Неточные совпадения
Кто знает,
быть может,
пустыня и представляет
в его глазах именно ту обстановку, которая изображает собой идеал человеческого общежития?
Тогда — не правда ли? —
в пустыне,
Вдали от суетной молвы,
Я вам не нравилась… Что ж ныне
Меня преследуете вы?
Зачем у вас я на примете?
Не потому ль, что
в высшем свете
Теперь являться я должна;
Что я богата и знатна,
Что муж
в сраженьях изувечен,
Что нас за то ласкает двор?
Не потому ль, что мой позор
Теперь бы всеми
был замечен
И
мог бы
в обществе принесть
Вам соблазнительную честь?
В пустыне, где один Евгений
Мог оценить его дары,
Господ соседственных селений
Ему не нравились пиры;
Бежал он их беседы шумной,
Их разговор благоразумный
О сенокосе, о вине,
О псарне, о своей родне,
Конечно, не блистал ни чувством,
Ни поэтическим огнем,
Ни остротою, ни умом,
Ни общежития искусством;
Но разговор их милых жен
Гораздо меньше
был умен.
— Путь к истинной вере лежит через
пустыню неверия, — слышал он. — Вера, как удобная привычка, несравнимо вреднее сомнения. Допустимо, что вера,
в наиболее ярких ее выражениях, чувство ненормальное,
может быть, даже психическая болезнь: мы видим верующих истериками, фанатиками, как Савонарола или протопоп Аввакум,
в лучшем случае — это слабоумные, как, например, Франциск Ассизский.
Ему пришла
в голову прежняя мысль «писать скуку»: «Ведь жизнь многостороння и многообразна, и если, — думал он, — и эта широкая и голая, как степь, скука лежит
в самой жизни, как лежат
в природе безбрежные пески, нагота и скудость
пустынь, то и скука
может и должна
быть предметом мысли, анализа, пера или кисти, как одна из сторон жизни: что ж, пойду, и среди моего романа вставлю широкую и туманную страницу скуки: этот холод, отвращение и злоба, которые вторглись
в меня,
будут красками и колоритом… картина
будет верна…»
Опять-таки и то взямши, что никто
в наше время, не только вы-с, но и решительно никто, начиная с самых даже высоких лиц до самого последнего мужика-с, не
сможет спихнуть горы
в море, кроме разве какого-нибудь одного человека на всей земле, много двух, да и то,
может, где-нибудь там
в пустыне египетской
в секрете спасаются, так что их и не найдешь вовсе, — то коли так-с, коли все остальные выходят неверующие, то неужели же всех сих остальных, то
есть население всей земли-с, кроме каких-нибудь тех двух пустынников, проклянет Господь и при милосердии своем, столь известном, никому из них не простит?
Если бы возможно
было помыслить, лишь для пробы и для примера, что три эти вопроса страшного духа бесследно утрачены
в книгах и что их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтоб внести опять
в книги, и для этого собрать всех мудрецов земных — правителей, первосвященников, ученых, философов, поэтов — и задать им задачу: придумайте, сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что соответствовали бы размеру события, но и выражали бы сверх того,
в трех словах,
в трех только фразах человеческих, всю будущую историю мира и человечества, — то думаешь ли ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся,
могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по силе и по глубине тем трем вопросам, которые действительно
были предложены тебе тогда могучим и умным духом
в пустыне?
— А я, ваше благородие, с малолетствия по своей охоте суету мирскую оставил и странником нарекаюсь; отец у меня царь небесный, мать — сыра земля; скитался я
в лесах дремучих со зверьми дикиими,
в пустынях жил со львы лютыими; слеп
был и прозрел, нем — и возглаголал. А более ничего вашему благородию объяснить не
могу, по той причине, что сам об себе сведений никаких не имею.
Может она великой праведницей
будет, настоящей, не такой, что
в пустыни уходят, а которые
в людях горят, оправдания нашего ради и для помощи всем.
Вообще у них
есть фаталистическая наклонность обратить мир
в пустыню и совершенное непонимание тех последствий, которые
может повлечь за собою подобное административное мероприятие.
Я решил себе, что это именно так, и написал об этом моему дяде, от которого чрез месяц получаю большой пакет с дарственною записью на все его имения и с письмом,
в котором он кратко извещал меня, что он оставил дом, живет
в келье
в одной
пустыни и постригся
в монахи, а потому, — добавляет, — «не только сиятельством, но даже и благородием меня впредь не титулуй, ибо монах благородным
быть не
может!» Эта двусмысленная, шутливая приписка мне немножко не понравилась: и этого он не сумел сделать серьезно!..
— Потому, — подхватила с внезапною силой Ирина, — что мне стало уже слишком невыносимо, нестерпимо, душно
в этом свете,
в этом завидном положении, о котором вы говорите; потому что, встретив вас, живого человека, после всех этих мертвых кукол — вы
могли видеть образчики их четвертого дня, там, au Vieux Chateau, — я обрадовалась как источнику
в пустыне, а вы называете меня кокеткой, и подозреваете меня, и отталкиваете меня под тем предлогом, что я действительно
была виновата перед вами, а еще больше перед самой собою!
После этого вечер, видимо, начинал приходить к концу, так что некоторые пенкосниматели уже дремали. Я, впрочем, понимал эту дремоту и даже сознавал, что, влачи я свое существование среди подобных статей, кто знает —
быть может, и я давно бы заснул непробудным сном. Ни водки, ни закуски — ничего, все равно как
в пустыне. Огорчение, которое ощутил я по этому случаю, должно
быть, сильно отразилось на моем лице, потому что Менандр отвел меня
в сторону и шепнул...
Князь сидел день, сидел другой, примерял парики, помадился, фабрился, загадал
было на картах (
может быть, даже и на бобах); но стало невмочь без Степаниды Матвеевны! приказал лошадей и покатил
в Светозерскую
пустынь.
Объявляет мне, что едет
в Светозерскую
пустынь, к иеромонаху Мисаилу, которого чтит и уважает; что Степанида Матвеевна, — а уж из нас, родственников, кто не слыхал про Степаниду Матвеевну? — она меня прошлого года из Духанова помелом прогнала, — что эта Степанида Матвеевна получила письмо такого содержания, что у ней
в Москве кто-то при последнем издыхании: отец или дочь, не знаю, кто именно, да и не интересуюсь знать;
может быть, и отец и дочь вместе;
может быть, еще с прибавкою какого-нибудь племянника, служащего по питейной части…
Может быть, им думается, что вот, дескать, Робинзон и
в пустыне нашел средства приготовить себе обед и прикрыть свою наготу…
— Что же ты, Мартын Петрович, — начала матушка, — каким образом намерен теперь душу свою спасать? К Митрофанию съездишь или
в Киев? или,
может быть,
в Оптину
пустынь отправишься, так как она по соседству? Там, говорят, такой святой проявился инок… отцом Макарием его зовут, никто такого и не запомнит! Все грехи насквозь видит.
«Надо одуматься, остепениться», — говорил он себе и вместе с тем не
мог удержаться и всё гнал лошадь, не замечая того, что он ехал теперь уже по ветру, а не против него. Тело его, особенно
в шагу, где оно
было открыто и касалось седелки, зябло и болело, руки и ноги его дрожали, и дыхание
было прерывисто. Он видит, что пропадает среди этой ужасной снежной
пустыни, и не видит никакого средства спасения.
Я прикажу, кончая дни мои,
Отнесть свой труп
в пустыню и высокий
Курган над ним насыпать, и — любви
Символ ненарушимый — одинокий
Поставить крест:
быть может издали,
Когда туман протянется
в долине,
Иль свод небес взбунтуется, к вершине
Гостеприимной нищий пешеход,
Его заметив, медленно придет,
И, отряхнувши посох, безнадежней
Вздохнет о жизни будущей и прежней...
Губернатор быстро, искоса, огляделся: грязная
пустыня площади, с втоптанными
в грязь соломинками сена, глухой забор. Все равно уже поздно. Он вздохнул коротким, но страшно глубоким вздохом и выпрямился — без страха, но и без вызова; но
была в чем-то,
быть может в тонких морщинах на большом, старчески мясистом носу, неуловимая, тихая и покорная мольба о пощаде и тоска. Но сам он не знал о ней, не увидали ее и люди. Убит он
был тремя непрерывными выстрелами, слившимися
в один сплошной и громкий треск.
Приму и это. Еще не нарекла меня своим именем Земля, и не знаю, кто я: Каин или Авель? Но принимаю жертву, как принимаю и убийство. Всюду за тобою и всюду с тобою, человече.
Будем сообща вопить с тобою
в пустыне, зная, что никто нас не услышит… а
может, и услышит кто-нибудь? Вот видишь: я уже вместе с тобою начинаю верить
в чье-то Ухо, а скоро поверю и
в треугольный Глаз… ведь не
может быть, честное слово, чтобы такой концерт не имел слушателя, чтобы такой спектакль давался при пустом зале!
Вопрос очень специальный и неинтересный для беседы людей непосвященных, но чуть к нему коснулся художественный гений Берлинского, — произошло чудо, напоминающее вмале источение воды из камня
в пустыне. Крылатый Пегас-импровизатор ударил звонким копытом, и из сухой скучной материи полилась сага — живая, сочная и полная преинтересных положений, над которыми люди
в свое время задумывались, улыбались и даже,
может быть, плакали, а во всяком случае тех, кого это сказание касается, прославили.
Отшельник! ты отжил жизнь
в пустыне, и тебе,
быть может, непонятно, какое я чувствовал горе, слушая, что отчаяние говорит устами этой женщины, которую я знал столь чистой и гордой своею непорочностию! Ты уже взял верх над всеми страстями, и они не
могут поколебать тебя, но я всегда
был слаб сердцем, и при виде таких страшных бедствий другого человека я промотался… я опять легкомысленно позабыл о спасении своей души.
— Так зачем же ты говоришь, что хочешь от меня бесед для своего научения? Какие научения
могу дать я, дрянной скоморох, тебе, мужу, имевшему силу рассуждать о боге и о людях
в святом безмолвии
пустыни? Господь меня не лишил совсем святейшего дара своего — разума, и я знаю разницу, какая
есть между мною и тобою. Не оскорбляй же меня, старик, позволь мне омыть твои ноги и почивай на моей постели.
— Вот как! — воскликнул он. — Значит, уже не только
в Дамаске и
в других городах, а и далеко
в пустыне знают нашего Памфалона! Ну, да так тому и следовало
быть, потому что такого другого весельчака нет, как наш Памфалон: никто не
может без смеха глядеть, как он шутит свои веселые шутки, как он мигает глазами, двигает ушами, перебирает ногами, и свистит, и языком щелкает, и вертит завитой головой.