Неточные совпадения
И там же надписью печальной
Отца и матери, в слезах,
Почтил он прах патриархальный…
Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им вослед идут…
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из
мира вытеснят и нас!
— Интернационализм — выдумка людей денационализированных, деклассированных. В
мире властвует закон эволюции, отрицающий слияние неслиянного. Американец-социалист не признает негра товарищем. Кипарис не
растет на севере. Бетховен невозможен в Китае. В
мире растительном и животном революции — нет.
— Интеллигент-революционер считается героем. Прославлен и возвеличен. А по смыслу деятельности своей он — предатель культуры. По намерениям — он враг ее. Враг нации. Родины. Он, конечно, тоже утверждает себя как личность. Он чувствует: основа
мира, Архимедова точка опоры — доминанта личности. Да. Но он мыслит ложно. Личность должна
расти и возвышаться, не опираясь на массу, но попирая ее. Аристократия и демократия. Всегда — это. И — навсегда.
Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в
мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом
вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
Он родился, учился,
вырос и дожил до старости в Петербурге, не выезжая далее Лахты и Ораниенбаума с одной, Токсова и Средней Рогатки с другой стороны. От этого в нем отражались, как солнце в капле, весь петербургский
мир, вся петербургская практичность, нравы, тон, природа, служба — эта вторая петербургская природа, и более ничего.
После нескольких звуков открывалось глубокое пространство, там являлся движущийся
мир, какие-то волны, корабли, люди, леса, облака — все будто плыло и неслось мимо его в воздушном пространстве. И он, казалось ему, все
рос выше, у него занимало дух, его будто щекотали, или купался он…
Я из Англии писал вам, что чудеса выдохлись, праздничные явления обращаются в будничные, да и сами мы уже развращены ранним и заочным знанием так называемых чудес
мира, стыдимся этих чудес, торопливо стараемся разоблачить чудо от всякой поэзии, боясь, чтоб нас не заподозрили в вере в чудо или в младенческом влечении к нему: мы
выросли и оттого предпочитаем скучать и быть скучными.
Но Белинский черпал столько же из самого источника; взгляд Станкевича на художество, на поэзию и ее отношение к жизни
вырос в статьях Белинского в ту новую мощную критику, в то новое воззрение на
мир, на жизнь, которое поразило все мыслящее в России и заставило с ужасом отпрянуть от Белинского всех педантов и доктринеров.
Стремленье выйти в другой
мир становилось все сильнее и сильнее, и с тем вместе
росло презрение к моей темнице и к ее жестоким часовым, я повторяла беспрерывно стихи Чернеца...
Наконец я подошел к воротам пансиона и остановился… Остановился лишь затем, чтобы продлить ощущение особого наслаждения и гордости, переполнявшей все мое существо. Подобно Фаусту, я мог сказать этой минуте: «Остановись, ты прекрасна!» Я оглядывался на свою короткую еще жизнь и чувствовал, что вот я уже как
вырос и какое, можно сказать, занимаю в этом свете положение: прошел один через две улицы и площадь, и весь
мир признает мое право на эту самостоятельность…
— Конечно, конечно… Виноват, у вас является сам собой вопрос, для чего я хлопочу? Очень просто. Мне не хочется, чтобы моя дочь
росла в одиночестве. У детей свой маленький
мир, свои маленькие интересы, радости и огорчения. По возрасту наши девочки как раз подходят, потом они будут дополнять одна другую, как представительницы племенных разновидностей.
— Правда-то ко времю… Тоже вон хлеб не
растет по снегу. Так и твоя правда… Видно, мужик-то умен, да
мир дурак. Не величайся чужой бедой… Божье тут дело.
Однако в конце он говорит: «Наш мистический эмпиризм особенно подчеркивает органическое, живое единство
мира, а потому на почве нашей теории знания должна
вырасти онтология, близкая по содержанию к онтологии древних или новейших рационалистов».
Покажите ему в будущем обновление всего человечества и воскресение его, может быть, одною только русскою мыслью, русским богом и Христом, и увидите, какой исполин, могучий и правдивый, мудрый и кроткий,
вырастет пред изумленным
миром, изумленным и испуганным, потому что они ждут от нас одного лишь меча, меча и насилия, потому что они представить себе нас не могут, судя по себе, без варварства.
Воодушевившись, Петр Елисеич рассказывал о больших европейских городах, о музеях, о разных чудесах техники и вообще о том, как живут другие люди. Эти рассказы уносили Нюрочку в какой-то волшебный
мир, и она каждый раз решала про себя, что, как только
вырастет большая, сейчас же уедет в Париж или в Америку. Слушая эту детскую болтовню, Петр Елисеич как-то грустно улыбался и молча гладил белокурую Нюрочкину головку.
Федорка за эти годы совсем выровнялась и почти «заневестилась». «Ласые» темные глаза уже подманивали парубков. Гладкая вообще девка
выросла, и нашлось бы женихов, кроме Пашки Горбатого. Старый Коваль упорно молчал, и Ганна теперь преследовала его с особенным ожесточением, предчувствуя беду. Конечно, сейчас Титу совестно глаза показать на
мир, а вот будет страда, и сваты непременно снюхаются. Ковалиха боялась этой страды до смерти.
Лиза слушала, жадно слушала и забывала весь
мир. Маркиза
росла в ее глазах, и жандармы, которых ждала маркиза, не тронулись бы до нее иначе как через Лизу.
Нет, я никого не могу любить, кроме бога, ни в чем не могу найти утешения, кроме религии! Знаешь ли, иногда мне кажется, что у меня
выросли крылья и что я лечу высоко-высоко над этим дурным
миром! А между тем сердце еще молодо… зачем оно молодо, друг мой? зачем жестокий рок не разбил его, как разбил мою жизнь?
Эта детская, но крепкая вера все чаще возникала среди них, все возвышалась и
росла в своей могучей силе. И когда мать видела ее, она невольно чувствовала, что воистину в
мире родилось что-то великое и светлое, подобное солнцу неба, видимого ею.
Думала она об этом много, и
росла в душе ее эта дума, углубляясь и обнимая все видимое ею, все, что слышала она,
росла, принимая светлое лицо молитвы, ровным огнем обливавшей темный
мир, всю жизнь и всех людей.
Фока исчез; Порфирий Владимирыч берет лист бумаги, вооружается счетами, а костяшки так и прыгают под его проворными руками… Мало-помалу начинается целая оргия цифр. Весь
мир застилается в глазах Иудушки словно дымкой; с лихорадочною торопливостью переходит он от счетов к бумаге, от бумаги к счетам. Цифры
растут,
растут…
— И всё это от матерей, от баб. Мало они детям внимания уделяют,
растят их не из любви, а чтоб скорей свой сок из них выжать, да с избытком! Учить бы надо ребят-то, ласковые бы эдакие училища завести, и девчонкам тоже.
Миру надобны умные матери — пора это понять! Вот бы тебе над чем подумать, Матвей Савельев, право! Деньги у тебя есть, а куда тебе их?
Часто после беседы с нею, взволнованный и полный грустно-ласкового чувства к людям, запредельным его
миру, он уходил в поле и там, сидя на холме, смотрел, как наступают на город сумерки — время, когда светлое и тёмное борются друг с другом; как мирно приходит ночь, кропя землю
росою, и — уходит, тихо уступая новому дню.
Миша родился уже в Москве. Сын Прова
вырос в кругу талантов и знаменитостей; у его отца собиралось все лучшее из артистического и литературного
мира, что только было в Москве: А. Н. Островский, М. Е. Салтыков-Щедрин, А. Ф. Писемский, А. А. Потехин, Н. С. Тихонравов, Аполлон Григорьев, Л. Мей, Н. А. Чаев и другие. Многие из них впоследствии стали друзьями Михаила Провыча.
Я уже знал от Петра Платоновича, что пятилетняя Ермолова, сидя в суфлерской будке со своим отцом, была полна восторгов среди сказочного
мира сцены; увлекаясь каким-нибудь услышанным монологом, она, выучившись грамоте, учила его наизусть по пьесе, находившейся всегда у отца, как у суфлера, и, выучив, уходила в безлюдный угол старого, заброшенного кладбища, на которое смотрели окна бедного домишки, где
росла Ермолова.
Ни отца, ни матери он не помнит и не знает,
рос и воспитывался он где-то далеко, чуть не на границах Сибири, в доме каких-то бездетных, но достаточных супругов из
мира чиновников, которых долгое время считал за родителей.
В этом живом муравейнике, который кипит по чусовским пристаням весной под давлением одной силы, братски перемешались когда-то враждебные элементы: коренное чусовское население бассейна Чусовой с населявшими ее когда-то инородцами, староверы с приписными на заводе хохлами, представители крепкого своими коренными устоями крестьянского
мира с вполне индивидуализированным заводским мастеровым, этой новой клеточкой, какой не знала московская Русь и которая
растет не по дням, а по часам.
— Православный… От дубинщины бежал из-под самого монастыря, да в лапы к Гарусову и попал. Все одно помирать: в медной горе али здесь на цепи… Живым и ты не уйдешь. В горе-то к тачке на цепь прикуют… Может, ты счастливее меня будешь… вырвешься как ни на есть отседова… так в Черном Яру повидай мою-то женишку… скажи ей поклончик… а ребятенки… ну, на
миру сиротами
вырастут: сирота
растет —
миру работник.
Ни одно рыдание, ни одно слово
мира и любви не усладило отлета души твоей, резвой, чистой, как радужный мотылек, невинной, как первый вздох младенца… грозные лица окружали твое сырое смертное ложе, проклятие было твоим надгробным словом!.. какая будущность! какое прошедшее! и всё в один миг разлетелось; так иногда вечером облака дымные, багряные, лиловые гурьбой собираются на западе, свиваются в столпы огненные, сплетаются в фантастические хороводы, и замок с башнями и зубцами, чудный, как мечта поэта,
растет на голубом пространстве… но дунул северный ветер… и разлетелись облака, и упадают
росою на бесчувственную землю!..
Клянусь полночною звездой,
Лучом заката и востока,
Властитель Персии златой
И ни единый царь земной
Не целовал такого ока;
Гарема брызжущий фонтан
Ни разу жаркою порою
Своей жемчужною
росоюНе омывал подобный стан!
Еще ничья рука земная,
По милому челу блуждая,
Таких волос не расплела;
С тех пор как
мир лишился рая,
Клянусь, красавица такая
Под солнцем юга не цвела.
Сидел и слушал, как всё, что видел и познал я,
растёт во мне и горит единым огнём, я же отражаю этот свет снова в
мир, и всё в нём пламенеет великой значительностью, одевается в чудесное, окрыляет дух мой стремлением поглотить
мир, как он поглотил меня.
Архип. То-то, то-то, я сам чую, воздух такой легкий, ветерок свеженький; так бы и не ушел. Красен, Афоня, красен божий
мир! Вот теперь
роса будет падать, от всякого цвету дух пойдет; а там и звездочки зажгутся; а над звездами, Афоня, наш творец милосердный. Кабы мы получше помнили, что он милосерд, сами были бы милосерднее!
Федосья. Ишь, бездельник. Нянчила, гадала — богатырь
растёт, вынянчила —
миру захребетника… Вот так-то и все мы, няньки. Ещё ладно, когда дурака вынянчишь, а то всё жулики.
Бургмейер(один). Странная игра судьбы! Маленьким мальчиком я взял к себе этого жидка Симху,
вырастил его, поучил немного, и он теперь оказывается одним из полезнейших для меня людей и вряд ли не единственный в
мире человек, искренно привязанный ко мне…
Елена. Но вы зависимы… вы принадлежите своему кругу… у вас свой особый
мир, а я
выросла и образовалась совершенно в другой сфере; у меня свои привычки, вкусы, стремления, и переделаться я не могу!
Он родился и
вырос в городе, в поле был в первый раз в своей жизни, и все здесь для него было поразительно ново и странно: и то, что можно было видеть так далеко, что лес кажется травкой, и небо, бывшее в этом новом
мире удивительно ясным и широким, точно с крыши смотришь.
Так промеж людей в миру-то болтался: бедность, нужда, нищета,
вырос сиротой, самый последний был человек, а привел же вот Бог обителью править: без году двадцать лет игуменствую, а допрежь того в келарях десять лет высидел…
«Пущай его
растет, — решили бы мужики, — в годы войдет, за
мир в рекруты пойдет, — плакать по нем будет некому».
Свиделись они впервые на супрядках. Как взглянула Матренушка в его очи речистые, как услышала слова его покорные да любовные, загорелось у ней на сердце, отдалась в полон молодцу… Все-то цветно да красно до той поры было в очах ее, глядел на нее Божий
мир светло-радостно, а теперь мутятся глазыньки, как не видят друга милого. Без Якимушки и цветы не цветно цветут, без него и деревья не красно
растут во дубравушке, не светло светит солнце яркое, мглою-мороком кроется небо ясное.
Вспало на ум поромовским: рекрутов по теперешним временам требуют часто — вспоим, вскормим целым
миром найденыша; как
вырастет он, да загудит над землей царский колокол [То есть объявлен будет рекрутский набор.], тотчас сдадим его в рекруты.
Друзья! Дадим друг другу руки
И вместе двинемся вперед,
И пусть, под знаменем науки,
Союз наш крепнет и
растет…
Не сотворим себе кумира
Ни на земле, ни в небесах,
За все дары и блага
мираМы не падем пред ним во прах.
Жрецов греха и лжи мы будем
Глаголом истины карать,
И спящих мы от сна разбудим
И поведем за ратью рать.
Пусть нам звездою путеводной
Святая истина горит.
И верьте, голос благородный
Недаром в
мире прозвучит.
Нет, овцам с волками в
мире не жить никогда: нужно волчьи зубы себе
растить.
Те, кто не умер, присоединятся к нам, и наша храбрая армия будет
расти, как лавина, и очистит весь этот
мир.
Человеку, понимающему свою жизнь, как известное особенное отношение к
миру, с которым он вступил в существование и которое
росло в его жизни увеличением любви, верить в свое уничтожение всё равно, что человеку, знающему внешние видимые законы
мира, верить в то, что его нашла мать под капустным листом и что тело его вдруг куда-то улетит, так что ничего не останется.
Воспитавшись и
выросши в ложных учениях нашего
мира, утвердивших его в уверенности, что жизнь его есть не что иное, как его личное существование, начавшееся с его рождением, человеку кажется, что он жил, когда был младенцем, ребенком; потом ему кажется, что он не переставая жил, будучи юношей и возмужалым человеком.
Человек умер, но его отношение к
миру продолжает действовать на людей, даже не так, как при жизни, а в огромное число раз сильнее, и действие это по мере разумности и любовности увеличивается и
растет, как всё живое, никогда не прекращаясь и не зная перерывов.
Попытки восстановления допотопного дикого взгляда на жизнь, как на личное существование, которыми занята так называемая наука нашего европейского
мира, только очевиднее показывают рост разумного сознания человечества, показывают до очевидности, как
выросло уже человечество из своего детского платья.
Благо жизни такого человека в любви, как благо растения в свете, и потому, как ничем незакрытое, растение не может спрашивать и не спрашивает, в какую сторону ему
расти, и хорош ли свет, не подождать ли ему другого, лучшего, а берет тот единый свет, который есть в
мире, и тянется к нему, — так и отрекшийся от блага личности человек не рассуждает о том, что ему отдать из отнятого от других людей и каким любимым существам, и нет ли какой еще лучшей любви, чем та, которая заявляет требования, — а отдает себя, свое существование той любви, которая доступна ему и есть перед ним.
— Что делать, — отвечал скоморох, — я действительно очень беден. Я ведь сын греха и как во грехе зачат, так с грешниками и
вырос. Ничему другому я, кроме скоморошества, не научен, а в
мире должен был жить потому, что здесь жила во грехе зачавшая и родившая меня мать моя. Я не мог снести, чтобы мать моя протянула к чужому человеку руку за хлебом, и кормил ее своим скоморошеством.
Иловайская удивленно вглядывалась в потемки и видела только красное пятно на образе и мелькание печного света на лице Лихарева. Потемки, колокольный звон, рев метели, хромой мальчик, ропщущая Саша, несчастный Лихарев и его речи — всё это мешалось,
вырастало в одно громадное впечатление, и
мир божий казался ей фантастичным, полным чудес и чарующих сил. Всё только что слышанное звучало в ее ушах, и жизнь человеческая представлялась ей прекрасной, поэтической сказкой, в которой нет конца.