угрюмое перечисление жалоб и претензий, дачевладелец спрашивал, мясисто усмехаясь в бороду...
— Нужно, чтоб
дети забыли такие дни… Ша! — рявкнул он
на женщину, и она, закрыв лицо руками, визгливо заплакала. Плакали многие. С лестницы тоже кричали, показывали кулаки, скрипело дерево перил, оступались
ноги, удары каблуков и подошв по ступеням лестницы щелкали, точно выстрелы. Самгину казалось, что глаза и лица
детей особенно озлобленны, никто из них не плакал, даже маленькие, плакали только грудные.
— Пишу другой: мальчика заставили пасти гусей, а когда он полюбил птиц, его сделали помощником конюха. Он полюбил лошадей, но его взяли во флот. Он море полюбил, но сломал себе
ногу, и пришлось ему служить лесным сторожем. Хотел жениться — по любви —
на хорошей девице, а женился из жалости
на замученной вдове с двумя
детьми. Полюбил и ее, она ему родила
ребенка; он его понес крестить в село и дорогой заморозил…
Туробоев присел ко крыльцу церковно-приходской школы, только что выстроенной, еще без рам в окнах.
На ступенях крыльца копошилась, кричала и плакала куча
детей, двух — и трехлеток, управляла этой живой кучей грязненьких, золотушных тел сероглазая, горбатенькая девочка-подросток, управляла, негромко покрикивая, действуя руками и
ногами.
На верхней ступени, широко расставив синие
ноги в огромных узлах вен, дышала со свистом слепая старуха, с багровым, раздутым лицом.
Он охотно останавливал глаза
на ее полной шее и круглых локтях, когда отворялась дверь к ней в комнату, и даже, когда она долго не отворялась, он потихоньку
ногой отворял ее сам и шутил с ней, играл с
детьми.
Заходила ли речь о мертвецах, поднимающихся в полночь из могил, или о жертвах, томящихся в неволе у чудовища, или о медведе с деревянной
ногой, который идет по селам и деревням отыскивать отрубленную у него натуральную
ногу, — волосы
ребенка трещали
на голове от ужаса; детское воображение то застывало, то кипело; он испытывал мучительный, сладко болезненный процесс; нервы напрягались, как струны.
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи,
нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы спят, одна баба не спит,
на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей
ноги,
ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался
на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а
на лежанке, подле няни.
— Нет, двое
детей со мной, от покойного мужа: мальчик по восьмому году да девочка по шестому, — довольно словоохотливо начала хозяйка, и лицо у ней стало поживее, — еще бабушка наша, больная, еле ходит, и то в церковь только; прежде
на рынок ходила с Акулиной, а теперь с Николы перестала:
ноги стали отекать. И в церкви-то все больше сидит
на ступеньке. Вот и только. Иной раз золовка приходит погостить да Михей Андреич.
Она не знала, что ей надо делать, чтоб быть не
ребенком, чтоб
на нее смотрели, как
на взрослую, уважали, боялись ее. Она беспокойно оглядывалась вокруг, тиранила пальцами кончик передника, смотрела себе под
ноги.
С таким же немым, окаменелым ужасом, как бабушка, как новгородская Марфа, как те царицы и княгини — уходит она прочь, глядя неподвижно
на небо, и, не оглянувшись
на столп огня и дыма, идет сильными шагами, неся выхваченного из пламени
ребенка, ведя дряхлую мать и взглядом и
ногой толкая вперед малодушного мужа, когда он, упав, грызя землю, смотрит назад и проклинает пламя…
Тушар, с усиленною важностию, гуманно ответил, что он «
детей не рознит, что все здесь — его
дети, а он — их отец, что я у него почти
на одной
ноге с сенаторскими и графскими
детьми, и что это надо ценить», и проч., и проч.
Станция называется Маймакан. От нее двадцать две версты до станции Иктенда. Сейчас едем.
На горах не оттаял вчерашний снег; ветер дует осенний; небо скучное, мрачное; речка потеряла веселый вид и опечалилась, как печалится вдруг резвое и милое
дитя. Пошли опять то горы, то просеки, острова и долины. До Иктенды проехали в темноте, лежа в каюте, со свечкой, и ничего не видали. От холода коченели
ноги.
С женщинами шли
на своих
ногах дети, мальчики и девочки.
— А вот этот самый двор, — сказал мальчик, указывая
на дом, против которого крошечный белоголовый
ребенок, насилу державшийся
на кривых, выгнутых наружу в коленях
ногах, качаясь, стоял
на самой тропинке, по которой шел Нехлюдов.
— Хорошо, пусть будет по-вашему, доктор… Я не буду делать особенных приглашений вашему философу, но готова держать пари, что он будет
на нашем бале… Слышите — непременно! Идет пари? Я вам вышью феску, а вы мне… позвольте, вы мне подарите ту статуэтку из терракоты, помните, —
ребенка, который снимает с
ноги чулок и падает. Согласны?
Они били, секли, пинали ее
ногами, не зная сами за что, обратили все тело ее в синяки; наконец дошли и до высшей утонченности: в холод, в мороз запирали ее
на всю ночь в отхожее место, и за то, что она не просилась ночью (как будто пятилетний
ребенок, спящий своим ангельским крепким сном, еще может в эти лета научиться проситься), — за это обмазывали ей все лицо ее калом и заставляли ее есть этот кал, и это мать, мать заставляла!
Они повергались пред ним, плакали, целовали
ноги его, целовали землю,
на которой он стоит, вопили, бабы протягивали к нему
детей своих, подводили больных кликуш.
Алеша безо всякой предумышленной хитрости начал прямо с этого делового замечания, а между тем взрослому и нельзя начинать иначе, если надо войти прямо в доверенность
ребенка и особенно целой группы
детей. Надо именно начинать серьезно и деловито и так, чтобы было совсем
на равной
ноге; Алеша понимал это инстинктом.
— Хорошо еще, что у нас малых
детей нет, а то бы спасенья от них не было! — говорила матушка. — Намеднись я у Забровских была, там их штук шесть мал мала меньше собралось — мученье! так между
ног и шныряют! кто в трубу трубит, кто в дуду дудит, кто
на пищалке пищит!
Конечно, Золотухина и
на этот раз вынуждена была промолчать, но она кровно обиделась, не столько, впрочем, за себя, сколько за
детей. И к чести ее следует сказать, что с тех пор
нога ее не бывала в предводительском доме.
— Вишь, чертовы
дети! разве так танцуют? Вот как танцуют! — сказал он, поднявшись
на ноги, протянул руки и ударив каблуками.
— Провалитесь, проклятые сорванцы! — кричал голова, отбиваясь и притопывая
на них
ногами. — Что я вам за Ганна! Убирайтесь вслед за отцами
на виселицу, чертовы
дети! Поприставали, как мухи к меду! Дам я вам Ганны!..
— Жалости подобно! Оно хоть и по закону, да не по совести! Посадят человека в заключение, отнимут его от семьи, от
детей малых, и вместо того, чтобы работать ему, да, может, работой
на ноги подняться, годами держат его зря за решеткой. Сидел вот молодой человек — только что женился, а
на другой день посадили. А дело-то с подвохом было: усадил его богач-кредитор только для того, чтобы жену отбить. Запутал, запутал должника, а жену при себе содержать стал…
Сидит такой у нас один, и приходит к нему жена и
дети, мал мала меньше… Слез-то, слез-то сколько!.. Просят смотрителя отпустить его
на праздник, в
ногах валяются…
Это проснувшееся материнское горе точно было заслонено все время заботами о живых
детях, а теперь все уже были
на своих
ногах, и она могла отдаться своему чувству.
Мне страшно; они возятся
на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеется. Это длилось долго — возня
на полу; не однажды мать вставала
на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой черный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал
ребенок.
[Один охотник, впрочем, сказывал мне, что убил очень молодого, едва летающего гаршнепа около Петербурга, под Стрельною, в самом топком болоте] Это обстоятельство наводит
на мысль, что гаршнепы далеко отлетают для вывода
детей, в такие непроходимые лесные болота, куда в это время года не заходит
нога человеческая, потому что такие болота, как я слыхал, в буквальном смысле недоступны до тех пор, пока не замерзнут.
Все, что я писал о избиении сих последних во время вывода
детей, совершается и над травниками; от большей глупости (так нецеремонно и жестко выражаются охотники) или горячности к
детям они еще смелее и ближе, с беспрестанным, часто прерывающимся, коротким, звенящим криком или писком, похожим
на слоги тень, тень, подлетают к охотнику и погибают все без исключения, потому что во время своего летания около собаки или стрелка часто останавливаются неподвижно в воздухе, вытянув
ноги и трясясь
на одном месте.
И она сознавала, что гордая «пани» смиряется в ней перед конюхом-хлопом. Она забывала его грубую одежду и запах дегтя, и сквозь тихие переливы песни вспоминалось ей добродушное лицо, с мягким выражением серых глаз и застенчиво-юмористическою улыбкой из-под длинных усов. По временам краска гнева опять приливала к лицу и вискам молодой женщины: она чувствовала, что в борьбе из-за внимания ее
ребенка она стала с этим мужиком
на одну арену,
на равной
ноге, и он, «хлоп», победил.
— Верите ли вы, — вдруг обратилась капитанша к князю, — верите ли вы, что этот бесстыдный человек не пощадил моих сиротских
детей! Всё ограбил, всё перетаскал, всё продал и заложил, ничего не оставил. Что я с твоими заемными письмами делать буду, хитрый и бессовестный ты человек? Отвечай, хитрец, отвечай мне, ненасытное сердце: чем, чем я накормлю моих сиротских
детей? Вот появляется пьяный и
на ногах не стоит… Чем прогневала я господа бога, гнусный и безобразный хитрец, отвечай?
Но всё до известной черты, даже и качества; и если он вдруг, в глаза, имеет дерзость уверять, что в двенадцатом году, еще
ребенком, в детстве, он лишился левой своей
ноги и похоронил ее
на Ваганьковском кладбище, в Москве, то уж это заходит за пределы, являет неуважение, показывает наглость…
Но те же самые предосторожности, как относительно князя, Лебедев стал соблюдать и относительно своего семейства с самого переезда
на дачу: под предлогом, чтобы не беспокоить князя, он не пускал к нему никого, топал
ногами, бросался и гонялся за своими дочерьми, не исключая и Веры с
ребенком, при первом подозрении, что они идут
на террасу, где находился князь, несмотря
на все просьбы князя не отгонять никого.
— Матушка! Королевна! Всемогущая! — вопил Лебедев, ползая
на коленках перед Настасьей Филипповной и простирая руки к камину. — Сто тысяч! Сто тысяч! Сам видел, при мне упаковывали! Матушка! Милостивая! Повели мне в камин: весь влезу, всю голову свою седую в огонь вложу!.. Больная жена без
ног, тринадцать человек
детей — всё сироты, отца схоронил
на прошлой неделе, голодный сидит, Настасья Филипповна!! — и, провопив, он пополз было в камин.
В эту минуту из комнат вышла
на террасу Вера, по своему обыкновению, с
ребенком на руках. Лебедев, извивавшийся около стульев и решительно не знавший, куда девать себя, но ужасно не хотевший уйти, вдруг набросился
на Веру, замахал
на нее руками, гоня прочь с террасы, и даже, забывшись, затопал
ногами.
Варвара Павловна тотчас, с покорностью
ребенка, подошла к ней и присела
на небольшой табурет у ее
ног. Марья Дмитриевна позвала ее для того, чтобы оставить, хотя
на мгновенье, свою дочь наедине с Паншиным: она все еще втайне надеялась, что она опомнится. Кроме того, ей в голову пришла мысль, которую ей непременно захотелось тотчас высказать.
Вырвавшись
на волю,
дети взапуски понеслись наверх, так что деревянная лестница только загремела у них под
ногами.
Эта угроза заставила подняться черноволосую головку с заспанными красивыми глазами. Груздев вынул
ребенка из экипажа, как перышко, и
на руках понес в сарайную. Топанье лошадиных
ног и усталое позвякиванье колокольчиков заставило выглянуть из кухни Домнушку и кучера Семку.
«Странное дело! — думает он, глотая свежую воду: — этот
ребенок так тощ и бледен, как мучной червяк, посаженный
на пробку. И его мать… Эта яркая юбка ветха и покрыта прорехами; этот спензер висит
на ее тощей груди, как
на палке,
ноги ее босы и исцарапаны, а издали это было так хорошо и живописно!»
Это была докторова жена, которую он поджидал, тащась с
ноги на ногу с своим
ребенком.
Мари,
ребенок и Павел пошли по парку, но прошли они недалеко и уселись
на скамеечке.
Ребенок стал у
ног матери. Павлу и Мари, видимо, хотелось поговорить между собой.
Он схватил ее и, подняв как
ребенка, отнес в свои кресла, посадил ее, а сам упал перед ней
на колена. Он целовал ее руки,
ноги; он торопился целовать ее, торопился наглядеться
на нее, как будто еще не веря, что она опять вместе с ним, что он опять ее видит и слышит, — ее, свою дочь, свою Наташу! Анна Андреевна, рыдая, охватила ее, прижала голову ее к своей груди и так и замерла в этом объятии, не в силах произнесть слова.
— Миром идут
дети! Вот что я понимаю — в мире идут
дети, по всей земле, все, отовсюду — к одному! Идут лучшие сердца, честного ума люди, наступают неуклонно
на все злое, идут, топчут ложь крепкими
ногами. Молодые, здоровые, несут необоримые силы свои все к одному — к справедливости! Идут
на победу всего горя человеческого,
на уничтожение несчастий всей земли ополчились, идут одолеть безобразное и — одолеют! Новое солнце зажгем, говорил мне один, и — зажгут! Соединим разбитые сердца все в одно — соединят!
— Взять их! — вдруг крикнул священник, останавливаясь посреди церкви. Риза исчезла с него,
на лице появились седые, строгие усы. Все бросились бежать, и дьякон побежал, швырнув кадило в сторону, схватившись руками за голову, точно хохол. Мать уронила
ребенка на пол, под
ноги людей, они обегали его стороной, боязливо оглядываясь
на голое тельце, а она встала
на колени и кричала им...
Она вскочила
на ноги, бросилась в кухню, накинула
на плечи кофту, закутала
ребенка в шаль и молча, без криков и жалоб, босая, в одной рубашке и кофте сверх нее, пошла по улице. Был май, ночь была свежа, пыль улицы холодно приставала к
ногам, набиваясь между пальцами.
Ребенок плакал, бился. Она раскрыла грудь, прижала сына к телу и, гонимая страхом, шла по улице, шла, тихонько баюкая...