Неточные совпадения
Я звериный образ имею, а Катерина Ивановна, супруга
моя, —
особа образованная и урожденная штаб-офицерская дочь.
Однажды он пришел и вдруг видит, что
мыло лежит на умывальном столике, щетки и вакса в кухне на окне, а чай и сахар в
особом ящике комода.
— Да как это язык поворотился у тебя? — продолжал Илья Ильич. — А я еще в плане
моем определил ему
особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он все еще недоволен, в «другие» пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит!
От приезду
моего на почтовый стан до того времени, как лошади вновь впряжены были в
мою повозку, прошло по крайней мере целой час. Но повозки его превосходительства запряжены были не более как в четверть часа… и поскакали они на крылех ветра. А
мои клячи, хотя лучше казалися тех, кои удостоилися везти превосходительную
особу, но, не бояся гранодерского кнута, бежали посредственною рысью.
Не обращая на
мое присутствие в передней никакого внимания, хотя я счел долгом при появлении этих
особ поклониться им, маленькая молча подошла к большой и остановилась перед нею.
— Посмотрим, к какому разряду млекопитающих принадлежит сия
особа, — говорил на следующий день Аркадию Базаров, поднимаясь вместе с ним по лестнице гостиницы, в которой остановилась Одинцова. — Чувствует
мой нос, что тут что-то неладно.
— А между тем, — продолжал он после небольшого молчания, — в молодости
моей какие возбуждал я ожидания! Какое высокое мнение я сам питал о своей
особе перед отъездом за границу, да и в первое время после возвращения! Ну, за границей я держал ухо востро, все особнячком пробирался, как оно и следует нашему брату, который все смекает себе, смекает, а под конец, смотришь, — ни аза не смекнул!
Девочка оказывает удивительные успехи; жена
моя просто к ней пристращивается, жалует ее, наконец, помимо других, в горничные к своей
особе… замечайте!..
— Ее Бердников знает. Он — циник, враль, презирает людей, как медные деньги, но всех и каждого насквозь видит. Он — невысокого… впрочем, пожалуй, именно высокого мнения о вашей патронессе. ‹Зовет ее — темная дама.› У него с ней, видимо, какие-то большие счеты, она, должно быть, с него кусок кожи срезала… На
мой взгляд она — выдуманная
особа…
— Да, — отозвался брат, не глядя на него. — Но я подобных видел. У народников
особый отбор. В Устюге был один студент, казанец. Замечательно слушали его, тогда как меня… не очень! Странное и стеснительное у меня чувство, — пробормотал он. — Как будто я видел этого парня в Устюге, накануне
моего отъезда. Туда трое присланы, и он между ними. Удивительно похож.
Стародум. Оттого,
мой друг, что при нынешних супружествах редко с сердцем советуют. Дело в том, знатен ли, богат ли жених? Хороша ли, богата ли невеста? О благонравии вопросу нет. Никому и в голову не входит, что в глазах мыслящих людей честный человек без большого чина — презнатная
особа; что добродетель все заменяет, а добродетели ничто заменить не может. Признаюсь тебе, что сердце
мое тогда только будет спокойно, когда увижу тебя за мужем, достойным твоего сердца, когда взаимная любовь ваша…
У окошка за
особым столом сидел секретарь с пером за ухом, наклонясь над бумагою, готовый записывать
мои показания.
— Ах, боже
мой, стороннее лицо! — закричал в испуге дьяк. — Что теперь, если застанут
особу моего звания?.. Дойдет до отца Кондрата!..
Эта Катя — cette charmante personne, [эта очаровательная
особа (фр.).] она разбила все
мои надежды: теперь она пойдет за одним вашим братом в Сибирь, а другой ваш брат поедет за ней и будет жить в соседнем городе, и все будут мучить друг друга.
— Друг
мой, сегодня я взял
особую методу, я потом тебе растолкую. Постой, где же я остановился? Да, вот я тогда простудился, только не у вас, а еще там…
Можете вы оказать мне, милостивый государь, таковую великую услугу?» — «Могу, говорю, с превеликим
моим удовольствием и почту за
особую честь», — говорю это ему, а сам почти испугался, до того он меня с первого разу тогда поразил.
Вы бы мне эти три тысячи выдали… так как кто же против вас капиталист в этом городишке… и тем спасли бы меня от… одним словом, спасли бы
мою бедную голову для благороднейшего дела, для возвышеннейшего дела, можно сказать… ибо питаю благороднейшие чувства к известной
особе, которую слишком знаете и о которой печетесь отечески.
Приедешь в Париж, он осмотрит нос: я вам, скажет, только правую ноздрю могу вылечить, потому что левых ноздрей не лечу, это не
моя специальность, а поезжайте после меня в Вену, там вам
особый специалист левую ноздрю долечит.
Все время, как он говорил это, глядел я ему прямо в лицо и вдруг ощутил к нему сильнейшую доверенность, а кроме того, и необычайное и с
моей стороны любопытство, ибо почувствовал, что есть у него в душе какая-то своя
особая тайна.
Когда появилось в печати «Путешествие в Арзрум», где Пушкин так увлекательно описал тифлисские бани, Ламакина выписала из Тифлиса на пробу банщиков-татар, но они у коренных москвичей, любивших горячий полок и душистый березовый веник,
особого успеха не имели, и их больше уже не выписывали. Зато наши банщики приняли совет Пушкина и завели для любителей полотняный пузырь для
мыла и шерстяную рукавицу.
Три
мои экспедиции в Сихотэ-Алинь были снаряжены на средства Приамурского отдела Русского географического общества и на
особые ассигнования из сумм военного ведомства.
Действительно, с тех пор как умерла
моя мать, а суровое лицо отца стало еще угрюмее, меня очень редко видели дома. В поздние летние вечера я прокрадывался по саду, как молодой волчонок, избегая встречи с отцом, отворял посредством
особых приспособлений свое окно, полузакрытое густою зеленью сирени, и тихо ложился в постель. Если маленькая сестренка еще не спала в своей качалке в соседней комнате, я подходил к ней, и мы тихо ласкали друг друга и играли, стараясь не разбудить ворчливую старую няньку.
В одном-то из них дозволялось жить бесприютному Карлу Ивановичу с условием ворот после десяти часов вечера не отпирать, — условие легкое, потому что они никогда и не запирались; дрова покупать, а не брать из домашнего запаса (он их действительно покупал у нашего кучера) и состоять при
моем отце в должности чиновника
особых поручений, то есть приходить поутру с вопросом, нет ли каких приказаний, являться к обеду и приходить вечером, когда никого не было, занимать повествованиями и новостями.
Городская полиция вдруг потребовала паспорт ребенка; я отвечал из Парижа, думая, что это простая формальность, — что Коля действительно
мой сын, что он означен на
моем паспорте, но что
особого вида я не могу взять из русского посольства, находясь с ним не в самых лучших сношениях.
Этот
мой «индивидуализм» тоже был революционным, но в
особом смысле.
Много раз в
моей жизни у меня бывала странная переписка с людьми, главным образом с женщинами, часто с такими, которых я так никогда и не встретил. В парижский период мне в течение десяти лет писала одна фантастическая женщина, настоящего имени которой я так и не узнал и которую встречал всего раза три. Это была женщина очень умная, талантливая и оригинальная, но близкая к безумию. Другая переписка из-за границы приняла тяжелый характер. Это
особый мир общения.
С детства я много читал романов и драм, меньше стихов, и это лишь укрепило
мое чувство пребывания в своем
особом мире.
С детства я жил в своем
особом мире, никогда не сливался с миром окружающим, который мне всегда казался не
моим.
На прибрежных лугах, около кустарников, Н.А. Десулави обратил
мое внимание на следующие растения, особенно часто встречающиеся в этих местах: астру с удлиненными ромбовидными и зазубренными листьями, имеющую цветы фиолетово-желтые с белым хохолком величиной с копейку, расположенные красивой метелкой;
особый вид астрагала, корни которого в массе добывают китайцы для лекарственных целей, — это крупное многолетнее растение имеет ветвистый стебель, мелкие листья и многочисленные мелкие бледно-желтые цветы; крупную живокость с синими цветами, у которой вся верхняя часть покрыта нежным пушком; волосистый журавельник с грубыми, глубоко надрезанными листьями и нежными малиновыми цветами; темно-пурпуровую кровохлебку с ее оригинальными перистыми листьями; крупнолистную горечавку — растение с толстым корнем и толстым стеблем и с синевато-фиолетовыми цветами, прикрытыми длинными листьями, и, наконец, из числа сложноцветных — соссюрею Максимовича, имеющую высокий стебель, зазубренные лировидные листья и фиолетовые цветы.
По этим свидетельствам и опять-таки по подтверждению матушки вашей выходит, что полюбил он вас потому преимущественно, что вы имели в детстве вид косноязычного, вид калеки, вид жалкого, несчастного ребенка (а у Павлищева, как я вывел по точным доказательствам, была всю жизнь какая-то
особая нежная склонность ко всему угнетенному и природой обиженному, особенно в детях, — факт, по
моему убеждению, чрезвычайно важный для нашего дела).
— Не могу не прибавить, — сказал он тем же двусмысленно почтительным тоном, —
моей вам благодарности за внимание, с которым вы меня допустили говорить, потому что, по
моим многочисленным наблюдениям, никогда наш либерал не в состоянии позволить иметь кому-нибудь свое
особое убеждение и не ответить тотчас же своему оппоненту ругательством или даже чем-нибудь хуже…
— Пожалуй, если хотите. Она хочет хоть этим путем подогреть в Галактионе ревнивое чувство. На всякий случай
мой совет: вы поберегайтесь этой
особы. Чем она ласковее и скромнее, тем могут быть опаснее вспышки.
У меня в
моем отельчике хозяйка передала мне карточку и с
особой интонацией прибавила, что у меня был"сам Александр Дюма", очень пожалел, что я не в Париже, и написал мне на карточке несколько слов. И действительно, Дюма благодарил меня за что-то, просил бывать у него и напомнил, что его жена —
моя соотечественница.
Останься я оканчивать курс в Казани, вышло бы одно из двух: или я, получив кандидатский диплом по камеральному разряду (я его непременно бы получил), вернулся бы в Нижний и поступил бы на службу, то есть осуществил бы всегдашнее желание
моих родных. Матушка желала всегда видеть меня чиновником
особых поручений при губернаторе. А дальше, стало быть, советником губернского правления и, если бы удалось перевестись в министерство, петербургским чиновником известного ранга.
Но эта поездка закончила характерной главной нотой
мое первое пребывание в веселой и привольной Вене, которую я променял на Париж без
особого сожаления.
Когда программа отдела химии была преобразована (что случилось ко времени
моего половинного экзамена) и в нее введены были астрономия и высшая математика и расширена физико-математическая часть химии, я почувствовал впервые, что меня эта более строгая специальность несколько пугает. Работы в лаборатории за целые четыре семестра показали довольно убедительно, что во мне нет той выдержки, какая отличает исследователей природы; слаб и
особый интерес к деталям химической кухни.
Прежде всего я узнал в калитке стоявшего для наблюдения — кого же?
Моего цензора Нордштрема, в шляпе и шинели, с лицом официального соглядатая. Но ведь он был чиновник Третьего отделения и получил это"
особое"поручение, с драматической цензурой имевшее мало общего.
Но
мои попытки сразу же осеклись о недоверие немецких властей, начиная с командиров разных военных пунктов, к каким я должен был обращаться. Мне везде отказывали.
Особых рекомендаций у меня не было, а редакция не позаботилась даже сейчас же выслать мне
особое письмо. И я должен был довольствоваться тем, что буду писать письма в"Санкт-Петербургские ведомости"не прямо"с театра войны", как настоящий военный репортер, а"около войны".
О нем я знал с самого раннего детства. Он был долго учителем нашей гимназии; но раньше
моего поступления в нее перешел в чиновники по
особым поручениям к губернатору и тогда начал свои «изучения» раскола, в виде следствий и дознаний. Еще ребенком я слыхал о нем как о редакторе «Губернских ведомостей» и составителе книжки о Нижегородской ярмарке.
Мое общее впечатление было такое: он и тогда не играл такой роли, как Герцен в годы"Колокола", и его"платформа"не была такой, чтобы объединять в одно целое массу революционной молодежи. К марксизму он относился самостоятельно, анархии не проповедовал; а главное, в нем самом не было чего-то, что дает агитаторам и вероучителям
особую силу и привлекательность, не было даже и того, чем брал хотя бы Бакунин.
В первый раз пришлось мне обратиться к заведующему русским отделом —
моему старшему собрату Д.В.Григоровичу, которого я уже встречал в Петербурге, но
особого знакомства с ним не водил.
По амурной части казанский монд имел тогда
особую репутацию, может быть и преувеличенную; весьма возможно, что та барыня, которая посвящала
моего Телепнева в тайны галантной хроники, и не далека была от истины.
Мать
моего жизнерадостного парижанина была полная, рыхлая, нервная и добродушная
особа, вдова, живущая постоянно в своей усадьбе, в просторном, несколько запущенном доме и таком же запущенном саде. Всем гостям ее сына нашлось помещение в доме и флигеле. Сейчас же мы вошли в весь домашний обиход, в жизнь их прислуги, в нравы соседней деревни.
Больного повезла она меня зимой, почти калеку, с
особым аппаратом для
моей правой ноги.
Очень рано я полюбил рассказы
моего старшего дяди о расколе в Нижегородской губернии и переписывал его докладную записку, которую он составлял как чиновник
особых поручений.
Блестящих и даже просто приятных лекторов было немного на этих двух факультетах. Лучшими считались физик Кемц и физиолог Биддер (впоследствии ректор) — чрезвычайно изящный лектор в
особом, приподнятом, но мягком тоне. Остроумием и широтой взглядов отличался талантливый неудачник, специалист по палеонтологии, Асмус. Эту симпатичную личность и его похороны читатель найдет в
моем романе вместе с портретами многих профессоров, начиная с
моего ближайшего наставника Карла Шмидта, недавно умершего.
Когда кончилась болезнь матушки, наши вечерние свидания и длинные разговоры прекратились; нам удавалось иногда меняться словами, часто пустыми и малозначащими, но мне любо было давать всему свое значение, свою цену
особую, подразумеваемую. Жизнь
моя была полна, я была счастлива, покойно, тихо счастлива. Так прошло несколько недель…
Юная
особа, пленившая впервые
мое сердце, каждый день ездила с сестрой и братом в маленькой таратайке на уроки. Я отлично изучил время их проезда, стук колес по шоссе и звякание бубенцов. К тому времени, когда им предстояло возвращаться, я, будто случайно, выходил к своим воротам или на мост. Когда мне удавалось увидеть розовое личико с каштановым локоном, выбивающимся из-под шляпки, уловить взгляд, поклон, благосклонную улыбку, это разливало радостное сияние на весь
мой остальной день.
Они не овладевали поэтому
моим воображением, хотя какой-то
особый дух, просачивавшийся в этой литературе, все-таки оказывал свое влияние. Положительное было надуманно и туманно. Отрицание — живо и действительно.
Не знаю, имел ли автор в виду каламбур, которым звучало последнее восклицание, но только оно накинуло на всю пьесу дымку какой-то
особой печали, сквозь которую я вижу ее и теперь… Прошлое родины
моей матери, когда-то блестящее, шумное, обаятельное, уходит навсегда, гремя и сверкая последними отблесками славы.