Неточные совпадения
Степан Аркадьич знал, что когда Каренин
начинал говорить о том, что делают и думают они, те самые, которые не хотели принимать его проектов и были причиной всего зла в России, что тогда уже близко было к концу; и потому охотно отказался теперь от принципа
свободы и вполне согласился. Алексей Александрович замолк, задумчиво перелистывая свою рукопись.
Следуя данному определению неясных слов, как дух, воля,
свобода, субстанция, нарочно вдаваясь в ту ловушку слов, которую ставили ему философы или он сам себе, он
начинал как будто что-то понимать.
Придет ли час моей
свободы?
Пора, пора! — взываю к ней;
Брожу над морем, жду погоды,
Маню ветрила кораблей.
Под ризой бурь, с волнами споря,
По вольному распутью моря
Когда ж
начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии,
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей,
Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил.
— Томилина я скоро
начну ненавидеть, мне уже теперь, иной раз, хочется ударить его по уху. Мне нужно знать, а он учит не верить, убеждает, что алгебра — произвольна, и черт его не поймет, чего ему надо! Долбит, что человек должен разорвать паутину понятий, сотканных разумом, выскочить куда-то, в беспредельность
свободы. Выходит как-то так: гуляй голым! Какой дьявол вертит ручку этой кофейной мельницы?
Не знали, бедные, куда деться, как сжаться, краснели, пыхтели и потели, пока Татьяна Марковна, частию из жалости, частию оттого, что от них в комнате было и тесно, и душно, и «пахло севрюгой», как тихонько выразилась она Марфеньке, не выпустила их в сад, где они, почувствовав себя на
свободе,
начали бегать и скакать, только прутья от кустов полетели в стороны, в ожидании, пока позовут завтракать.
И никому из присутствующих,
начиная с священника и смотрителя и кончая Масловой, не приходило в голову, что тот самый Иисус, имя которого со свистом такое бесчисленное число раз повторял священник, всякими странными словами восхваляя его, запретил именно всё то, что делалось здесь; запретил не только такое бессмысленное многоглаголание и кощунственное волхвование священников-учителей над хлебом и вином, но самым определенным образом запретил одним людям называть учителями других людей, запретил молитвы в храмах, а велел молиться каждому в уединении, запретил самые храмы, сказав, что пришел разрушить их, и что молиться надо не в храмах, а в духе и истине; главное же, запретил не только судить людей и держать их в заточении, мучать, позорить, казнить, как это делалось здесь, а запретил всякое насилие над людьми, сказав, что он пришел выпустить плененных на
свободу.
Свобода есть духовное
начало в человеке.
Свобода предполагает существование духовного
начала, не детерминированного ни природой, ни обществом.
Сосредоточенность на материальной стороне жизни, которая наиболее далека от
свободы, ведет к тому, что в ней
начинают видеть не средства, а цель жизни, творческую духовную жизнь или совсем отрицают, или подчиняют материальной жизни, от нее получают директивы.
Это в сущности есть отрицание
свободы, которая всегда связана с существованием духовного
начала, не детерминированного ни природой, ни обществом.
Но всегда подстерегает опасность, что во имя
свободы начнут отрицать
свободу.
Духовное
начало в человеке есть истинная
свобода, а отрицание духа, додуманное до конца, — неизбежно есть отрицание
свободы.
Класс, который в молодости видел
свободу в движении и требовал
свободы, в старости
начинает видеть
свободу в неподвижности.
Свобода — не внешний принцип в политике, а внутреннее одухотворяющее
начало.
Противоречия
свободы в социальной жизни выражаются еще в том, что, дорожа сохранением данного режима, напр., капитализма,
начинают воспринимать неподвижность и неизменность как
свободу, а движение и изменение как нарушение
свободы.
Что нового в прокламациях, что в „Proscrit“? Где следы грозных уроков после 24 февраля? Это продолжение прежнего либерализма, а не
начало новой
свободы, — это эпилог, а не пролог. Почему нет в Лондоне той организации, которую вы желаете? Потому что нельзя устроиваться на основании неопределенных стремлений, а только на глубокой общей мысли, — но где же она?
Нельзя же двум великим историческим личностям, двум поседелым деятелям всей западной истории, представителям двух миров, двух традиций, двух
начал — государства и личной
свободы, нельзя же им не остановить, не сокрушить третью личность, немую, без знамени, без имени, являющуюся так не вовремя с веревкой рабства на шее и грубо толкающуюся в двери Европы и в двери истории с наглым притязанием на Византию, с одной ногой на Германии, с другой — на Тихом океане.
Неугомонные французские работники, воспитанные двумя революциями и двумя реакциями, выбились наконец из сил, сомнения
начали одолевать ими; испугавшись их, они обрадовались новому делу, отреклись от бесцельной
свободы и покорились в Икарии такому строгому порядку и подчинению, которое, конечно, не меньше монастырского чина каких-нибудь бенедиктинцев.
Мы, дети, еще с конца сентября
начинали загадывать об ожидающих зимою увеселениях. На первом плане в этих ожиданиях, конечно, стояла перспектива
свободы от ученья, а затем шумные встречи с сверстниками, вкусная еда, беготня, пляска и та общая праздничная суета, которая так соблазнительно действует на детское воображение.
Мое отталкивание от родовой жизни, от всего, связанного с рождающей стихией, вероятно, объясняется моей безумной любовью к
свободе и к
началу личности.
Но тут одна
свобода в конце, другая
свобода в
начале.
Пафос
свободы и пафос личности, то есть, в конце концов, пафос духа, я всегда противополагал господствующей в
начале XX века атмосфере.
Французы убеждены в том, что они являются носителями универсальных
начал греко-римской цивилизации, гуманизма, разума,
свободы, равенства и братства.
В последнее время я опять остро чувствую два
начала в себе: с одной стороны, аристократическое
начало, аристократическое понимание личности и творческой
свободы; с другой стороны, сильное чувство исторической судьбы, не допускающее возврата назад, и социалистические симпатии, вытекающие из религиозного источника.
Свобода в
начале и
свобода в конце.
Я был так же одинок в своей аристократической любви к
свободе и в своей оценке личного
начала, как всю жизнь.
Порвав с традиционным аристократическим миром и вступив в мир революционный, я
начал борьбу за
свободу в самом революционном мире, в революционной интеллигенции, в марксизме.
Таким
началом может быть лишь духовное
начало, внутренняя опора
свободы человека,
начало, не выводимое извне, из природы и общества.
Они
начали утверждать форму диалектического материализма, в которой исчезает детерминизм, раньше столь бросавшийся в глаза в марксизме; почти исчезает и материя, которой приписываются духовные качества — возможность самодвижения изнутри, внутренняя
свобода и разумность.
Антихристово
начало для него есть отречение от
свободы духа.
Более прав Достоевский, изображая антихристово
начало прежде всего враждебным
свободе и презирающим человека.
Это и есть русская коммунитарность, общинность, хоровое
начало, единство любви и
свободы, не имеющее никаких внешних гарантий.
Огромность
свободы есть одно из полярных
начал в русском народе, и с ней связана русская идея.
Он видит противоборство двух
начал в истории:
свободы и необходимости, духовности и вещественности.
В
начале века велась трудная, часто мучительная, борьба людей ренессанса против суженности сознания традиционной интеллигенции, — борьба во имя
свободы творчества и во имя духа.
Народ требовал
свободы земского дела, и земское дело
начало развиваться помимо государственного дела.
Тема
свободы любви у Чернышевского ничего общего не имела с темой «оправдания плоти», которая у нас играла роль не у нигилистов и революционеров, а в утонченных и эстетизирующих течениях
начала XX в.
Протестантизм был не только разрывом с Церковью, но и здоровой реакцией против уклонов католичества, против вырождения Церкви; протестантизм пытался восстановить
свободу Христову, которая была окончательно утрачена; в протестантизме утверждалось личное
начало, которое лежало в основе религии Христа.
Свобода есть не только цель и конец мистической жизни,
свобода есть также основа и
начало этой жизни.
Всякий акт знания,
начиная с элементарного восприятия и кончая самыми сложными его плодами, заключает в себе принудительность, обязательность, невозможность уклониться, исключает
свободу выбора.
Свобода творения в
начале мировой истории была сознана формально и потерялась в грехе; в конце мировой истории она должна быть сознана материально и обретена в совершившемся искуплении.
Силой божественной любви Христос возвращает миру и человечеству утраченную в грехе
свободу, освобождает человечество из плена, восстанавливает идеальный план творения, усыновляет человека Богу, утверждает
начало богочеловечности, как оно дано в идее космоса.
Путь этой книги исходит из
свободы в самом
начале, а не приводит к
свободе лишь в конце.
Древний змий соблазнял людей тем, что они будут как боги, если пойдут за ним; он соблазнял людей высокой целью, имевшей обличие добра, — знанием и
свободой, богатством и счастьем, соблазнял через женственное
начало мира — праматерь Еву.
И
свобода дана в самом
начале философствования этого разума, в
начале, а не конце.
Обыкновенно наказывают плетями или розгами всех бегунов без разбора, но уж одно то, что часто побеги от
начала до конца поражают своею несообразностью, бессмыслицей, что часто благоразумные, скромные и семейные люди убегают без одёжи, без хлеба, без цели, без плана, с уверенностью, что их непременно поймают, с риском потерять здоровье, доверие начальства, свою относительную
свободу и иногда даже жалованье, с риском замерзнуть или быть застреленным, — уже одна эта несообразность должна бы подсказывать сахалинским врачам, от которых зависит наказать или не наказать, что во многих случаях они имеют дело не с преступлением, а с болезнью.
В это время уже не трудно подъезжать к рассеянным парам кряковных уток и часто еще удобнее подходить или подкрадываться из-за чего-нибудь: куста, берега, пригорка, ибо утка, замышляющая гнездо или начавшая нестись, никогда не садится с селезнем на открытых местах, а всегда в каком-нибудь овражке, около кустов, болота, камыша или некошеной травы: ей надобно обмануть селезня, несмотря на его бдительность: надобно спрятаться, проползти иногда с полверсты, потом вылететь и на
свободе начать свое великое дело, цель, к которой стремится все живущее.
— Ах! Ты не про то! — закричал Лихонин и опять высоким слогом
начал говорить ей о равноправии женщин, о святости труда, о человеческой справедливости, о
свободе, о борьбе против царящего зла.
И тут же опытная, искусившаяся вербовщица сначала вскользь, а потом уж горячо, от всего сердца,
начинала расхваливать все удобства житья у своей хозяйки — вкусную пищу, полную
свободу выхода, возможность всегда скрыть от хозяйки квартиры излишек сверх положенной платы.
Сад с яблоками, которых мне и есть не давали, меня не привлекал; ни уженья, ни ястребов, ни голубей, ни
свободы везде ходить, везде гулять и все говорить, что захочется; вдобавок ко всему, я очень знал, что мать не будет заниматься и разговаривать со мною так, как в Багрове, потому что ей будет некогда, потому что она или будет сидеть в гостиной, на балконе, или будет гулять в саду с бабушкой и гостями, или к ней станут приходить гости; слово «гости»
начинало делаться мне противным…