Неточные совпадения
Развращение нравов дошло до того, что глуповцы посягнули проникнуть
в тайну построения
миров и открыто рукоплескали учителю каллиграфии, который, выйдя из пределов своей специальности, проповедовал с кафедры, что
мир не
мог быть сотворен
в шесть дней.
Не вопрос о порядке сотворения
мира тут важен, а то, что вместе с этим вопросом
могло вторгнуться
в жизнь какое-то совсем новое начало, которое, наверное, должно
было испортить всю кашу.
Когда один
был в хорошем, а другой
в дурном, то
мир не нарушался, но когда оба случались
в дурном расположении, то столкновения происходили из таких непонятных по ничтожности причин, что они потом никак не
могли вспомнить, о чем они ссорились.
Детскость выражения ее лица
в соединении с тонкой красотою стана составляли ее особенную прелесть, которую он хорошо помнил: но, что всегда, как неожиданность, поражало
в ней, это
было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и
в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина
в волшебный
мир, где он чувствовал себя умиленным и смягченным, каким он
мог запомнить себя
в редкие дни своего раннего детства.
Pluck, то
есть энергии и смелости, Вронский не только чувствовал
в себе достаточно, но, что гораздо важнее, он
был твердо убежден, что ни у кого
в мире не
могло быть этого pluck больше, чем у него.
Некоторые отделы этой книги и введение
были печатаемы
в повременных изданиях, и другие части
были читаны Сергеем Ивановичем людям своего круга, так что мысли этого сочинения не
могли быть уже совершенной новостью для публики; но всё-таки Сергей Иванович ожидал, что книга его появлением своим должна
будет произвести серьезное впечатление на общество и если не переворот
в науке, то во всяком случае сильное волнение
в ученом
мире.
Оставшись одна, Долли помолилась Богу и легла
в постель. Ей всею душой
было жалко Анну
в то время, как она говорила с ней; но теперь она не
могла себя заставить думать о ней. Воспоминания о доме и детях с особенною, новою для нее прелестью,
в каком-то новом сиянии возникали
в ее воображении. Этот ее
мир показался ей теперь так дорог и мил, что она ни за что не хотела вне его провести лишний день и решила, что завтра непременно уедет.
— Да что же, я не перестаю думать о смерти, — сказал Левин. Правда, что умирать пора. И что всё это вздор. Я по правде тебе скажу: я мыслью своею и работой ужасно дорожу, но
в сущности — ты подумай об этом: ведь весь этот
мир наш — это маленькая плесень, которая наросла на крошечной планете. А мы думаем, что у нас
может быть что-нибудь великое, — мысли, дела! Всё это песчинки.
Мы тронулись
в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз
мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала
в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что
было больно дышать; кровь поминутно приливала
в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне
было как-то весело, что я так высоко над
миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой
была некогда и, верно,
будет когда-нибудь опять.
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых
в нем говорится, вероятно себя узнают, и,
может быть, они найдут оправдания поступкам,
в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего общего с здешним
миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Во мне два человека: один живет
в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый,
быть может, через час простится с вами и
миром навеки, а второй… второй?..
Самая полнота и средние лета Чичикова много повредят ему: полноты ни
в каком случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он не
может взять
в герои добродетельного человека, но…
может быть,
в сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде
в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
Вы собирали его,
может быть, около года, с заботами, со старанием, хлопотами; ездили, морили пчел, кормили их
в погребе целую зиму; а мертвые души дело не от
мира сего.
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я,
быть может, я гробницы
Сойду
в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет
мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг...
Поклонник славы и свободы,
В волненье бурных дум своих,
Владимир и писал бы оды,
Да Ольга не читала их.
Случалось ли поэтам слезным
Читать
в глаза своим любезным
Свои творенья? Говорят,
Что
в мире выше нет наград.
И впрямь, блажен любовник скромный,
Читающий мечты свои
Предмету песен и любви,
Красавице приятно-томной!
Блажен… хоть,
может быть, она
Совсем иным развлечена.
Быть может, он для блага
мираИль хоть для славы
был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять
могла. Поэта,
Быть может, на ступенях света
Ждала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней не домчится гимн времен,
Благословение племен.
Вы согласитесь, мой читатель,
Что очень мило поступил
С печальной Таней наш приятель;
Не
в первый раз он тут явил
Души прямое благородство,
Хотя людей недоброхотство
В нем не щадило ничего:
Враги его, друзья его
(Что,
может быть, одно и то же)
Его честили так и сяк.
Врагов имеет
в мире всяк,
Но от друзей спаси нас, Боже!
Уж эти мне друзья, друзья!
Об них недаром вспомнил я.
Он
мог бы чувства обнаружить,
А не щетиниться, как зверь;
Он должен
был обезоружить
Младое сердце. «Но теперь
Уж поздно; время улетело…
К тому ж — он мыслит —
в это дело
Вмешался старый дуэлист;
Он зол, он сплетник, он речист…
Конечно,
быть должно презренье
Ценой его забавных слов,
Но шепот, хохотня глупцов…»
И вот общественное мненье!
Пружина чести, наш кумир!
И вот на чем вертится
мир!
Мне казалось, что важнее тех дел, которые делались
в кабинете, ничего
в мире быть не
могло;
в этой мысли подтверждало меня еще то, что к дверям кабинета все подходили обыкновенно перешептываясь и на цыпочках; оттуда же
был слышен громкий голос папа и запах сигары, который всегда, не знаю почему, меня очень привлекал.
Может быть, отлетая к
миру лучшему, ее прекрасная душа с грустью оглянулась на тот,
в котором она оставляла нас; она увидела мою печаль, сжалилась над нею и на крыльях любви, с небесною улыбкою сожаления, спустилась на землю, чтобы утешить и благословить меня.
— Но только, Родя, как я ни глупа, но все-таки я
могу судить, что ты весьма скоро
будешь одним из первых людей, если не самым первым
в нашем ученом
мире.
—
Может быть, но — все-таки! Между прочим, он сказал, что правительство, наверное, откажется от административных воздействий
в пользу гласного суда над политическими. «Тогда, говорит, оно получит возможность показать обществу, кто у нас играет роли мучеников за правду. А то, говорит, у нас слишком любят арестантов, униженных, оскорбленных и прочих, которые теперь обучаются, как надобно оскорбить и унизить культурный
мир».
— Все ждут:
будет революция. Не
могу понять — что же это
будет? Наш полковой священник говорит, что революция — от бессилия жить, а бессилие — от безбожия. Он очень строгой жизни и постригается
в монахи.
Мир во власти дьявола, говорит он.
«Одиночество. Один во всем
мире. Затискан
в какое-то идиотское логовище. Один
в мире образно и линейно оформленных ощущений моих,
в мире злой игры мысли моей. Леонид Андреев — прав:
быть может, мысль — болезнь материи…»
— Момент! Нигде
в мире не
могут так, как мы, а? За всех! Клим Иваныч, хорошо ведь, что
есть эдакое, — за всех! И — надо всеми, одинаковое для нищих, для царей. Милый, а? Вот как мы…
— Но нигде
в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас,
в России, потому что у нас
есть категория людей, которых не
мог создать даже высококультурный Запад, — я говорю именно о русской интеллигенции, о людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша говорил этот человек, и
в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
Клим Иванович Самгин чувствовал себя человеком, который знает все, что
было сказано мудрыми книжниками всего
мира и многократно
в раздробленном виде повторяется Пыльниковыми, Воиновыми. Он
был уверен, что знает и все то, что
может быть сказано человеком
в защиту от насилия жизни над ним, знает все, что сказали и способны сказать люди, которые утверждают, что человека
может освободить только коренное изменение классовой структуры общества.
Редко слышал он возгласы восторга, а если они раздавались, то чаще всего из уст женщин пред витринами текстильщиков и посудников, парфюмеров, ювелиров и меховщиков. Впрочем, можно
было думать, что большинство людей немело от обилия впечатлений. Но иногда Климу казалось, что только похвалы женщин звучат искренней радостью, а
в суждениях мужчин неудачно скрыта зависть. Он даже подумал, что,
быть может, Макаров прав: женщина лучше мужчины понимает, что все
в мире — для нее.
— А вы убеждены
в достоверности знания? Да и — при чем здесь научное знание? Научной этики — нет, не
может быть, а весь
мир жаждет именно этики, которую
может создать только метафизика, да-с!
А
может быть, сон, вечная тишина вялой жизни и отсутствие движения и всяких действительных страхов, приключений и опасностей заставляли человека творить среди естественного
мира другой, несбыточный, и
в нем искать разгула и потехи праздному воображению или разгадки обыкновенных сцеплений обстоятельств и причин явления вне самого явления.
Эта немота опять бросила
в нее сомнение. Молчание длилось. Что значит это молчание? Какой приговор готовится ей от самого проницательного, снисходительного судьи
в целом
мире? Все прочее безжалостно осудит ее, только один он
мог быть ее адвокатом, его бы избрала она… он бы все понял, взвесил и лучше ее самой решил
в ее пользу! А он молчит: ужели дело ее потеряно?..
— Нет, Семен Семеныч, выше этого сюжета не
может выбрать живописец. Это не вертушка, не кокетка: она достойна
была бы вашей кисти: это идеал строгой чистоты, гордости; это богиня, хоть олимпийская… но она
в вашем роде, то
есть — не от
мира сего!
— Ваш гимн красоте очень красноречив, cousin, — сказала Вера, выслушав с улыбкой, — запишите его и отошлите Беловодовой. Вы говорите, что она «выше
мира».
Может быть,
в ее красоте
есть мудрость.
В моей нет. Если мудрость состоит, по вашим словам,
в том, чтоб с этими правилами и истинами проходить жизнь, то я…
Итак,
мог же, стало
быть, этот молодой человек иметь
в себе столько самой прямой и обольстительной силы, чтобы привлечь такое чистое до тех пор существо и, главное, такое совершенно разнородное с собою существо, совершенно из другого
мира и из другой земли, и на такую явную гибель?
Природа — нежная артистка здесь. Много любви потратила она на этот,
может быть самый роскошный, уголок
мира. Местами даже казалось слишком убрано, слишком сладко. Мало поэтического беспорядка, нет небрежности
в творчестве, не видать минут забвения, усталости
в творческой руке, нет отступлений,
в которых часто больше красоты, нежели
в целом плане создания.
Религиозное учение это состояло
в том, что всё
в мире живое, что мертвого нет, что все предметы, которые мы считаем мертвыми, неорганическими,
суть только части огромного органического тела, которое мы не
можем обнять, и что поэтому задача человека, как частицы большого организма, состоит
в поддержании жизни этого организма и всех живых частей его.
— А я думаю, что это лучшее; кроме того, это вводит меня
в тот
мир,
в котором я
могу быть полезен.
И такой взгляд на свою жизнь и свое место
в мире составился у Масловой. Она
была проститутка, приговоренная к каторге, и, несмотря на это, она составила себе такое мировоззрение, при котором
могла одобрить себя и даже гордиться перед людьми своим положением.
А с другой стороны, Надежда Васильевна все-таки любила мать и сестру.
Может быть, если бы они не
были богаты, не существовало бы и этой розни, а
в доме царствовали тот
мир и тишина, какие ютятся под самыми маленькими кровлями и весело выглядывают из крошечных окошечек. Приятным исключением и нравственной поддержкой для Надежды Васильевны теперь
было только общество Павлы Ивановны, которая частенько появлялась
в бахаревском доме и подолгу разговаривала с Надеждой Васильевной о разных разностях.
Внести же
в мир творческие ценности мы
можем лишь
в том случае, если
будем повышаться и
в ценности и
в качестве нашего собственного бытия.
Русская политика
может быть лишь империалистической, а не националистической, и империализм наш, по положению нашему
в мире, должен
быть щедродарящим, а не хищнически-отнимающим.
Христианское мессианское сознание
может быть лишь сознанием того, что
в наступающую мировую эпоху Россия призвана сказать свое новое слово
миру, как сказал его уже
мир латинский и
мир германский.
Окончательная победа царства Духа, которая ни
в чем не
может быть отрицанием справедливости, предполагает изменение структуры человеческого сознания, т. е. преодоление
мира субъективации, т. е.
может мыслиться лишь эсхатологически.
В ней не
может быть аскетического миросозерцания, отворачивания от множественности и индивидуальности
мира.
Одного избранного народа Божьего не
может быть в христианском
мире.
В этом глубокая антиномия христианства: христианство не
может отвечать на зло злом, противиться злу насилием, и христианство
есть война, разделение
мира, изживание до конца искупления креста
в тьме и зле.
Я много раз писал о том, что структура человеческого сознания не
может быть понята статически, что она меняется, суживается или расширяется, и
в зависимости от этого человеку раскрываются разные
миры.
Все народы имеют свое призвание, свое назначение
в мире, — но только один народ
может быть избран для мессианской цели.
Совершенный же и гармоничный строй
в царстве Кесаря
будет всегда истреблением свободы, что и значит, что он не
может быть осуществлен
в пределах этого
мира.
Но мировой Город не
может погибнуть, он нужен
миру,
в нем нерв нового свободного человечества с его добром и его злом, с его правдой и его неправдой,
в нем пульсирует кровь Европы, и она обольется кровью, если Парижу
будет нанесен удар.