Неточные совпадения
Ум и сердце ребенка исполнились всех картин, сцен и нравов этого быта прежде, нежели он увидел первую книгу. А кто знает, как рано начинается развитие умственного зерна в детском
мозгу? Как уследить
за рождением в младенческой душе первых понятий и впечатлений?
— А я думаю: я вот лежу здесь под стогом… Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет; и часть времени, которую мне удастся прожить, так ничтожна перед вечностию, где меня не было и не будет… А в этом атоме, в этой математической точке кровь обращается,
мозг работает, чего-то хочет тоже… Что
за безобразие! Что
за пустяки!
Выкуривая папиросу
за папиросой, он лежал долго, мысленно плутая в пестроте пережитого, и уже вспыхнули вечерние огни, когда пред ним с небывалой остротою встал вопрос: как вырваться из непрерывного потока пошлости, цинизма и из непрерывно кипящей хитрой болтовни, которая не щадит никаких идей и «высоких слов», превращая все их в едкую пыль, отравляющую
мозг?
Самгин тоже опрокинулся на стол, до боли крепко опираясь грудью о край его. Первый раз
за всю жизнь он говорил совершенно искренно с человеком и с самим собою. Каким-то кусочком
мозга он понимал, что отказывается от какой-то части себя, но это облегчало, подавляя темное, пугавшее его чувство. Он говорил чужими, книжными словами, и самолюбие его не смущалось этим...
Разве не разврат и не уродливость платить тысячу золотых монет
за блюдо из птичьих
мозгов или языков или
за филе из рыбы, не потому, чтоб эти блюда были тоньше вкусом прочих, недорогих, а потому, что этих
мозгов и рыб не напасешься?
Другой вариант утверждает, что Иванов совсем не умер, а был уволен в отставку
за то, что голова его вследствие постепенного присыхания
мозгов (от ненужности в их употреблении) перешла в зачаточное состояние.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит
за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий
за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь,
мозг, нервы.
Да — это нож, ему больно. Холод от
мозга до пят охватил его. Но какая рука вонзила нож? Старуха научила? нет — Вера не такая, ее не научишь! Стало быть, сама. Но
за что, что он сделал?
Но вот часы в залах, одни
за другими, бьют шесть. Двери в большую гостиную отворяются, голоса смолкают, и начинается шарканье, звон шпор… Толпы окружают закусочный стол. Пьют «под селедочку», «под парную белужью икорку», «под греночки с
мозгами» и т. д. Ровно час пьют и закусывают. Потом из залы-читальни доносится первый удар часов — семь, — и дежурный звучным баритоном покрывает чоканье рюмок и стук ножей.
Это уж было поздно, его «пожалуй» было у меня в крови, в
мозгу. Мысль, едва мелькнувшая
за минуту, была теперь неисторгаема.
Но для матери новорожденный — старый знакомый, она давно чувствовала его, между ними была физическая, химическая, нервная связь; сверх того, младенец для матери — выкуп
за тяжесть беременности,
за страдания родов, без него мучения, лишенные цели, оскорбляют, без него ненужное молоко бросается в
мозг.
Если против какой-нибудь болезни предлагается очень много средств, то это значит, что болезнь неизлечима. Я думаю, напрягаю
мозги, у меня много средств, очень много и, значит, в сущности, ни одного. Хорошо бы получить от кого-нибудь наследство, хорошо бы выдать нашу Аню
за очень богатого человека, хорошо бы поехать в Ярославль и попытать счастья у тетушки-графини. Тетка ведь очень, очень богата.
Ночью с Ляховским сделался второй удар. Несмотря на все усилия доктора, спасти больного не было никакой возможности; он угасал на глазах.
За час до смерти он знаком попросил себе бумаги и карандаш; нетвердая рука судорожно нацарапала всего два слова: «Пуцилло-Маляхинский…» Очевидно, сознание отказывалось служить Ляховскому, паралич распространялся на
мозг.
Вахрушка только махнул рукой и летел по улице, точно
за ним гналась стая волков. У него в
мозгу сверлила одна мысль: мертвяк… мертвяк… мертвяк. Вот нагонит Полуянов и сгноит всех в остроге
за мертвое тело. Всех изведет.
Или ее,
за добра ума, теперь же в Малиновец увезти? — вдруг возникает вопрос, но на первый раз он не задерживается в
мозгу и уступает место другим предположениям.
Все они наскоро после вскрытия были зашиты, починены и обмыты замшелым сторожем и его товарищами. Что им было
за дело, если порою
мозг попадал в желудок, а печенью начиняли череп и грубо соединяли его при помощи липкого пластыря с головой?! Сторожа ко всему привыкли
за свою кошмарную, неправдоподобную пьяную жизнь, да и, кстати, у их безгласных клиентов почти никогда не оказывалось ни родных, ни знакомых…
— Конечно, мы ему
за прежнее благодарны, — говорил Ярошиньскому Бычков, — но для теперешнего нашего направления он отстал; он слаб, сантиментален; слишком церемонлив. Размягчение
мозга уж чувствуется… Уж такой возраст… Разумеется, мы его вызовем, но только с тем, чтобы уж он нас слушал.
Москва, думал он, совершила свой подвиг, свела в себя, как в горячее сердце, все вены государства; она бьется
за него; но Петербург, Петербург — это
мозг России, он вверху, около него ледяной и гранитный череп; это возмужалая мысль империи…
А вот
за чем: из-под земли, что ли, или из-под арок гостиного двора явился какой-то хожалый или будочник с палочкой в руках, и песня, разбудившая на минуту скучную дремоту, разом подрезанная, остановилась, только балалайка показал палец будочнику; почтенный блюститель тишины гордо отправился под арку, как паук, возвращающийся в темный угол, закусивши мушиными
мозгами.
— Если бы у господина Марфина хоть на копейку было в голове
мозгу, так он должен был бы понимать, какого сорта птица Крапчик: во-первых-с (это уж советник начал перечислять по пальцам) — еще бывши гатчинским офицером, он наушничал Павлу на товарищей и
за то, когда Екатерина умерла, получил в награду двести душ.
Все эти ощущения смутно переживались его разгоряченным
мозгом в то время, когда он твердою походкой шел по направлению к графскому дому
за своей путеводительницею — старой Агафонихой.
«Еще насмехается,
за что же,
за что?» — пронеслось в его голове, и он в изнеможении скорее упал, нежели сел в кресло. Вся кровь прилила ему к голове, перед глазами запрыгали какие-то зеленые круги. Мысль, что пригласительный билет прислала ему его Талечка — счастливая невеста другого, жгла ему
мозг, лишала сознания.
Евгений Николаевич лежал ничком,
за левым ухом зияла глубокая рана, череп был разбит, виднелся
мозг, шляпа валялась невдалеке.
У Вихрова доктор признал воспаление в
мозгу и весьма опасался
за его жизнь, тем более, что тот все продолжал быть в беспамятстве.
Показалось вовсе не страшно, хоть и темнело, уже день таял, когда мы выехали
за околицу. Мело как будто полегче. Косо, в одном направлении, в правую щеку. Пожарный горой заслонял от меня круп первой лошади. Взяли лошади действительно бодро, вытянулись, и саночки пошли метать по ухабам. Я завалился в них, сразу согрелся, подумал о крупозном воспалении, о том, что у девушки, может быть, треснула кость черепа изнутри, осколок в
мозг вонзился…
На обходе я шел стремительной поступью,
за мною мело фельдшера, фельдшерицу и двух сиделок. Останавливаясь у постели, на которой, тая в жару и жалобно дыша, болел человек, я выжимал из своего
мозга все, что в нем было. Пальцы мои шарили по сухой, пылающей коже, я смотрел в зрачки, постукивал по ребрам, слушал, как таинственно бьет в глубине сердце, и нес в себе одну мысль: как его спасти? И этого — спасти. И этого! Всех!
Все светлело в
мозгу, и вдруг без всяких учебников, без советов, без помощи я сообразил — уверенность, что сообразил, была железной, — что сейчас мне придется в первый раз в жизни на угасающем человеке делать ампутацию. И человек этот умрет под ножом. Ах, под ножом умрет. Ведь у нее же нет крови!
За десять верст вытекло все через раздробленные ноги, и неизвестно даже, чувствует ли она что-нибудь сейчас, слышит ли. Она молчит. Ах, почему она не умирает? Что скажет мне безумный отец?
По-видимому, ЛабулИ намеревался излиться передо мной в жалобах по поводу Шамбора, в смысле смоковницы, но шампанское уже сделало свое дело: собеседник мой окончательно размяк. Он опять взял опорожненную бутылку и посмотрел на свет, но уже не смог сказать: пусто! а как сноп грохнулся в кресло и моментально заснул. Увидевши это, я пошевелил
мозгами, и в уме моем столь же моментально созрела идея: уйду-ка я
за добрЮ-ума из отеля, и ежели меня остановят, то скажу, что по счету сполна заплатит ЛабулИ.
— Обманула! — закричал он наконец, вскакивая из-за стола, визгливым голосом, выходившим из всяких границ естественности, — вы это понимаете: обманула! Обманула, потому что я в это время был нищ; обманула, потому что в это время какая-то каналья обыграла нашу компанию до
мозга костей… Обманула, потому что без денег я был только шулер! я был только гадина, которую надо было топтать, топтать и…
Оглядывалась и ничего не видела, а мысли одна
за другою искрами вспыхивали и гасли в ее
мозгу.
— Знаете? — сказал хохол, стоя в двери. — Много горя впереди у людей, много еще крови выжмут из них, но все это, все горе и кровь моя, — малая цена
за то, что уже есть в груди у меня, в
мозгу моем… Я уже богат, как звезда лучами, — я все снесу, все вытерплю, — потому что есть во мне радость, которой никто, ничто, никогда не убьет! В этой радости — сила!
Советую и всем охотникам делать то же, и делать аккуратно, потому что птица, приколотая вскользь, то есть так, что перо не попадет в
мозг, а угодит как-нибудь мимо, также может улететь, что со мной случалось не один раз, особенно на охоте
за осенними тетеревами.
—
Мозгами еще жидок господин Иволгин, чтоб быть ему вашим супругом — извините вы меня! — вмешался вдруг стоявший с тарелкой
за столом Михеич.
— Я… я очень просто, потому что я к этому от природы своей особенное дарование получил. Я как вскочу, сейчас, бывало, не дам лошади опомниться, левою рукою ее со всей силы
за ухо да в сторону, а правою кулаком между ушей по башке, да зубами страшно на нее заскриплю, так у нее у иной даже инда
мозг изо лба в ноздрях вместе с кровью покажется, — она и усмиреет.
Первый блин вышел комом, и старик напрасно ощупывает свою голову, точно подыскивая какое-то забытое утешение или ту крошечную надежду,
за которую мог бы ухватиться придавленный неудачей
мозг.
— Как видите: цел, здрав и невредим. Да и что ж бы они со мной поделали, если против меня нет никаких улик и фактов? Мы, батенька, тоже ведь мозгами-то пошевеливаем не хуже, коли не получше других, и
за себя еще потягаемся-с!
— Читай, малый, читай, годится! Умишко у тебя будто есть; жаль — старших не уважаешь, со всеми зуб
за зуб, ты думаешь — это озорство куда тебя приведет? Это, малый, приведет тебя не куда иначе, как в арестантские роты. Книги — читай, однако помни — книга книгой, а своим
мозгом двигай! Вон у хлыстов был наставник Данило, так он дошел до мысли, что-де ни старые, ни новые книги не нужны, собрал их в куль да — в воду! Да… Это, конечно, тоже — глупость! Вот и Алексаша, песья голова, мутит…
— Неужто же ты, Лара, будешь смотреть спокойно, как меня, твоего брата, повезут в острог? Пожалей же меня наконец, — приставал он, — не губи меня вдосталь: ведь я и так всю мою жизнь провел бог знает как, то в тюрьме, то в ссылке
за политику, а потом очутился в таких жестоких комбинациях, что от женского вопроса у меня весь
мозг высох и уже сердце перестает биться. Еще одна какая-нибудь напасть, и я лишусь рассудка и, может быть, стану такое что-нибудь делать, что тебе будет совестно и страшно.
После двухлетнего трезвого житья рюмка водки подействовала на меня слегка опьяняюще. В
мозгу и по всему телу моему разлилось чувство легкости, удовольствия. К тому же я стал ощущать вечернюю прохладу, которая мало-помалу вытесняла дневную духоту… Я предложил пройтись. Из дома принесли графу и его новому другу-поляку их сюртуки, и мы пошли.
За нами последовал и Урбенин.
Сколько мучительных воспоминаний не давили бы теперь моего
мозга и не заставляли бы мою руку то и дело оставлять перо и хвататься
за голову!
Он вспомнил, один
за другим, все недавние ужасные случаи, когда в людей его сановного и даже еще более высокого положения бросали бомбы, и бомбы рвали на клочки тело, разбрызгивали
мозг по грязным кирпичным стенам, вышибали зубы из гнезд.
Лельку ребята выбрали командиром одного из «преуспевающих» взводов. В юнгштурмовке защитного цвета, с ременным поясом, с портупеей через плечо, она сидела, положив ногу на ногу. К ней теснились девчата и парни, задавали торопливые вопросы. Она отвечала с медленным нажимом, стараясь покрепче впечатлеть ответы в
мозги. В уголке,
за буфетным столиком, одиноко сидел Ведерников и зубрил по книжке, не глядя по сторонам.
Ключарёв прервал свои сны
за пожарным сараем, под старой уродливой ветлой. Он нагнул толстый сук, опутав его верёвкой, привязал к нему ружьё, бечёвку от собачки курка накрутил себе на палец и выстрелил в рот. Ему сорвало череп: вокруг длинного тела лежали куски костей, обросшие чёрными волосами, на стене сарая, точно спелые ягоды, застыли багровые пятна крови, серые хлопья
мозга пристали ко мшистым доскам.
Мозги, сказать правду, — серые, мягкие, думают тяжко и новых путей не ищут: дед с сохой да со снохой, внук
за ним тою же тропой!
Стало темно и холодно, он закрыл окно, зажёг лампу и, не выпуская её из руки, сел
за стол — с жёлтой страницы развёрнутой книги в глаза бросилась строка: «выговаривать гладко, а не ожесточать», занозой вошла в
мозг и не пускала к себе ничего более. Тогда он вынул из ящика стола свои тетради, начал перелистывать их.
— Вот тоже, — заново одушевился рассказчик, — ругали его
за отсталость… Заскорузлые педанты… Болтают вечно, что в числе цензоров проврался… Байборода обличил в журнале. На смех подняли! Бесновался он тогда! Ну, наврал. Экая важность… А вот мне из новеньких сказывал… у нас там следователем служит… С
мозгом голова. Недавно… ну… лет пятнадцать… после нас, а то и меньше… Лексия, — пристав и сам произносил „лексия“, — о лежащем наследстве…
Наискосок от него,
за стеклянной дверью, другой разносчик наклонился над доскою, служившей ему столом, и крошил
мозги на мелкие куски; посолив их потом, положил на лист оберточной бумаги и подал купцу вместе с деревянной палочкой — заместо вилки — и краюшкой румяной сайки.
— Да-с — околоточный и хожалый. Доктор уехал, из части взяли… Что же ему
за сухота теперь? И крови-то ничего почти не вышло… В
мозг, значит, прямо… Страсти! — Старичок вздрогнул и перекрестился. — Пожалуйте!.. — показал он рукой вверх.
В
мозгу его так и скакали одна операция
за другой. Так это выполнимо, просто — и совсем не рискованно! Разве это присвоение чужой собственности? Он сейчас напишет Нетовой, и она поддержит его; но он не хочет. Зачем ему одолжаться открыто, ставить себя в положение клиента? Она доверяет ему — ну и доверяй безусловно. Деньги ей нужны только на заграничную жизнь, покупать она сама ничего не хочет. Откуда же грозит опасность?
Слюнки полились у Ивана Алексеича. Он позавтракал, ел сейчас сладкое, но аппетит поддался раздраженью. Гадость ведь в сущности это крошево на бумаге. А вкусно смотреть.
За вишневым квасом пошли кусочки
мозгов.
За мозгами съедены были два куска арбуза, сахаристого, с мелкими, рыхло сидевшими зернами, который так и таял под нёбом все еще разгоряченного рта.