Неточные совпадения
В
канаве бабы ссорятся,
Одна кричит: «Домой идти
Тошнее, чем
на каторгу!»
Другая: — Врешь, в моем дому
Похуже твоего!
Мне старший зять ребро сломал,
Середний зять клубок украл,
Клубок плевок, да
дело в том —
Полтинник был замотан в нем,
А младший зять все нож берет,
Того гляди убьет, убьет!..
И началась тут промеж глуповцев радость и бодренье великое. Все чувствовали, что тяжесть спала с сердец и что отныне ничего другого не остается, как благоденствовать. С бригадиром во главе двинулись граждане навстречу пожару, в несколько часов сломали целую улицу домов и окопали пожарище со стороны города глубокою
канавой.
На другой
день пожар уничтожился сам собою вследствие недостатка питания.
Было уже восемь часов; я бы давно пошел, но все поджидал Версилова: хотелось ему многое выразить, и сердце у меня горело. Но Версилов не приходил и не пришел. К маме и к Лизе мне показываться пока нельзя было, да и Версилова, чувствовалось мне, наверно весь
день там не было. Я пошел пешком, и мне уже
на пути пришло в голову заглянуть во вчерашний трактир
на канаве. Как раз Версилов сидел
на вчерашнем своем месте.
На дворе была уже весна: снег быстро таял. Из белого он сделался грязным, точно его посыпали сажей. В сугробах в направлении солнечных лучей появились тонкие ледяные перегородки;
днем они рушились, а за ночь опять замерзали. По
канавам бежала вода. Она весело журчала и словно каждой сухой былинке торопилась сообщить радостную весть о том, что она проснулась и теперь позаботится оживить природу.
Мое
дело такое, что все в уезде да в уезде, а муж —
день в кабаке, ночь — либо в
канаве, либо
на съезжей.
И в самом
деле неинтересно глядеть: в окно видны грядки с капустною рассадой, около них безобразные
канавы, вдали маячит тощая, засыхающая лиственница. Охая и держась за бока, вошел хозяин и стал мне жаловаться
на неурожаи, холодный климат, нехорошую, землю. Он благополучно отбыл каторгу и поселение, имел теперь два дома, лошадей и коров, держал много работников и сам ничего не делал, был женат
на молоденькой, а главное, давно уже имел право переселиться
на материк — и все-таки жаловался.
К сумеркам он отшагал и остальные тридцать пять верст и, увидев кресты городских церквей, сел
на отвале придорожной
канавы и впервые с выхода своего задумал попитаться: он достал перенедельничавшие у него в кармане лепешки и, сложив их одна с другою исподними корками, начал уплетать с сугубым аппетитом, но все-таки не доел их и, сунув опять в тот же карман, пошел в город. Ночевал он у знакомых семинаристов, а
на другой
день рано утром пришел к Туганову, велел о себе доложить и сел
на коник в передней.
Но привезли песок, прошло и два, и четыре
дня, и неделя, а
на месте будущего фундамента все еще зияла
канава.
И выходит, как будто мы, в самом
деле, ставим
на пьедестал человека, особенно когда утилитарные враги начинают утверждать, что они этого человека не трогали и в
канаву не тащили…
Это было претихое место, как раз идущее под стать моему настроению. Между тополями и темным забором была довольно глубокая заросшая травою
канава, в которую я юркнул, как хорь, — и, упав
на ее
дно, лег лицом ниц к земле и заплакал.
Потом мы решили построить себе курень. Выбрали укромное место в
канаве старого сада, густо заросшее лозняком и черемухой. Расчистили
дно и стенки, устроили стол, в откосах
канавы вырыли сиденья и погреб для припасов, развесили по сучкам свое оружие. Отсюда мы делали набеги
на ляхов, сюда скрывались от их преследования.
Он вспомнил, что всю ночь отгонял от себя мысль о появлении Савина, не только знавшего, но и бывшего в приятельских отношениях с действительным владельцем титула графов Стоцких, отгонял другою мыслью, что успеет еще
на следующий
день со свежей головой обдумать свое положение, и вдруг этот самый Савин, как бы представитель нашедшего себе смерть в
канаве Сокольницкого поля его друга, тут как тут — явился к нему и дожидается здесь, за стеной.
В противуположность той жуткости, которая чувствовалась между пехотными солдатами прикрытия, здесь,
на батарее, где небольшое количество людей занятых
делом было ограничено, отделено от других
канавой, здесь чувствовалось одинаковое и общее всем, как бы семейное оживление.
Когда Мигурского увели, оставшийся один Трезорка, махая хвостиком, стал ласкаться к нему. Он привык к нему во время дороги. Казак вдруг отслонился от тарантаса, сорвал с себя шапку, швырнул ее изо всех сил наземь, откинул ногой от себя Трезорку и пошел в харчевню. В харчевне он потребовал водки и пил
день и ночь, пропил все, что было у него и
на нем, и только
на другую ночь, проснувшись в
канаве, перестал думать о мучившем его вопросе: хорошо ли он сделал, донеся начальству о полячкином муже в ящике?