Неточные совпадения
Всю дорогу он был весел необыкновенно, посвистывал, наигрывал губами, приставивши ко
рту кулак, как будто играл
на трубе, и наконец затянул какую-то песню, до такой степени необыкновенную, что сам Селифан слушал, слушал и потом, покачав слегка головой, сказал: «Вишь ты, как барин поет!» Были уже густые сумерки, когда подъехали они к городу.
Нужно заметить, что у некоторых дам, — я говорю у некоторых, это не то, что у
всех, — есть маленькая слабость: если они заметят у себя что-нибудь особенно хорошее, лоб ли,
рот ли, руки ли, то уже думают, что лучшая часть лица их так первая и бросится
всем в глаза и
все вдруг заговорят в один голос: «Посмотрите, посмотрите, какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «Какой правильный, очаровательный лоб!» У которой же хороши плечи, та уверена заранее, что
все молодые люди будут совершенно восхищены и то и дело станут повторять в то время, когда она будет проходить мимо: «Ах, какие чудесные у этой плечи», — а
на лицо, волосы, нос, лоб даже не взглянут, если же и взглянут, то как
на что-то постороннее.
По причине толщины, он уже не мог ни в каком случае потонуть и как бы ни кувыркался, желая нырнуть, вода бы его
все выносила наверх; и если бы село к нему
на спину еще двое человек, он бы, как упрямый пузырь, остался с ними
на верхушке воды, слегка только под ними покряхтывал да пускал носом и
ртом пузыри.
Последний хотел было подняться и выехать
на дальности расстояний тех мест, в которых он бывал; но Григорий назвал ему такое место, какого ни
на какой карте нельзя было отыскать, и насчитал тридцать тысяч с лишком верст, так что Петрушка осовел, разинул
рот и был поднят
на смех тут же
всею дворней.
Для него решительно ничего не значат
все господа большой руки, живущие в Петербурге и Москве, проводящие время в обдумывании, что бы такое поесть завтра и какой бы обед сочинить
на послезавтра, и принимающиеся за этот обед не иначе, как отправивши прежде в
рот пилюлю; глотающие устерс, [Устерс — устриц.] морских пауков и прочих чуд, а потом отправляющиеся в Карлсбад или
на Кавказ.
Все те, которые прекратили давно уже всякие знакомства и знались только, как выражаются, с помещиками Завалишиным да Полежаевым (знаменитые термины, произведенные от глаголов «полежать» и «завалиться», которые в большом ходу у нас
на Руси,
все равно как фраза: заехать к Сопикову и Храповицкому, означающая всякие мертвецкие сны
на боку,
на спине и во
всех иных положениях, с захрапами, носовыми свистами и прочими принадлежностями);
все те, которых нельзя было выманить из дому даже зазывом
на расхлебку пятисотрублевой ухи с двухаршинными стерлядями и всякими тающими во
рту кулебяками; словом, оказалось, что город и люден, и велик, и населен как следует.
Хотят непременно, чтобы
все было написано языком самым строгим, очищенным и благородным, — словом, хотят, чтобы русский язык сам собою опустился вдруг с облаков, обработанный как следует, и сел бы им прямо
на язык, а им бы больше ничего, как только разинуть
рты да выставить его.
— А? Что? Чай?.. Пожалуй… — Раскольников глотнул из стакана, положил в
рот кусочек хлеба и вдруг, посмотрев
на Заметова, казалось,
все припомнил и как будто встряхнулся: лицо его приняло в ту же минуту первоначальное насмешливое выражение. Он продолжал пить чай.
Увидав его выбежавшего, она задрожала, как лист, мелкою дрожью, и по
всему лицу ее побежали судороги; приподняла руку, раскрыла было
рот, но все-таки не вскрикнула и медленно, задом, стала отодвигаться от него в угол, пристально, в упор, смотря
на него, но
все не крича, точно ей воздуху недоставало, чтобы крикнуть.
В углу
на стуле сидел Заметов, привставший при входе гостей и стоявший в ожидании, раздвинув в улыбку
рот, но с недоумением и даже как будто с недоверчивостью смотря
на всю сцену, а
на Раскольникова даже с каким-то замешательством.
Амалия Ивановна не снесла и тотчас же заявила, что ее «фатер аус Берлин буль ошень, ошень важны шеловек и обе рук по карман ходиль и
всё делал этак: пуф! пуф!», и чтобы действительнее представить своего фатера, Амалия Ивановна привскочила со стула, засунула свои обе руки в карманы, надула щеки и стала издавать какие-то неопределенные звуки
ртом, похожие
на пуф-пуф, при громком хохоте
всех жильцов, которые нарочно поощряли Амалию Ивановну своим одобрением, предчувствуя схватку.
Иной, и
рот разинув, и руки вытянув вперед, желал бы вскочить
всем на головы, чтобы оттуда посмотреть повиднее.
«Заложили серебро? И у них денег нет!» — подумал Обломов, с ужасом поводя глазами по стенам и останавливая их
на носу Анисьи, потому что
на другом остановить их было не
на чем. Она как будто и говорила
все это не
ртом, а носом.
На двор въехал экипаж, и кто-то спрашивал Обломова.
Все и
рты разинули.
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал
всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало
на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы
все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг
на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во
весь рот.
— По-нашему ли, Климушка?
А Глеб-то?.. —
Потолковано
Немало: в
рот положено,
Что не они ответчики
За Глеба окаянного,
Всему виною: крепь!
— Змея родит змеенышей.
А крепь — грехи помещика,
Грех Якова несчастного,
Грех Глеба родила!
Нет крепи — нет помещика,
До петли доводящего
Усердного раба,
Нет крепи — нет дворового,
Самоубийством мстящего
Злодею своему,
Нет крепи — Глеба нового
Не будет
на Руси!
Она молча села в карету Алексея Александровича и молча выехала из толпы экипажей. Несмотря
на всё, что он видел, Алексей Александрович всё-таки не позволял себе думать о настоящем положении своей жены. Он только видел внешние признаки. Он видел, что она вела себя неприлично, и считал своим долгом сказать ей это. Но ему очень трудно было не сказать более, а сказать только это. Он открыл
рот, чтобы сказать ей, как она неприлично вела себя, но невольно сказал совершенно другое.
Когда Вронский опять навел в ту сторону бинокль, он заметил, что княжна Варвара особенно красна, неестественно смеется и беспрестанно оглядывается
на соседнюю ложу; Анна же, сложив веер и постукивая им по красному бархату, приглядывается куда-то, но не видит и, очевидно, не хочет видеть того, что происходит в соседней ложе.
На лице Яшвина было то выражение, которое бывало
на нем, когда он проигрывал. Он насупившись засовывал
всё глубже и глубже в
рот свой левый ус и косился
на ту же соседнюю ложу.
Ласка
всё подсовывала голову под его руку. Он погладил ее, и она тут же у ног его свернулась кольцом, положив голову
на высунувшуюся заднюю лапу. И в знак того, что теперь
всё хорошо и благополучно, она слегка раскрыла
рот, почмокала губами и, лучше уложив около старых зуб липкие губы, затихла в блаженном спокойствии. Левин внимательно следил за этим последним ее движением.
Но только что она открыла
рот, как слова упреков бессмысленной ревности,
всего, что мучало ее в эти полчаса, которые она неподвижно провела, сидя
на окне, вырвались у ней.
Она быстрым взглядом оглядела с головы до ног его сияющую свежестью и здоровьем фигуру. «Да, он счастлив и доволен! — подумала она, — а я?… И эта доброта противная, за которую
все так любят его и хвалят; я ненавижу эту его доброту», подумала она.
Рот ее сжался, мускул щеки затрясся
на правой стороне бледного, нервного лица.
«Это
всё само собой, — думали они, — и интересного и важного в этом ничего нет, потому что это всегда было и будет. И всегда
всё одно и то же. Об этом нам думать нечего, это готово; а нам хочется выдумать что-нибудь свое и новенькое. Вот мы выдумали в чашку положить малину и жарить ее
на свечке, а молоко лить фонтаном прямо в
рот друг другу. Это весело и ново, и ничего не хуже, чем пить из чашек».
Заметив тот особенный поиск Ласки, когда она прижималась
вся к земле, как будто загребала большими шагами задними ногами и слегка раскрывала
рот, Левин понял, что она тянула по дупелям, и, в душе помолившись Богу, чтобы был успех, особенно
на первую птицу, подбежал к ней.
И Базаров и Аркадий ответили ей безмолвным поклоном, сели в экипаж и, уже нигде не останавливаясь, отправились домой, в Марьино, куда и прибыли благополучно
на следующий день вечером. В продолжение
всей дороги ни тот, ни другой не упомянул даже имени Одинцовой; Базаров в особенности почти не раскрывал
рта и
все глядел в сторону, прочь от дороги, с каким-то ожесточенным напряжением.
Двух минут не прошло, как уже
вся толпа отхлынула в разные стороны — и
на земле, перед дверью кабака, оказалось небольшое, худощавое, черномазое существо в нанковом кафтане, растрепанное и истерзанное… Бледное лицо, закатившиеся глаза, раскрытый
рот… Что это? замирание ужаса или уже самая смерть?
Нужно ли рассказывать читателю, как посадили сановника
на первом месте между штатским генералом и губернским предводителем, человеком с свободным и достойным выражением лица, совершенно соответствовавшим его накрахмаленной манишке, необъятному жилету и круглой табакерке с французским табаком, — как хозяин хлопотал, бегал, суетился, потчевал гостей, мимоходом улыбался спине сановника и, стоя в углу, как школьник, наскоро перехватывал тарелочку супу или кусочек говядины, — как дворецкий подал рыбу в полтора аршина длины и с букетом во
рту, — как слуги, в ливреях, суровые
на вид, угрюмо приставали к каждому дворянину то с малагой, то с дрей-мадерой и как почти
все дворяне, особенно пожилые, словно нехотя покоряясь чувству долга, выпивали рюмку за рюмкой, — как, наконец, захлопали бутылки шампанского и начали провозглашаться заздравные тосты:
все это, вероятно, слишком известно читателю.
Ерофей посмотрел
на меня через плечо и осклабился во
весь рот.
Дьякон
все делал медленно, с тяжелой осторожностью. Обильно посыпав кусочек хлеба солью, он положил
на хлеб колечко лука и поднял бутылку водки с таким усилием, как двухпудовую гирю. Наливая в рюмку, он прищурил один огромный глаз, а другой выкатился и стал похож
на голубиное яйцо. Выпив водку, открыл
рот и гулко сказал...
Все другие сидели смирно, безмолвно, — Самгину казалось уже, что и от соседей его исходит запах клейкой сырости. Но раздражающая скука, которую испытывал он до рассказа Таисьи, исчезла. Он нашел, что фигура этой женщины напоминает Дуняшу: такая же крепкая, отчетливая, такой же маленький, красивый
рот. Посмотрев
на Марину, он увидел, что писатель шепчет что-то ей, а она сидит
все так же величественно.
Сюртук студента, делавший его похожим
на офицера, должно быть, мешал ему расти, и теперь, в «цивильном» костюме, Стратонов необыкновенно увеличился по
всем измерениям, стал еще длиннее, шире в плечах и бедрах, усатое лицо округлилось, даже глаза и
рот стали как будто больше. Он подавлял Самгина своим объемом, голосом, неуклюжими движениями циркового борца, и почти не верилось, что этот человек был студентом.
Вот он кончил наслаждаться телятиной, аккуратно, как парижанин, собрал с тарелки остатки соуса куском хлеба, отправил в
рот, проглотил, запил вином, благодарно пошлепал ладонями по щекам своим.
Все это почти не мешало ему извергать звонкие словечки, и можно было думать, что пища, попадая в его желудок, тотчас же переваривается в слова. Откинув плечи
на спинку стула, сунув руки в карманы брюк, он говорил...
— Кажется, ей жалко было меня, а мне — ее. Худые башмаки… У нее замечательно красивая ступня, пальчики эдакие аккуратные… каждый по-своему — молодец. И
вся она — красивая, эх как! Будь кокоткой — нажила бы сотни тысяч, — неожиданно заключил он и даже сам, должно быть, удивился, — как это он сказал такую дрянь? Он посмотрел
на Самгина, открыв
рот, но Клим Иванович, нахмурясь, спросил...
Все, кроме Елены. Буйно причесанные рыжие волосы, бойкие, острые глаза, яркий наряд выделял Елену, как чужую птицу, случайно залетевшую
на обыкновенный птичий двор. Неслышно пощелкивая пальцами, улыбаясь и подмигивая, она шепотом рассказывала что-то бородатому толстому человеку, а он, слушая, вздувался от усилий сдержать смех, лицо его туго налилось кровью, и
рот свой, спрятанный в бороде, он прикрывал салфеткой. Почти голый череп его блестел так, как будто смех пробивался сквозь кость и кожу.
Глубже и крепче
всего врезался в память образ дьякона. Самгин чувствовал себя оклеенным его речами, как смолой. Вот дьякон, стоя среди комнаты с гитарой в руках, говорит о Лютове, когда Лютов, вдруг свалившись
на диван, — уснул, так отчаянно разинув
рот, как будто он кричал беззвучным и тем более страшным криком...
Потом он шагал в комнату, и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав Веру Петровну, она кланялась
всем людям в комнате, точно иконам в церкви, садилась подальше от них и сидела, как
на приеме у дантиста, прикрывая
рот платком. Смотрела она в тот угол, где потемнее, и как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
— Чтоб не… тревожить вас официальностями, я, денечка через два, зайду к вам, — сказал Тагильский, протянув Самгину руку, — рука мягкая, очень горячая. — Претендую
на доверие ваше в этом… скверненьком дельце, — сказал он и первый раз так широко усмехнулся, что
все его лицо как бы растаяло, щеки расползлись к ушам, растянув
рот, обнажив мелкие зубы грызуна. Эта улыбка испугала Самгина.
Самгин ожег себе
рот и взглянул
на Алину неодобрительно, но она уже смешивала другие водки. Лютов
все исхищрялся в остроумии, мешая Климу и есть и слушать. Но и трудно было понять, о чем кричат люди, пьяненькие от вина и радости; из хаотической схватки голосов, смеха, звона посуды, стука вилок и ножей выделялись только междометия, обрывки фраз и упрямая попытка тенора продекламировать Беранже.
Выбежав
на площадь, люди разноголосо ухнули, попятились, и
на секунды вокруг Самгина
все замолчали, боязливо или удивленно. Самгина приподняло
на ступень какого-то крыльца,
на углу, и он снова видел толпу, она двигалась, точно чудовищный таран, отступая и наступая, — выход вниз по Тверской ей преграждала
рота гренадер со штыками
на руку.
Все вокруг него было неряшливо — так же, как сам он, всегда выпачканный птичьим пометом, с пухом в кудлатой голове и
на одежде. Ел много, торопливо, морщился, точно пища была слишком солона, кисла или горька, хотя глухая Фелициата готовила очень вкусно. Насытясь, Безбедов смотрел в
рот Самгина и сообщал какие-то странные новости, — казалось, что он выдумывал их.
Она даже вздрогнула, руки ее безжизненно сползли с плеч. Подняв к огню лампы маленькую и похожую
на цветок с длинным стеблем рюмку, она полюбовалась ядовито зеленым цветом ликера, выпила его и закашлялась, содрогаясь
всем телом, приложив платок ко
рту.
Холеное, голое лицо это, покрытое туго натянутой, лоснящейся, лайковой кожей, голубоватой
на месте бороды, наполненное розовой кровью, с маленьким пухлым
ртом, с верхней губой, капризно вздернутой к маленькому, мягкому носу, ласковые, синеватые глазки и седые, курчавые волосы да и
весь облик этого человека вызывал совершенно определенное впечатление — это старая женщина в костюме мужчины.
— Домой, это…? Нет, — решительно ответил Дмитрий, опустив глаза и вытирая ладонью мокрые усы, — усы у него загибались в
рот, и это очень усиливало добродушное выражение его лица. — Я, знаешь, недолюбливаю Варавку. Тут еще этот его «Наш край», — прескверная газетка! И — черт его знает! — он как-то садится
на все,
на дома, леса,
на людей…
С этого момента Самгину стало казаться, что у
всех запасных открытые
рты и лица людей, которые задыхаются. От ветра, пыли, бабьего воя, пьяных песен и непрерывной, бессмысленной ругани кружилась голова. Он вошел
на паперть церкви;
на ступенях торчали какие-то однообразно-спокойные люди и среди них старичок с медалью
на шее, тот, который сидел в купе вместе с Климом.
Голос у нее низкий, глуховатый, говорила она медленно, не то — равнодушно, не то — лениво.
На ее статной фигуре — гладкое, модное платье пепельного цвета, обильные, темные волосы тоже модно начесаны
на уши и некрасиво подчеркивают высоту лба. Да и
все на лице ее подчеркнуто: брови слишком густы, темные глаза — велики и, должно быть, подрисованы, прямой острый нос неприятно хрящеват, а маленький
рот накрашен чересчур ярко.
Разного роста, различно одетые, они
все были странно похожи друг
на друга, как солдаты одной и той же
роты.
Два инвалида стали башкирца раздевать. Лицо несчастного изобразило беспокойство. Он оглядывался
на все стороны, как зверок, пойманный детьми. Когда ж один из инвалидов взял его руки и, положив их себе около шеи, поднял старика
на свои плечи, а Юлай взял плеть и замахнулся, тогда башкирец застонал слабым, умоляющим голосом и, кивая головою, открыл
рот, в котором вместо языка шевелился короткий обрубок.
— Ба, ба, ба, ба! — сказал старик. — Теперь понимаю: ты, видно, в Марью Ивановну влюблен. О, дело другое! Бедный малый! Но
все же я никак не могу дать тебе
роту солдат и полсотни казаков. Эта экспедиция была бы неблагоразумна; я не могу взять ее
на свою ответственность.
— Ох, барин, слышали так и мы.
На днях покровский пономарь сказал
на крестинах у нашего старосты: полно вам гулять; вот ужо приберет вас к рукам Кирила Петрович. Микита кузнец и сказал ему: и полно, Савельич, не печаль кума, не мути гостей. Кирила Петрович сам по себе, а Андрей Гаврилович сам по себе, а
все мы божьи да государевы; да ведь
на чужой
рот пуговицы не нашьешь.
— Я пьян? Батюшка Владимир Андреевич, бог свидетель, ни единой капли во
рту не было… да и пойдет ли вино
на ум, слыхано ли дело, подьячие задумали нами владеть, подьячие гонят наших господ с барского двора… Эк они храпят, окаянные;
всех бы разом, так и концы в воду.
Они пробыли почти до вечера. Свита их, прислужники, бродили по палубе, смотрели
на все, полуразиня
рот. По фрегату раздавалось щелканье соломенных сандалий и беспрестанно слышался шорох шелковых юбок, так что, в иную минуту, почудится что-то будто знакомое… взглянешь и разочаруешься! Некоторые физиономии до крайности глуповаты.