Неточные совпадения
В десяти шагах от прежнего места с жирным хорканьем и особенным дупелиным выпуклым звуком крыльев поднялся один дупель. И вслед за выстрелом тяжело шлепнулся
белою грудью о
мокрую трясину. Другой не дождался и сзади Левина поднялся без собаки.
Она вышла на середину комнаты и остановилась пред Долли, сжимая руками грудь. В
белом пенюаре фигура ее казалась особенно велика и широка. Она нагнула голову и исподлобья смотрела сияющими
мокрыми глазами на маленькую, худенькую и жалкую в своей штопанной кофточке и ночном чепчике, всю дрожавшую от волнения Долли.
Он стоял, слушал и глядел вниз, то на
мокрую мшистую землю, то на прислушивающуюся Ласку, то на расстилавшееся пред ним под горою море оголенных макуш леса, то на подернутое
белыми полосками туч тускневшее небо.
В нем утвердился приятный запах здорового, свежего мужчины, который
белья не занашивает, в баню ходит и вытирает себя
мокрой губкой по воскресным дням.
Однажды, часу в седьмом утра, Базаров, возвращаясь с прогулки, застал в давно отцветшей, но еще густой и зеленой сиреневой беседке Фенечку. Она сидела на скамейке, накинув по обыкновению
белый платок на голову; подле нее лежал целый пук еще
мокрых от росы красных и
белых роз. Он поздоровался с нею.
В кухне на полу, пред большим тазом, сидел голый Диомидов, прижав левую руку ко груди, поддерживая ее правой. С
мокрых волос его текла вода, и казалось, что он тает, разлагается. Его очень
белая кожа была выпачкана калом, покрыта синяками, изорвана ссадинами. Неверным жестом правой руки он зачерпнул горсть воды, плеснул ее на лицо себе, на опухший глаз; вода потекла по груди, не смывая с нее темных пятен.
Она пригладила ладонью вставшие дыбом волосы на голове больного, отерла платком слезоточивый глаз,
мокрую щеку в
белой щетине, и после этого все пошло очень хорошо и просто.
Чувствовалось, что Безбедов искренно огорчен, а не притворяется. Через полчаса огонь погасили, двор опустел, дворник закрыл ворота; в память о неудачном пожаре остался горький запах дыма, лужи воды, обгоревшие доски и, в углу двора,
белый обшлаг рубахи Безбедова. А еще через полчаса Безбедов, вымытый, с
мокрой головою и надутым, унылым лицом, сидел у Самгина, жадно пил пиво и, поглядывая в окно на первые звезды в черном небе, бормотал...
Сквозь холодное
белое месиво снега, наполненное глуховатым, влажным ‹стуком› лошадиных подков и шорохом резины колес по дереву торцов, ехали медленно, долго,
мокрые снежинки прилеплялись к стеклам очков и коже щек, — всё это не успокаивало.
Он схватил Самгина за руку, быстро свел его с лестницы, почти бегом протащил за собою десятка три шагов и, посадив на ворох валежника в саду, встал против, махая в лицо его черной полою поддевки, открывая
мокрую рубаху, голые свои ноги. Он стал тоньше, длиннее,
белое лицо его вытянулось, обнажив пьяные, мутные глаза, — казалось, что и борода у него стала длиннее.
Мокрое лицо лоснилось и кривилось, улыбаясь, обнажая зубы, — он что-то говорил, а Самгин, как бы защищаясь от него, убеждал себя...
Отзвонив, он вытирал потный череп,
мокрое лицо большим платком в синюю и
белую клетку, снова смотрел в небо страшными,
белыми глазами, кланялся публике и уходил, не отвечая на похвалы, на вопросы.
— Безобразие, беспорядок! — отвечал я, уходя весь
мокрый в каюту переменить обувь и
белье.
Так же, как и прежде, он не мог без волнения видеть теперь
белый фартук Катюши, не мог без радости слышать ее походку, ее голос, ее смех, не мог без умиления смотреть в ее черные, как
мокрая смородина, глаза, особенно когда она улыбалась, не мог, главное, без смущения видеть, как она краснела при встрече с ним.
На нем лежали окровавленный шелковый
белый халат Федора Павловича, роковой медный пестик, коим было совершено предполагаемое убийство, рубашка Мити с запачканным кровью рукавом, его сюртук весь в кровавых пятнах сзади на месте кармана, в который он сунул тогда свой весь
мокрый от крови платок, самый платок, весь заскорузлый от крови, теперь уже совсем пожелтевший, пистолет, заряженный для самоубийства Митей у Перхотина и отобранный у него тихонько в
Мокром Трифоном Борисовичем, конверт с надписью, в котором были приготовлены для Грушеньки три тысячи, и розовая тоненькая ленточка, которою он был обвязан, и прочие многие предметы, которых и не упомню.
Около полудня в воздухе вновь появилась густая мгла. Горы сделались темно-синими и угрюмыми. Часа в четыре хлынул дождь, а вслед за ним пошел снег,
мокрый и густой. Тропинка сразу
забелела; теперь ее можно было далеко проследить среди зарослей и бурелома. Ветер сделался резким и порывистым.
Меня тотчас охватила неприятная, неподвижная сырость, точно я вошел в погреб; густая, высокая трава на дне долины, вся
мокрая,
белела ровной скатертью; ходить по ней было как-то жутко.
После пурги степь казалась безжизненной и пустынной. Гуси, утки, чайки, крохали — все куда-то исчезли. По буро-желтому фону большими пятнами
белели болота, покрытые снегом. Идти было славно,
мокрая земля подмерзла и выдерживала тяжесть ноги человека. Скоро мы вышли на реку и через час были на биваке.
Это было варварство, и я написал второе письмо к графу Апраксину, прося меня немедленно отправить, говоря, что я на следующей станции могу найти приют. Граф изволили почивать, и письмо осталось до утра. Нечего было делать; я снял
мокрое платье и лег на столе почтовой конторы, завернувшись в шинель «старшого», вместо подушки я взял толстую книгу и положил на нее немного
белья.
Главные лакомства: мятый,
мокрый чернослив,
белый изюм, тоже мятый и влажный, пряники медовые, изображающие лошадей, коров и петухов, с налепленным по местам сусальным золотом, цареградские рожки, орехи, изобилующие свищами, мелкий крыжовник, который щелкает на зубах и т. д.
Чувствую, холодный такой,
мокрый весь, синий, как известно, утопленник, а потом будто
белеет; лицо опять человеческое становится, глазами смотрит все на меня и совсем как живой, совсем живой.
Однако Заворотный и этим был недоволен — он все поторапливал и поторапливал своих хлопцев. В нем говорило профессиональное честолюбие: он хотел довести ежедневный заработок каждого члена артели до пяти рублей на рыло. И весело, с необычайной легкостью мелькали от пристани до подводы, вертясь и сверкая,
мокрые зеленые и
белые арбузы, и слышались их сочные всплески о привычные ладони.
И точно, широкая и длинная тень нашего дома лежала
белая, как скатерть, ярко отличаясь от потемневшей и
мокрой земли.
Погода стояла
мокрая или холодная, останавливаться в поле было невозможно, а потому кормежки и ночевки в чувашских, мордовских и татарских деревнях очень нам наскучили; у татар еще было лучше, потому что у них избы были
белые, то есть с трубами, а в курных избах чуваш и мордвы кормежки были нестерпимы: мы так рано выезжали с ночевок, что останавливались кормить лошадей именно в то время, когда еще топились печи; надо было лежать на лавках, чтоб не задохнуться от дыму, несмотря на растворенную дверь.
Однажды Николаев был приглашен к командиру полка на винт. Ромашов знал это. Ночью, идя по улице, он услышал за чьим-то забором, из палисадника, пряный и страстный запах нарциссов. Он перепрыгнул через забор и в темноте нарвал с грядки, перепачкав руки в сырой земле, целую охапку этих
белых, нежных,
мокрых цветов.
Было светло, дымно и пахло острой еврейской кухней, но по временам из окон доносился свежий запах
мокрой зелени, цветущей
белой акации и весеннего воздуха.
Открытая дверь подергивалась от ветра на железном крючке, дорожки были сыры и грязны; старые березы с оголенными
белыми ветвями, кусты и трава, крапива, смородина, бузина с вывернутыми бледной стороной листьями бились на одном месте и, казалось, хотели оторваться от корней; из липовой аллеи, вертясь и обгоняя друг друга, летели желтые круглые листья и, промокая, ложились на
мокрую дорогу и на
мокрую темно-зеленую отаву луга.
Ечкинские нарядные тройки одна за другою подкатывали к старинному строгому подъезду, ярко освещенному, огороженному полосатым тиковым шатром и устланному ковровой дорожкой. Над
мокрыми серыми лошадьми клубился густой
белый пахучий пар. Юнкера с трудом вылезали из громоздких саней. От мороза и от долгого сидения в неудобных положениях их ноги затекли, одеревенели и казались непослушными: трудно стало их передвигать.
Согнувшись над ручьем, запертым в деревянную колоду, под стареньким, щелявым навесом, который не защищал от снега и ветра, бабы полоскали
белье; лица их налиты кровью, нащипаны морозом; мороз жжет
мокрые пальцы, они не гнутся, из глаз текут слезы, а женщины неуемно гуторят, передавая друг другу разные истории, относясь ко всем и ко всему с какой-то особенной храбростью.
Рассвет быстро яснел, и пока солнце умывалось в тумане за дымящимся бором, золотые стрелы его лучей уже остро вытягивались на горизонте. Легкий туман всполохнулся над рекой и пополз вверх по скалистому берегу; под мостом он клубится и липнет около черных и
мокрых свай. Из-под этого тумана синеет бакша и виднеется
белая полоса шоссе. На всем еще лежат тени полусвета, и нигде, ни внутри домов, ни на площадях и улицах, не заметно никаких признаков пробуждения.
Оба мальчугана давно успели привыкнуть к этим закоптелым, плачущим от сырости стенам, и к
мокрым отрепкам, сушившимся на протянутой через комнату веревке, и к этому ужасному запаху керосинового чада, детского грязного
белья и крыс — настоящему запаху нищеты.
А по сю сторону реки стояла старушка, в
белом чепце и
белом капоте; опираясь на руку горничной, она махала платком, тяжелым и
мокрым от слез, человеку, высунувшемуся из дормеза, и он махал платком, — дорога шла немного вправо; когда карета заворотила туда, видна была только задняя сторона, но и ее скоро закрыло облаком пыли, и пыль эта рассеялась, и, кроме дороги, ничего не было видно, а старушка все еще стояла, поднимаясь на цыпочки и стараясь что-то разглядеть.
— Ого!.. Так вы вот как?!. Ну, это все пустяки. Я первая тебя не отдам за Алешку — и все тут… Выдумала! Мало ли этаких пестерей на
белом свете найдется, всех не пережалеешь… Погоди, вот ужо налетит ясный сокол и прогонит твою
мокрую ворону.
Дьякон встал, оделся, взял свою толстую суковатую палку и тихо вышел из дому. Было темно, и дьякон в первые минуты, когда пошел по улице, не видел даже своей
белой палки; на небе не было ни одной звезды, и походило на то, что опять будет дождь. Пахло
мокрым песком и морем.
Полусонный и
мокрый, как в компрессе, под кожаной курткой, я вошел в сени. Сбоку ударил свет лампы, полоса легла на крашеный пол. И тут выбежал светловолосый юный человек с затравленными глазами и в брюках со свежезаутюженной складкой.
Белый галстук с черными горошинами сбился у него на сторону, манишка выскочила горбом, но пиджак был с иголочки, новый, как бы с металлическими складками.
Когда после долгой, то
мокрой, то морозной осени, в продолжение которой всякий зверь и зверек вытрется, выкунеет, то есть шкурка его получит свой зимний вид, сделается крепковолосою, гладкою и красивою; когда заяц-беляк, горностай и ласка
побелеют, как кипень, а спина побелевшего и местами пожелтевшего, как воск, русака покроется пестрым ремнем с завитками; когда куница, поречина, хорек, или хорь, потемнеют и заискрятся блестящею осью; когда, после многих замерзков, выпадет, наконец, настоящий снег и ляжет пороша, — тогда наступает лучшая пора звероловства.
Матушка называла его жиденком, и он действительно своими курчавыми волосиками, своими черными и вечно
мокрыми, как вареный чернослив, глазами, своим ястребиным носом и широким красным ртом напоминал еврейский тип; только цвет кожи он имел
белый и был вообще весьма недурен собою.
Во дворе на протянутых веревках висело
белье; она срывала свои юбки и кофточки, еще
мокрые, и бросала их на руки глухому. Потом, разъяренная, она металась по двору около
белья, срывала всё, и то, что было не ее, бросала на землю и топтала.
Изумруд, семимесячный стригунок, носится бесцельно по полю, нагнув вниз голову и взбрыкивая задними ногами. Весь он точно из воздуха и совсем не чувствует веса своего тела.
Белые пахучие цветы ромашки бегут под его ногами назад, назад. Он мчится прямо на солнце.
Мокрая трава хлещет по бабкам, по коленкам и холодит и темнит их. Голубое небо, зеленая трава, золотое солнце, чудесный воздух, пьяный восторг молодости, силы и быстрого бега!
Домой он вернулся весь
мокрый, в одном
белье — сапоги потом нашли на берегу, а платье исчезло в воде.
Прошел раз снег большими
белыми хлопьями, прилег на минуту
белым разорванным ковром на зеленой еще траве и тотчас же растаял, — и стало еще
мокрее, еще холоднее.
Он вспотел и тяжело дышит открытым ртом;
белая фуражка сбита на затылок; рыжеватые спутанные волосы упали на лоб; пенсне сидит боком на
мокром носу.
На наружных подоконниках уже образовались порядочные груды
белой массы, рыхлой и источенной, как тающий сахар; мостовая, два часа тому назад серая, начинала
белеть; темные ряды домов,
мокрых, ослизлых, загадочно глядели, сквозь снежную сеть, своими бесчисленными черными окнами, словно тысячами потухших глаз.
Обернулся я, встал в двери — странно мне. Согнувшись, она уже плещет водой и скользит по
мокрому полу, сверкая
белыми икрами. Смущённо отошёл прочь, и с того дня легла она мне на душу.
Когда его одевали, я не мог видеть его страшных желтых ног и вышел из комнаты. Но когда я вернулся, он уже лежал на столе, и таинственная улыбка смерти тихо лежала вокруг его глаз и губ. Окно все еще было открыто. Я отломил ветку сирени —
мокрую, тяжелую от
белых гроздьев — и положил ее Борису на грудь.
По случаю дифтерита вся прислуга еще с утра была выслана из дому. Кирилов, как был, без сюртука, в расстегнутой жилетке, не вытирая
мокрого лица и рук, обожженных карболкой, пошел сам отворять дверь. В передней было темно, и в человеке, который вошел, можно было различить только средний рост,
белое кашне и большое, чрезвычайно бледное лицо, такое бледное, что, казалось, от появления этого лица в передней стало светлее…
Был конец зимы. Санный путь испортился. Широкая улица, вся исполосованная
мокрыми темными колеями, из
белой стала грязно-желтой. В глубоких ухабах, пробитых ломовыми, стояла вода, а в палисадничке, перед домом Наседкина, высокий сугроб снега осел, обрыхлел, сделался ноздреватым и покрылся сверху серым налетом. Заборы размякли от сырости.
По-прежнему тяжелым, свинцовым пологом висело над землей небо. По-прежнему сеял, как сквозь сито, мелкий, нудный, неприятный дождик. Вдали, сквозь просвет деревьев, темнело своими
мокрыми буграми и кочками поле. A еще дальше, в каких-нибудь двух верстах расстояний,
белело занятое неприятелем селение. Там, в этом селении, ждала Любавина с его командой либо победа, либо смерть в лице невыясненного еще по количеству врага.
Снимает с него мундир, сапоги, кепи и также быстро надевает все это на свое собственное
мокрое тело и
белье.
Вошел больничный фельдшер Антон Антоныч, в
белом халате и розовом крахмальном воротничке. Был он бледен, на вспотевший лоб падала с головы жирная и
мокрая прядь волос.
Был десятый час утра. Дул холодный, сырой ветер, тающий снег с шорохом падал на землю. Приемный покой N-ской больницы был битком набит больными.
Мокрые и иззябшие, они сидели на скамейках, стояли у стен; в большом камине пылал огонь, но было холодно от постоянно отворявшихся дверей. Служители в
белых халатах подходили к вновь прибывшим больным и совали им под мышки градусники.