Неточные совпадения
6-го числа
утром вышел на площадь юродивый Архипушко, стал середь торга и
начал раздувать по ветру своей пестрядинной рубашкой.
Все изменилось с этих пор в Глупове. Бригадир, в полном мундире, каждое
утро бегал по лавкам и все тащил, все тащил. Даже Аленка
начала походя тащить, и вдруг ни с того ни с сего стала требовать, чтоб ее признавали не за ямщичиху, а за поповскую дочь.
Однако к
утру следующего дня Ираидка
начала ослабевать, но и то благодаря лишь тому обстоятельству, что казначей и бухгалтер, проникнувшись гражданскою храбростью, решительно отказались защищать укрепление.
На столе лежал обломок палки, которую они нынче
утром вместе сломали на гимнастике, пробуя поднять забухшие барры. Левин взял в руки этот обломок и
начал обламывать расщепившийся конец, не зная, как
начать.
К
утру бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная и в такой слабости, что едва можно было заметить, что она дышит; потом ей стало лучше, и она
начала говорить, только как вы думаете, о чем?..
Перед
утром стала она чувствовать тоску смерти,
начала метаться, сбила перевязку, и кровь потекла снова.
Утро было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне было не до них, я
начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора. Мать уже в зале (нем.).] — крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал,
утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь,
начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] — говорил он.
— Ага! попались! — закричал он, маленькими шажками подбегая к Володе, схватил его за голову и
начал тщательно рассматривать его макушку, — потом с совершенно серьезным выражением отошел от него, подошел к столу и
начал дуть под клеенку и крестить ее. — О-ох жалко! О-ох больно!.. сердечные… улетят, — заговорил он потом дрожащим от слез голосом, с чувством всматриваясь в Володю, и стал
утирать рукавом действительно падавшие слезы.
Вода прибывает, — подумал он, — к
утру хлынет, там, где пониже место, на улицы, зальет подвалы и погреба, всплывут подвальные крысы, и среди дождя и ветра люди
начнут, ругаясь, мокрые, перетаскивать свой сор в верхние этажи…
— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. — Под
утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а не простишь — на той же березе повешусь». — «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал, пить
начал, потом — застудился зимою…
Пролежав в комнате Клима четверо суток, на пятые Макаров
начал просить, чтоб его отвезли домой. Эти дни, полные тяжелых и тревожных впечатлений, Клим прожил очень трудно. В первый же день
утром, зайдя к больному, он застал там Лидию, — глаза у нее были красные, нехорошо блестели, разглядывая серое, измученное лицо Макарова с провалившимися глазами; губы его, потемнев, сухо шептали что-то, иногда он вскрикивал и скрипел зубами, оскаливая их.
С
утра равномерно
начали стрелять пушки. Удары казались еще более мощными, точно в мерзлую землю вгоняли чугунной бабой с копра огромную сваю…
Марина сообщила Самгину, что послезавтра,
утром, решено устроить прогулку в Отрадное, — поедет она, Лидия, Всеволод Павлович, приглашают и его. Самгин молча поклонился. Она встала, Турчанинов тоже хотел уйти, но Валентин с неожиданной горячностью
начал уговаривать его...
Клим остался,
начали пить красное вино, а потом Лютов и дьякон незаметно исчезли, Макаров
начал учиться играть на гитаре, а Клим, охмелев, ушел наверх и лег спать.
Утром Макаров, вооруженный медной трубой, разбудил его.
— Вот увидите, завтра Блинов с
утра начнет гонять, чтобы подразнить меня…
Самгин
начал рассказывать о том, что прочитал
утром в газетах Москвы и Петербурга, но Лиз требовательно заявила...
Поговорить с нею о Безбедове Самгину не удавалось, хотя каждый раз он пытался
начать беседу о нем. Да и сам Безбедов стал невидим, исчезая куда-то с
утра до поздней ночи. Как-то, гуляя, Самгин зашел к Марине в магазин и застал ее у стола, пред ворохом счетов, с толстой торговой книгой на коленях.
Красавина. Да вот тебе первое. Коли не хочешь ты никуда ездить, так у себя дома сделай: позови баб побольше, вели приготовить отличный обед, чтобы вина побольше разного, хорошего; позови музыку полковую: мы будем пить, а она чтоб играла. Потом все в сад, а музыка чтоб впереди, да так по всем дорожкам маршем; потом опять домой да песни, а там опять маршем. Да так чтобы три дня кряду, а
начинать с
утра. А вороты вели запереть, чтобы не ушел никто. Вот тебе и будет весело.
— Забыл совсем! Шел к тебе за делом с
утра, —
начал он, уж вовсе не грубо. — Завтра звали меня на свадьбу: Рокотов женится. Дай, земляк, своего фрака надеть; мой-то, видишь ты, пообтерся немного…
Он решил, что до получения положительных известий из деревни он будет видеться с Ольгой только в воскресенье, при свидетелях. Поэтому, когда пришло завтра, он не подумал с
утра начать готовиться ехать к Ольге.
Захару он тоже надоедал собой. Захар, отслужив в молодости лакейскую службу в барском доме, был произведен в дядьки к Илье Ильичу и с тех пор
начал считать себя только предметом роскоши, аристократическою принадлежностью дома, назначенною для поддержания полноты и блеска старинной фамилии, а не предметом необходимости. От этого он, одев барчонка
утром и раздев его вечером, остальное время ровно ничего не делал.
— Ну вот, встал бы
утром, —
начал Обломов, подкладывая руки под затылок, и по лицу разлилось выражение покоя: он мысленно был уже в деревне.
— Нет, это ничего, — сказал он, — я думал, вы говорите о канарейках: они с
утра начинают трещать.
— А ведь я не умылся! Как же это? Да и ничего не сделал, — прошептал он. — Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину
начал письмо и не кончил, счетов не поверил и денег не выдал —
утро так и пропало!
— Времени мало было, —
начал он, запинаясь, —
утром встанешь, убирают комнаты, мешают, потом начнутся толки об обеде, тут хозяйские дети придут, просят задачу поверить, а там и обед. После обеда… когда читать?
Весь этот штат и свита дома Обломовых подхватили Илью Ильича и
начали осыпать его ласками и похвалами; он едва успевал
утирать следы непрошеных поцелуев.
И Райский развлекался от мысли о Вере, с
утра его манили в разные стороны летучие мысли, свежесть
утра, встречи в домашнем гнезде, новые лица, поле, газета, новая книга или глава из собственного романа. Вечером только
начинает все прожитое днем сжиматься в один узел, и у кого сознательно, и у кого бессознательно, подводится итог «злобе дня».
Райский по
утрам опять
начал вносить заметки в программу своего романа, потом шел навещать Козлова, заходил на минуту к губернатору и еще к двум, трем лицам в городе, с которыми успел покороче познакомиться. А вечер проводил в саду, стараясь не терять из вида Веры, по ее просьбе, и прислушиваясь к каждому звуку в роще.
Она ушла, очень озабоченная, и с другого дня послушно
начала исполнять новое обещание, со вздохом отворачивая нос от кипящего кофейника, который носила по
утрам барыне.
— Нет, —
начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть
утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!
Утро уходило у него на мыканье по свету, то есть по гостиным, отчасти на дела и службу, — вечер нередко он
начинал спектаклем, а кончал всегда картами в Английском клубе или у знакомых, а знакомы ему были все.
Когда же
утром приходилось просыпаться, то вдруг начинались насмешки и презрение мальчишек; один из них прямо
начал бить меня и заставлял подавать сапоги; он бранил меня самыми скверными именами, особенно стараясь объяснить мне мое происхождение, к утехе всех слушателей.
Но тогда, в то
утро, я хоть и
начинал уже мучиться, но мне все-таки казалось, что это вздор: «Э, тут и без меня „нагорело и накипело“, — повторял я по временам, — э, ничего, пройдет!
Я хоть и
начну с девятнадцатого сентября, а все-таки вставлю слова два о том, кто я, где был до того, а стало быть, и что могло быть у меня в голове хоть отчасти в то
утро девятнадцатого сентября, чтоб было понятнее читателю, а может быть, и мне самому.
По-видимому, что-то в этом роде было и в это
утро, но я не застал
начала.
Погода вчера чудесная, нынче хорошее
утро. Развлечений никаких, разве только наблюдаешь, какая новая лошадь попалась: кусается ли, лягается или просто ленится. Они иногда лукавят. В этих уже нет той резигнации, как по ту сторону Станового хребта. Если седло ездит и надо подтянуть подпругу, лошадь надует брюхо — и подтянуть нельзя. Иному достанется горячая лошадь; вон такая досталась Тимофею. Лошадь
начинает горячиться, а кастрюли, привязанные
Мне казалось, что я с этого
утра только и
начал путешествовать, что судьба нарочно послала нам грозные, тяжелые и скучные испытания, крепкий, семь дней без устали свирепствовавший холодный ветер и серое небо, чтоб живее тронуть мягкостью воздуха, теплым блеском солнца, нежным колоритом красок и всей этой гармонией волшебного острова, которая связует здесь небо с морем, море с землей — и все вместе с душой человека.
Член этот страдал катаром желудка и с нынешнего
утра начал, по совету доктора, новый режим, и этот новый режим задержал его нынче дома еще дольше обыкновенного.
Так же трудно показалось нынче
утром сказать всю правду Мисси. Опять нельзя было
начинать говорить, — это было бы оскорбительно. Неизбежно должно было оставаться, как и во многих житейских отношениях, нечто подразумеваемое. Одно он решил нынче
утром: он не будет ездить к ним и скажет правду, если спросят его.
Досказав всю историю и всю гадость ее и еще с особенным удовольствием историю о том, как украдены разными высокопоставленными людьми деньги, собранные на тот всё недостраивающийся памятник, мимо которого они проехали сегодня
утром, и еще про то, как любовница такого-то нажила миллионы на бирже, и такой-то продал, а такой-то купил жену, адвокат
начал еще новое повествование о мошенничествах и всякого рода преступлениях высших чинов государства, сидевших не в остроге, а на председательских креслах в равных учреждениях.
Никто, кажется, не подумал даже, что могло бы быть, если бы Альфонс Богданыч в одно прекрасное
утро взял да и забастовал, то есть не встал
утром с пяти часов, чтобы несколько раз обежать целый дом и обругать в несколько приемов на двух диалектах всю прислугу; не пошел бы затем в кабинет к Ляховскому, чтобы получить свою ежедневную порцию ругательств, крика и всяческого неистовства, не стал бы сидеть ночи за своей конторкой во главе двадцати служащих, которые, не разгибая спины, работали под его железным
началом, если бы, наконец, Альфонс Богданыч не обладал счастливой способностью являться по первому зову, быть разом в нескольких местах, все видеть, и все слышать, и все давить, что попало к нему под руку.
— Я не буду говорить о себе, а скажу только о вас. Игнатий Львович зарывается с каждым днем все больше и больше. Я не скажу, чтобы его курсы пошатнулись от того дела, которое
начинает Привалов; но представьте себе: в одно прекрасное
утро Игнатий Львович серьезно заболел, и вы… Он сам не может знать хорошенько собственные дела, и в случае серьезного замешательства все состояние может уплыть, как вода через прорванную плотину. Обыкновенная участь таких людей…
Мы должны вернуться назад, к концу апреля, когда Ляховский
начинал поправляться и бродил по своему кабинету при помощи костылей. Трехмесячная болезнь принесла с собой много упущений в хозяйстве, и теперь Ляховский старался наверстать даром пропущенное время. Он рано
утром поджидал Альфонса Богданыча и вперед закипал гневом по поводу разных щекотливых вопросов, которые засели в его голове со вчерашнего дня.
Все время он ютился там внизу подле Грушеньки, сидел с нею молча и «нет-нет да и
начнет над нею хныкать, а глаза
утирает синим клетчатым платочком», как рассказывал потом Михаил Макарович.
— Господа, —
начал он громко, почти крича, но заикаясь на каждом слове, — я… я ничего! Не бойтесь, — воскликнул он, — я ведь ничего, ничего, — повернулся он вдруг к Грушеньке, которая отклонилась на кресле в сторону Калганова и крепко уцепилась за его руку. — Я… Я тоже еду. Я до
утра. Господа, проезжему путешественнику… можно с вами до
утра? Только до
утра, в последний раз, в этой самой комнате?
— Так вы бы так и спросили с самого
начала, — громко рассмеялся Митя, — и если хотите, то дело надо
начать не со вчерашнего, а с третьеводнишнего дня, с самого
утра, тогда и поймете, куда, как и почему я пошел и поехал. Пошел я, господа, третьего дня
утром к здешнему купчине Самсонову занимать у него три тысячи денег под вернейшее обеспечение, — это вдруг приспичило, господа, вдруг приспичило…
— И вообще, если бы вы
начали вашу повесть со систематического описания всего вашего вчерашнего дня с самого
утра? Позвольте, например, узнать: зачем вы отлучались из города и когда именно поехали и приехали… и все эти факты…
Он проговорил это с самым неприязненным чувством. Тем временем встал с места и озабоченно посмотрел в зеркало (может быть, в сороковой раз с
утра) на свой нос.
Начал тоже прилаживать покрасивее на лбу свой красный платок.
— Глупо, глупо! — восклицал Митя, — и… как это все бесчестно! — прибавил он вдруг почему-то. У него страшно
начала болеть голова: «Бросить разве? Уехать совсем, — мелькнуло в уме его. — Нет уж, до
утра. Вот нарочно же останусь, нарочно! Зачем же я и приехал после того? Да и уехать не на чем, как теперь отсюда уедешь, о, бессмыслица!»