Всех жуковских ребят, которые знали грамоте, отвозили в Москву и отдавали там только в официанты и коридорные (как из села, что по ту сторону, отдавали только в булочники), и так повелось давно, еще в крепостное право, когда какой-то Лука Иваныч, жуковский крестьянин, теперь уже легендарный, служивший буфетчиком в одном из
московских клубов, принимал к себе на службу только своих земляков, а эти, входя в силу, выписывали своих родственников и определяли их в трактиры и рестораны; и с того времени деревня Жуково иначе уже не называлась у окрестных жителей, как Хамская или Холуевка.
Неточные совпадения
Купеческий
клуб помещался в обширном доме, принадлежавшем в екатерининские времена фельдмаршалу и
московскому главнокомандующему графу Салтыкову и после наполеоновского нашествия перешедшем в семью дворян Мятлевых. У них-то и нанял его
московский Купеческий
клуб в сороковых годах.
Почти все
московские охотники, люди со средствами, стали членами
клуба, и он быстро вошел в моду.
Чем бы это окончилось — неизвестно, но тут же в
клубе находился М. Н. Катков, редактор «Русского вестника» и «
Московских ведомостей», который, узнав, в чем дело, выручил Л. Н. Толстого, дав ему взаймы тысячу рублей для расплаты. А в следующей книге «Русского вестника» появилась повесть Толстого «Казаки».
Старейший в Москве Английский
клуб помнил еще времена, когда «шумел, гудел пожар
московский», когда на пылавшей Тверской, сквозь которую пробивались к заставе остатки наполеоновской армии, уцелел один великолепный дворец.
В большой зале бывшего Шереметевского дворца на Воздвиженке, где
клуб давал маскарады, большие обеды, семейные и субботние ужины с хорами певиц, была устроена сцена. На ней играли любители, составившие потом труппу
Московского Художественного театра.
На деньги эти он нанял щегольскую квартиру, отлично меблировал ее; потом съездил за границу, добился там, чтобы в газетах было напечатано «О работах молодого русского врача Перехватова»; сделал затем в некоторых медицинских обществах рефераты; затем, возвратившись в Москву, завел себе карету, стал являться во всех почти
клубах, где заметно старался заводить знакомства, и злые языки (из медиков, разумеется) к этому еще прибавляли, что Перехватов нарочно заезжал в
московский трактир ужинать, дружился там с половыми и, оделив их карточками своими, поручал им, что если кто из публики спросит о докторе, так они на него бы указывали желающим и подавали бы эти вот именно карточки, на которых подробно было обозначено время, когда он у себя принимает и когда делает визиты.
Разговор сделался общим разменом городских новостей,
московских известий: князь, несколько развеселившись, объявил очень откровенно, что если б не тяжебное дело, то никак бы не оставил Москвы и Английского
клуба, прибавляя, что здешний Английский
клуб ничто перед
московским.
Пошел повар в тысяче рублях, но знающие люди говорили, что тузу не грех бы было и подороже Петрушку поставить, потому что дело свое он знал на редкость: в Английском
клубе учился, сам Рахманов [Известный
московский любитель покушать, проевший несколько тысяч душ крестьян.] раза два его одобрял.
Сам monsieur Гржиб всетщательнейше старался показаться наилюбезнейшим хозяином, опытнейшим и твердым администратором и наидобрейшим человеком, у которого душа и сердце все превозмогают, кроме служебного долга. Притом же повар у него был отличный, выписанный из
московского английского
клуба, а купец Санин поставлял ему самые тонкие вина и превосходные сыры и сигары.
Начальник Москвы, Михаил Михайлович Измайлов, подарил ему массивную серебряную стопу, наполненную червонцами, губернатор, князь Петр Петрович Долгорукий — табакерку с бриллиантами, полициймейстер, генерал-майор Павел Михайлович Козлов — часы с осыпью;
московское купечество поднесло ему на серебряном блюде тысячу червонцев, а все дворянство — десять тысяч ассигнациями; английский
клуб поднес ему от себя пять тысяч рублей.
После отъезда государя из Москвы,
московская жизнь потекла прежним обычным порядком, и течение этой жизни было так обычно, что трудно было вспомнить о бывших днях патриотического восторга и увлечения, и трудно было верить, что действительно Россия в опасности и что члены Английского
клуба суть вместе с тем и сыны отечества, готовые для него на всякую жертву.
А вместо всего этого, вот, он, богатый муж неверной жены, камергер в отставке, любящий покушать, выпить и расстегнувшись побранить слегка правительство, член
московского Английского
клуба и всеми любимый член
московского общества. Он долго не мог помириться с тою мыслью, что он есть тот самый отставной
московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад.
1.… памятник Ломоносова через решетку двора нового университета на Моховой. — Так называемое новое здание
Московского университета построено в 1833 — 1836 годах на углу Моховой и Большой Никитской на основе строений усадьбы XVIII века. Бронзовый бюст Ломоносова (скульптор С. И. Иванов) установлен в 1876 году; в октябре 1941 года постамент памятника был разрушен во время воздушного налета; ныне бюст установлен в
клубе МГУ (ул. Моховая).
В Москве, как только он въехал в свой огромный дом с засохшими и засыхающими княжнами, с громадною дворней, как только он увидал — проехав по городу — эту Иверскую часовню с бесчисленными огнями свеч перед золотыми ризами, эту Кремлевскую площадь с незаезженным снегом, этих извозчиков и лачужки Сивцева Вражка, увидал стариков
московских, ничего не желающих и никуда не спеша доживающих свой век, увидал старушек,
московских барынь,
московские балы и
московский Английский
клуб, — он почувствовал себя, до́ма, в тихом пристанище.
В то время, когда на юбилее
московского актера упроченное тостом явилось общественное мнение, начавшее карать всех преступников; когда грозные комиссии из Петербурга поскакали на юг ловить, обличать и казнить комиссариатских злодеев; когда во всех городах задавали с речами обеды севастопольским героям и им же, с оторванными руками и ногами, подавали трынки, встречая их на мостах и дорогах; в то время, когда ораторские таланты так быстро развились в народе, что один целовальник везде и при всяком случае писал и печатал и наизусть сказывал на обедах речи, столь сильные, что блюстители порядка должны были вообще принять укротительные меры против красноречия целовальника; когда в самом аглицком
клубе отвели особую комнату для обсуждения общественных дел; когда появились журналы под самыми разнообразными знаменами, — журналы, развивающие европейские начала на европейской почве, но с русским миросозерцанием, и журналы, исключительно на русской почве, развивающие русские начала, однако с европейским миросозерцанием; когда появилось вдруг столько журналов, что, казалось, все названия были исчерпаны: и «Вестник», и «Слово», и «Беседа», и «Наблюдатель», и «Звезда», и «Орел» и много других, и, несмотря на то, все являлись еще новые и новые названия; в то время, когда появились плеяды писателей, мыслителей, доказывавших, что наука бывает народна и не бывает народна и бывает ненародная и т. д., и плеяды писателей, художников, описывающих рощу и восход солнца, и грозу, и любовь русской девицы, и лень одного чиновника, и дурное поведение многих чиновников; в то время, когда со всех сторон появились вопросы (как называли в пятьдесят шестом году все те стечения обстоятельств, в которых никто не мог добиться толку), явились вопросы кадетских корпусов, университетов, цензуры, изустного судопроизводства, финансовый, банковый, полицейский, эманципационный и много других; все старались отыскивать еще новые вопросы, все пытались разрешать их; писали, читали, говорили проекты, все хотели исправить, уничтожить, переменить, и все россияне, как один человек, находились в неописанном восторге.