Неточные совпадения
Мы видели книги, до священных должностей и обрядов исповедания нашего касающиеся, переведенные с латинского на немецкий язык и неблагопристойно для святого закона в руках простого народа обращающиеся; что ж сказать наконец
о предписаниях святых правил и законоположений; хотя они людьми искусными в законоучении, людьми мудрейшими и красноречивейшими писаны разумно и тщательно, но
наука сама по себе толико затруднительна, что красноречивейшего и ученейшего человека едва на оную достаточна целая
жизнь.
— А потом мы догадались, что болтать, все только болтать
о наших язвах не стоит труда, что это ведет только к пошлости и доктринерству; [Доктринерство — узкая, упрямая защита какого-либо учения (доктрины), даже если
наука и
жизнь противоречат ему.] мы увидали, что и умники наши, так называемые передовые люди и обличители, никуда не годятся, что мы занимаемся вздором, толкуем
о каком-то искусстве, бессознательном творчестве,
о парламентаризме, об адвокатуре и черт знает
о чем, когда дело идет
о насущном хлебе, когда грубейшее суеверие нас душит, когда все наши акционерные общества лопаются единственно оттого, что оказывается недостаток в честных людях, когда самая свобода,
о которой хлопочет правительство, едва ли пойдет нам впрок, потому что мужик наш рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману в кабаке.
«Да, найти в
жизни смысл не легко… Пути к смыслу страшно засорены словами, сугробами слов. Искусство,
наука, политика — Тримутри, Санкта Тринита — Святая Троица. Человек живет всегда для чего-то и не умеет жить для себя, никто не учил его этой мудрости». Он вспомнил, что на тему
о человеке для себя интересно говорил Кумов: «Его я еще не встретил».
— В докладе моем «
О соблазнах мнимого знания» я указал, что фантастические, невообразимые числа математиков — ирреальны, не способны дать физически ясного представления
о вселенной,
о нашей, земной, природе, и
о жизни плоти человечий, что математика есть метафизика двадцатого столетия и эта
наука влечется к схоластике средневековья, когда диавол чувствовался физически и считали количество чертей на конце иглы.
Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит
о такой горячей минувшей
жизни,
о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою
науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, — в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище, и никак не более.
Что вы знаете или мните
о природе вещей, лежит далеко в стороне от области религии: воспринимать в нашу
жизнь и вдохновляться в этих воздействиях (вселенной) и в том, что они пробуждают в нас, всем единичным не обособленно, а в связи с целым, всем ограниченным не в его противоположности иному, а как символом бесконечного — вот что есть религия; а что хочет выйти за эти пределы и, напр., глубже проникнуть в природу и субстанцию вещей, есть уже не религия, а некоторым образом стремится быть
наукой…
Что же коснулось этих людей, чье дыхание пересоздало их? Ни мысли, ни заботы
о своем общественном положении,
о своей личной выгоде, об обеспечении; вся
жизнь, все усилия устремлены к общему без всяких личных выгод; одни забывают свое богатство, другие — свою бедность и идут, не останавливаясь, к разрешению теоретических вопросов. Интерес истины, интерес
науки, интерес искусства, humanitas [гуманизм (лат.).] — поглощает все.
Что такое история религии, что такое
наука, когда речь идет
о спасении или гибели души для вечной
жизни».
Моя тема
о творчестве, близкая ренессансной эпохе, но не близкая большей части философов того времени, не есть тема
о творчестве культуры,
о творчестве человека в «
науках и искусстве», это тема более глубокая, метафизическая, тема
о продолжении человеком миротворения, об ответе человека Богу, который может обогатить самую божественную
жизнь.
Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит
о такой горячей минувшей
жизни,
о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и свою
науку, что я знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними — в то же время убежденный всем сердцем своим в том, что все это уже давно кладбище и никак не более».
Мы принимали присягу после 19 февраля. Смерть Николая никого из нас не огорчила, но и никакого ликования я что-то не припомню. Надежд на новые порядки тоже не являлось и тогда, когда мы вернулись с вакаций. И в наших мечтах
о Дерпте нас манили не более свободная в политическом смысле
жизнь, даже не буршикозные вольности, а возможность учиться не как школьникам, а как настоящим питомцам
науки.
Нет чего-то как сущности
жизни, и потому считают приличным говорить лишь
о чем-то, допускают лишь общеобязательную
науку о чем-то в царстве безвольного, безлюбовного скептицизма, в царстве расслабленного безверия.
Люди не имеют даже самого отдаленного представления ни
о жизни своего тела, ни
о силах и средствах врачебной
науки. В этом — источник большинства недоразумений, в этом — причина как слепой веры во всемогущество медицины, так и слепого неверия в нее. А то и другое одинаково дает знать
о себе очень тяжелыми последствиями.
Медицина есть
наука о лечении людей. Так оно выходило по книгам, так выходило и по тому, что мы видели в университетских клиниках. Но в
жизни оказывалось, что медицина есть
наука о лечении одних лишь богатых и свободных людей. По отношению ко всем остальным она являлась лишь теоретическою
наукою о том, как можно было бы вылечить их, если бы они были богаты и свободны; а то, что за отсутствием последнего приходилось им предлагать на деле, было не чем иным, как самым бесстыдным поруганием медицины.
Но
наука не восполняет всецело
жизни человека: проходит юношеский пыл и мужская зрелость, наступает другая пора
жизни и с нею потребность углубляться в самого себя; тогда воспоминание
о причиненном насилии, муках, страданиях другому существу начинает щемить невольно сердце.
Но почти до конца своей
жизни он сохранил умственные запросы, и первые понятия, выходящие за пределы известного мне тогда мира, понятия
о том, что есть бог и есть какая-то
наука, исследующая природу души и начало мира, мы, дети, получили от этого простодушного полуобразованного человека.
За чаем началась между друзьями задушевная беседа
о пережитом, передуманном и перечувствованном в долгие годы разлуки. Рассказ Карнеева, прожившего эти три года прежней однообразной
жизнью труженика
науки, вдали от общества, от мира, полного соблазнов, не представлял из себя ничего выдающегося, не заключал в себе ни одного из тех романических эпизодов, которые яркими алмазами украшают воспоминания юности.
Когда Клагес видит в возникновении сознания, интеллекта, духа декаданс
жизни, болезнь, он, в сущности, выражает на языке
науки и философии древнее сказание
о грехопадении и утере рая, но натурализирует идею рая и думает, что он возможен в мире падшем.
Если признать философию специальной
наукой в ряду других
наук (напр.,
наукой о принципах познания или
о принципах сущего), то этим окончательно упраздняется философия как самобытная сфера духовной
жизни.
— Надо говорить
о том, что есть, а что будет — нам неизвестно, — вот! Когда народ освободится, он сам увидит, как лучше. Довольно много ему в голову вколачивали, чего он не желал совсем, — будет! Пусть сам сообразит. Может, он захочет все отвергнуть, — всю
жизнь и все
науки, может, он увидит, что все противу него направлено, — как, примерно, бог церковный. Вы только передайте ему все книги в руки, а уж он сам ответит, — вот!
Нет людей с более запутанными понятиями
о религии,
о нравственности,
о жизни, чем люди
науки; и еще более поразительно то, что
наука нашего времени, совершая действительно большие успехи в своей области исследования условий материального мира, в
жизни людей оказывается часто не только ни на что не нужной, но еще и производящею самые вредные последствия.
И тут-то являются разные
науки: государственная, финансовая, церковная, уголовная, полицейская, является
наука политическая экономия, история и самая модная — социология,
о том, по каким законам живут и должны жить люди, и оказывается, что дурная
жизнь людей не от них, а оттого, что таковы законы, и что дело людей не в том, чтобы перестать жить дурно и изменять свою
жизнь от худшего к лучшему, а только в том, чтобы, живя попрежнему, по своим слабостям думать, что всё худое происходит не от них самих, а от тех законов, какие нашли и высказали ученые.
Вредно распространение между людьми мыслей
о том, что наша
жизнь есть произведение вещественных сил и находится в зависимости от этих сил. Но когда такие ложные мысли называются
науками и выдаются за святую мудрость человечества, то вред, производимый таким учением, ужасен.
Они любовались и в то же время жалели, что этот человек с добрыми, умными глазами, который рассказывал им с таким чистосердечием, в самом деле вертелся здесь, в этом громадном имении, как белка в колесе, а не занимался
наукой или чем-нибудь другим, что делало бы его
жизнь более приятной; и они думали
о том, какое, должно быть, скорбное лицо было у молодой дамы, когда он прощался с ней в купе и целовал ей лицо и плечи.
Для того, чтобы ясно было, как невозможно при таком взгляде понять христианское учение, необходимо составить себе понятие
о том месте, которое в действительности занимали и занимают религии вообще и, в частности, христианская в
жизни человечества, и
о том значении, которое приписывается им
наукой.
Высшие нравственные правила, для всех равно обязательные, существуют для него только в нескольких прекрасных речениях и заповедях, никогда не применяемых к
жизни; симпатическая сторона натуры в нем не развита; понятия, выработанные
наукою, об общественной солидарности и
о равновесии прав и обязанностей, — ему недоступны.
Ведь бывали же на Руси примеры, что мальчики, одержимые страстью к
науке, бросали все и шли учиться, не заботясь ни
о мнении родных, ни
о какой поддержке в
жизни…
И не будет у нас ни молока, ни хлеба, ни изобилия плодов земных, не говоря уже
о науках и искусствах. Мало того: мы можем очутиться в положении человека, которого с головы до ног облили керосином и зажгли. Допустим, что этот несчастливец и в предсмертных муках будет свои невзгоды ставить на счет потрясенным основам, но разве это облегчит его страдания? разве воззовет его к
жизни?
Рудин начал рассказывать. Рассказывал он не совсем удачно. В описаниях его недоставало красок. Он не умел смешить. Впрочем, Рудин от рассказов своих заграничных похождений скоро перешел к общим рассуждениям
о значении просвещения и
науки, об университетах и
жизни университетской вообще. Широкими и смелыми чертами набросал он громадную картину. Все слушали его с глубоким вниманием. Он говорил мастерски, увлекательно, не совсем ясно… но самая эта неясность придавала особенную прелесть его речам.
Несмотря на первую сердечную рану, которую нанесла ему
жизнь смертью Глаши, Суворов не предался отчаянию, не отстал от дела. Он только еще более ушел в самого себя и в исполнение своих служебных обязанностей и в изучении военных
наук старался найти забвение происшедшего. Он и достиг этого. И если образ Глаши и устремленные на него ее глаза и мелькали порой перед Александром Васильевичем, то лишь для того, чтобы напомнить ему его клятву
о сохранении целомудрия.
А потом над трибуной появилась огромная седая голова профессора Дмитревского. В последнее время Катя морщилась от некоторых его поступков, ей казалось, — слишком он приспособляется, слишком не прямо ходит. Но тут он ее умилил. Ни одного злобного призыва. Он говорил
о науке и ее великой, творческой роли в
жизни. Чувствовалось, что
наука для него — светлая, благостная богиня, что она все может сделать, и что для нее он пожертвует всем.
Чацкий рвется к «свободной
жизни», «к занятиям»
наукой и искусством и требует «службы делу, а не лицам» и т.д. На чьей стороне победа? Комедия дает Чацкому только «мильон терзаний » и оставляет, по-видимому, в том же положении Фамусова и его братию, в каком они были, ничего не говоря
о последствиях борьбы.
Но ведь я не пейзажист только, я ведь еще гражданин, я люблю родину, народ, я чувствую, что если я писатель, то я обязан говорить
о народе, об его страданиях, об его будущем, говорить
о науке,
о правах человека и прочее и прочее, и я говорю обо всем, тороплюсь, меня со всех сторон подгоняют, сердятся, я мечусь из стороны в сторону, как лисица, затравленная псами, вижу, что
жизнь и
наука все уходят вперед и вперед, а я все отстаю и отстаю, как мужик, опоздавший на поезд, и в конце концов чувствую, что я умею писать только пейзаж, а во всем остальном я фальшив, и фальшив до мозга костей.
Мало-помалу он перешел на другие темы, заговорил
о науке,
о своей диссертации, которая понравилась в Петербурге; он говорил с увлечением и уже не помнил ни
о моей сестре, ни
о своем горе, ни обо мне.
Жизнь увлекала его. У той — Америка и кольцо с надписью, думал я, а у этого — докторская степень и ученая карьера, и только я и сестра остались при старом.
Вспомните, что я излагал некогда
о есотерическом и ексотерическом в
науке: я видел мою esotoris [Сокровенную (греч.)] тогда яко зерцалом в гадании: я лишь в отраднейшей мечте воображал счастливцев, которым суждено отраднейшее бремя овладеть на много лет умом цветущих юношей с призванием к степени высокому и весть их к истинному разумению
жизни… и вот об этом речь…
Серебряков. Всю
жизнь работать для
науки, привыкнуть к своему кабинету, к аудитории, к почтенным товарищам — и вдруг, ни с того ни с сего, очутиться в этом склепе, каждый день видеть тут глупых людей, слушать ничтожные разговоры… Я хочу жить, я люблю успех, люблю известность, шум, а тут — как в ссылке. Каждую минуту тосковать
о прошлом, следить за успехами других, бояться смерти… Не могу! Нет сил! А тут еще не хотят простить мне моей старости!
Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит
о такой горячей минувшей
жизни,
о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою
науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними — в то же время убежденный всем сердцем в том, что все это уже давно кладбище и никак не более».
Чтоб сказать это, когда речь идет не
о пустых случайностях ежедневной
жизни, а
о науке, надобно быть или гением, или безумным.
В душе, чистой от предрассудков,
наука может опереться на свидетельство духа
о своем достоинстве,
о своей возможности развить в себе истину; от этого зависит смелость знать, святая дерзость сорвать завесу с Изиды и вперить горящий взор на обнаженную истину, хотя бы то стоило
жизни, лучших упований.
Во всей германской атмосфере носятся новые вопросы
о жизни и
науке, это — очевидный факт в журналистике, в изящных произведениях, в книгах.
Поэтому он говорил
о необходимости
науки, под которой разумел
науку академическую, и когда говорил
о долге, то опять разумел «свой долг», свою задачу
жизни, связанную с дипломом…
Это один разряд праздных людских рассуждений
о жизни, называемых историческими и политическими
науками.
В этом стремлении к благу и состоит основа всякого познания
о жизни. Без признания того, что стремление к благу, которое чувствует в себе человек, есть
жизнь и признак всякой
жизни, невозможно никакое изучение
жизни, невозможно никакое наблюдение над
жизнью. И потому наблюдение начинается тогда, когда уже известна
жизнь, и никакое наблюдение над проявлениями
жизни не может (как это предполагает ложная
наука) определить самую
жизнь.
Ложная
наука идет дальше даже требований грубой толпы, которым она хочет найти объяснение, — она приходит к утверждению того, что с первого проблеска своего отвергает разумное сознание человека, приходит к выводам
о том, что
жизнь человека, как и всякого животного, состоит в борьбе за существование личности, рода и вида.
Споры
о том, что не касается
жизни, именно
о том, отчего происходит
жизнь: анимизм ли это, витализм ли, или понятие еще особой какой силы, скрыли от людей главный вопрос
жизни, — тот вопрос, без которого понятие
жизни теряет свой смысл, и привели понемногу людей
науки, — тех, которые должны вести других, — в положение человека, который идет и даже очень торопится, но забыл, куда именно.
Ложная
наука, взявшая за исходную точку отсталое представление
о жизни, при котором не видно то противоречие
жизни человеческой, которое составляет главное ее свойство, — эта мнимая
наука в своих последних выводах приходит к тому, чего требует грубое большинство человечества, — к признанию возможности блага одной личной
жизни, к признанию для человека благом одного животного существования.
Разве не очевидно, что такое решение вопроса есть только перефразированное царство Мессии, в котором роль Мессии играет
наука, а что для того, чтобы объяснение такое объясняло что-нибудь, необходимо верить в догматы
науки так же бесконтрольно, как верят Евреи в Мессию, что и делают правоверные
науки, — с тою только разницей, что правоверному Еврею, представляющему себе в Мессии посланника Божия, можно верить в то, что он всё своей властью устроит отлично; для правоверного же
науки по существу дела нельзя верить в то, чтобы посредством внешнего изучения потребностей можно было решить главный и единственный вопрос
о жизни.
И потому приносит величайшее зло миру и так восхваляемая любовь к женщине, к детям, к друзьям, не говоря уже
о любви к
науке, к искусству, к отечеству, которая есть ничто иное, как предпочтение на время известных условий животной
жизни другим.
Решение вопроса
о том, как устроить
жизнь, когда она в нашей власти, для людей
науки кажется очень просто.
Астрономия, механика, физика, химия и все другие
науки вместе, и каждая порознь, разрабатывают каждая подлежащую ей сторону
жизни, не приходя ни к каким результатам
о жизни вообще.