Неточные совпадения
Оно и правда: можно бы!
Морочить полоумного
Нехитрая статья.
Да быть шутом гороховым,
Признаться, не хотелося.
И так я на веку,
У притолоки стоючи,
Помялся перед барином
Досыта! «Коли
мир(Сказал я,
миру кланяясь)
Дозволит покуражиться
Уволенному барину
В останные часы,
Молчу и я — покорствую,
А только что от должности
Увольте вы меня...
— Вот какой у меня серьезный сын! Не капризничает, углублен в себя,
молча осваивает
мир. Хороший!
Эта немота опять бросила в нее сомнение. Молчание длилось. Что значит это молчание? Какой приговор готовится ей от самого проницательного, снисходительного судьи в целом
мире? Все прочее безжалостно осудит ее, только один он мог быть ее адвокатом, его бы избрала она… он бы все понял, взвесил и лучше ее самой решил в ее пользу! А он
молчит: ужели дело ее потеряно?..
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное время и праздное место в сердце, если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его
молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный
мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
Обломов мучился, но
молчал. Ольге поверять своих сомнений он не решался, боясь встревожить ее, испугать, и, надо правду сказать, боялся также и за себя, боялся возмутить этот невозмутимый, безоблачный
мир вопросом такой строгой важности.
Под этим большим светом безучастно
молчал большой
мир народа; для него ничего не переменилось, — ему было скверно, но не сквернее прежнего, новые удары сыпались не на его избитую спину. Его время не пришло. Между этой крышей и этой основой дети первые приподняли голову, может, оттого, что они не подозревали, как это опасно; но, как бы то ни было, этими детьми ошеломленная Россия начала приходить в себя.
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои!
Пускай в душевной глубине
И всходят и зайдут оне. //..........
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь. //..........
Лишь жить в самом себе умей:
Есть целый
мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум…
Молчите, скаредные учители, вы есте наемники мучительства; оно, проповедуя всегда
мир и тишину, заключает засыпляемых лестию в оковы.
Карачунский издал неопределенный звук и опять засвистал. Штамм сидел уже битых часа три и
молчал самым возмутительным образом. Его присутствие всегда раздражало Карачунского и доводило до молчаливого бешенства. Если бы он мог, то завтра же выгнал бы и Штамма, и этого молокососа Оникова, как людей, совершенно ему ненужных, но навязанных сильными покровителями. У Оникова были сильные связи в горном
мире, а Штамм явился прямо от Мансветова, которому приходился даже какой-то родней.
Баушка Лукерья угнетенно
молчала. В лице Родиона Потапыча перед ней встал позабытый старый
мир, где все было так строго, ясно и просто и где баба чувствовала себя только бабой. Сказалась старая «расейка», несшая на своих бабьих плечах всяческую тяготу. Разве можно применить нонешнюю бабу, особенно промысловую? Их точно ветром дует в разные стороны. Настоящая беспастушная скотина… Не стало, главное, строгости никакой, а мужик измалодушествовался. Правильно говорит Родион-то Потапыч.
Воодушевившись, Петр Елисеич рассказывал о больших европейских городах, о музеях, о разных чудесах техники и вообще о том, как живут другие люди. Эти рассказы уносили Нюрочку в какой-то волшебный
мир, и она каждый раз решала про себя, что, как только вырастет большая, сейчас же уедет в Париж или в Америку. Слушая эту детскую болтовню, Петр Елисеич как-то грустно улыбался и
молча гладил белокурую Нюрочкину головку.
Федорка за эти годы совсем выровнялась и почти «заневестилась». «Ласые» темные глаза уже подманивали парубков. Гладкая вообще девка выросла, и нашлось бы женихов, кроме Пашки Горбатого. Старый Коваль упорно
молчал, и Ганна теперь преследовала его с особенным ожесточением, предчувствуя беду. Конечно, сейчас Титу совестно глаза показать на
мир, а вот будет страда, и сваты непременно снюхаются. Ковалиха боялась этой страды до смерти.
Ребенок был очень благонравен, добр и искренен. Он с почтением стоял возле матери за долгими всенощными в церкви Всех Скорбящих;
молча и со страхом вслушивался в громовые проклятия, которые его отец в кругу приятелей слал Наполеону Первому и всем роялистам; каждый вечер повторял перед образом: «но не моя, а твоя да совершится воля», и засыпал, носясь в нарисованном ему
мире швейцарских рыбаков и пастухов, сломавших несокрушимою волею железные цепи несносного рабства.
Я
молча смотрел на губы. Все женщины — губы, одни губы. Чьи-то розовые, упруго-круглые: кольцо, нежная ограда от всего
мира. И эти: секунду назад их не было, и только вот сейчас — ножом, — и еще каплет сладкая кровь.
Ромашов угрюмо смотрел вбок, и ему казалось, что никакая сила в
мире не может заставить его перевести глаза и поглядеть в лицо полковнику. «Где мое Я! — вдруг насмешливо пронеслось у него в голове. — Вот ты должен стоять навытяжку и
молчать».
— Ну, походите в тамошний университет на лекции естественных наук и вслушайтесь внимательно, какие гигантские успехи делают науки этого рода!.. А когда ум человека столь занялся предметами
мира материального, что стремится даже как бы одухотворить этот
мир и в самой материи найти конечную причину, так тут всем религиям и отвлеченным философиям не поздоровится, по пословице: «Когда Ванька поет, так уж Машка
молчи!»
Долго оба
молчали согласно с
миром, онемевшим в ночи, потом старик, вынув трубку, постучал ею о камень, прислушался к сухим коротким звукам и сказал...
Не мигая,
молча, словно ничего даже не выражая: ни боли, ни тоски, ни жалобы, — смотрел на него Петруша и ждал. Одни только глаза на бледном лице, и ничего, кроме них и маузера, во всем
мире. Колесников поводил над землею стволом и крикнул, не то громко подумал...
Молча думали оба и, не найдя лица,
молча вернулись в избу. Хозяин, один из Гнедых, равнодушный ко всему в
мире, одинокий человек, раздумчиво почесывался со сна и вопросительно смотрел на Жегулева. Тот спросил...
Арефа
молчал. Будь что будет, а чему быть, того не миновать… Он приготовил на всякий случай котомочку и с тупою покорностью стал ждать. От
мира не уйдешь, а на людях и смерть красна.
Перчихин(является в дверях, за ним
молча входит Поля).
Мир сему дому, хозяину седому, хозяйке-красотке, чадам их любезным — во веки веков!
Покинутый, обегаемый и презираемый всеми, он
молча разжигал в себе жгучую злобу против окружавшего его маленького
мира.
И вот — углубился я в чтение; целыми днями читал. Трудно мне и досадно: книги со мной не спорят, они просто знать меня не хотят. Одна книга — замучила: говорилось в ней о развитии
мира и человеческой жизни, — против библии было написано. Всё очень просто, понятно и необходимо, но нет мне места в этой простоте, встаёт вокруг меня ряд разных сил, а я среди них — как мышь в западне. Читал я её раза два; читаю и
молчу, желая сам найти в ней прореху, через которую мог бы я вылезти на свободу. Но не нахожу.
—
Молчи! Слушай опытного внимательно, старшего тебя с уважением! Знаю я — ты всё о богородице бормочешь! Но потому и принял Христос крестную смерть, что женщиной был рождён, а не свято и чисто с небес сошёл, да и во дни жизни своей мирволил им, паскудам этим, бабёнкам! Ему бы самарянку-то в колодезь кинуть, а не разговаривать с ней, а распутницу эту камнем в лоб, — вот, глядишь, и спасён
мир!
— Па-анимаем, — произнес сапожник, который сидел за столом и пожирал Прошку горящими глазами. Алексеич налил третью рюмку и
молча, но необыкновенно укоризненно подал ее Прохору. Он был тонкий политик. Пытая Прошку, он в то же время подносил ему. В этом символически Выселки как бы предлагали Прошке на выбор: гнев или милость. Прошка, весь красный, выпил водку и опустился на лавку, подавленный отношением выселковского «
мира».
—
Молчать! Кто — отечество? Это ты, сукин сын, отечество моё? Это за таких вот воров, как ты, солдат лямку трёт, чтоб тебя розорвало поперёк живота! Ты
миру ворог, ты смутьян и крамольник, вы правду сожрали, землю ограбили, людей уничтожаете!
Народ
молчит, у избы Астахова все стоят угрюмо, как осенняя туча, — две трети села в кабале у Кузьмы, и в любой день он любого человека может по
миру пустить. Только старуха Лаптева, не разгибая спины и странно закинув голову вверх, что-то неслышно шепчет, и трётся в толпе Савелий, сверкая глазами, хрипит, кашляет, дёргает людей за локти, поджигая сухие, со зла, души.
Прикажешь ли пустить его?» Игумен
молчал, черты его изменялись, теряли свою торжественность и превращались в холодное, недоверчивое и строгое выражение, с которым он смотрел на несовершенный
мир; но душа его отстала — она еще не пришла в обыкновенное положение.
Лишь жить в себе самом умей —
Есть целый
мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум —
Их оглушит наружный шум,
Дневные разгонят лучи —
Внимай их пенью — и
молчи!..
И тот, кто раньше обличал случайную кучку богачей туристов, примостившихся на балконе уродливого здания жизни, теперь всею силою своею бьет в самый фундамент здания, пишет «Воскресение», «не может
молчать» и на весь
мир кричит, что в уродство и грязь превращена священная жизнь, что нельзя людям мириться с таким кощунством.
— Жди, но
молчи или не
молчи — это мне все равно: дело мое превыше всякого страха, я вне всякой конкуренции, и мне помешать не может никто и ничто. Впрочем, теперь и недолго уже пождать, пока имя Горданова прогремит в
мире…
Мысль не отвечала. Она была недвижна, пуста и
молчала. Два безмолвия окружали Меня, два мрака покрывали мою голову. Две стены хоронили Меня, и за одною, в бледном движении теней, проходила ихняя, человеческая, жизнь, а за другою — в безмолвии и мраке простирался
мир Моего истинного и вечного бытия. Откуда услышу зовущий голос? Куда шагну?
О заключенном с турками
мире она замечает русскому канцлеру: «Не стану говорить о заключенном
мире, он сам по себе весьма непрочен; вы не знаете того, что я знаю, но благоразумие заставляет меня
молчать».
Нравы закулисного
мира я специально не изучал. В лице тогдашней первой актрисы Ф.А.Снетковой я нашел питомицу Театрального училища, вроде институтки. Она вела самую тихую жизнь и довольствовалась кружком знакомых ее сестры, кроме тех молодых людей (в особенности гвардейцев, братьев Х-х), которые высиживали в ее гостиной по нескольку часов,
молчали, курили и"созерцали"ее.
Он
молчит и терпеливо ждет, когда может уйти из
мира совсем.
Молча, теряя сознание от ужаса, стояли мы вокруг потухшего самовара, а с неба на нас пристально и
молча глядела огромная бесформенная тень, поднявшаяся над
миром.
На дворе, за стенами дома, залаяла собака и смолкла, и я слышал, как забренчала она цепью, убираясь в конуру. А он смотрел на мои голые ноги и
молчал; но я знал, что он здесь, знал по тому нестерпимому ужасу, который, как смерть, оковывал меня каменной, могильной неподвижностью. Если бы я мог крикнуть, я разбудил бы город, весь
мир разбудил бы я; но голос умер во мне, и, не шевелясь, покорно я ощущал движение по моему телу маленьких холодных рук, подбиравшихся к горлу.
С внешним
миром, по условию, он мог сноситься не иначе, как
молча, через маленькое окно, нарочно устроенное для этого.
Они поцеловались, дружески и нежно, как муж и жена, живущие счастливо. Потом
молча, в задумчивости, стали смотреть на портрет, и он
молча, не мигая, смотрел на них из роскошной рамы. Невинно и пьяно, как от веселящего газа, глядели подведенные глаза покойницы, принесшей
мир и благополучие дому сему.
Молча благословил он его на подвиг и отпустил с
миром, обещав взять его под свое начало.
— Нетовщик, что ли? Ну, говори, ведь мы знаем все ваши бредни. Вы не признаете православного священства и таинств в
мире? Адамантова согласия, что ль? Ваша братия по каменной мостовой никогда не ходит: не так ли? Титловщик? Ну, говори, борода! (Офицер потряс его порядочно за бороду, но он
молчал.) Можно заставить тебя говорить. У Оськи Томилы немые песни поют: знаешь ли ты?
Ипполитов. И я в свою очередь отвечу: ни дерзко, ни смешно, сударь, когда я вам объявляю, что от разгадки этой тайны зависит счастье моего друга. Завтра, в десять часов утра, я буду у вас и предложу вам на выбор: открыть мне эту тайну, или… если вы не подлец… разгадать тотчас на свинцовых жеребьях, вам ли
молчать о ней молчанием смертным, или мне узнать ее в другом
мире.
—
Молчать, — отвечал Александр Васильевич, — так как разговор о прошлом нарушает
мир души… Речь — серебро, молчание — золото.
—
Молчи,
молчи! Ради Бога! — закричал он. — Ты теряешь всякую совесть. Довела себя до того, что он — этот отвратительный хищник — говорит о тебе как о прожженной интриганке, которая — по его выражению — нас обоих проведет и выведет. И он имеет на это право. Ты им пользуешься теперь, имеешь виды и на будущее! В твоем отвратительном актерском
мире и нельзя иначе ни чувствовать, ни поступать!
Император сломил печать и
молча прочел письмо, на котором был почтовый штемпель и потому оно естественно попало на стол, куда каждый день клали адресуемые императору послания со всех концов
мира.
— Здравствуй, Иисус! Рад приветствовать Тебя в нашей тюрьме. Здесь нас трое: Ты, я и тот, что смотрит со стены, и, надеюсь, мы трое уживемся в
мире и добром согласии. Тот
молчит и смотрит. Ты
молчишь, и глаза Твои закрыты — я буду говорить за троих: верный знак того, что согласие наше никогда не нарушится.
— Ежели бы Его не было, — сказал он тихо, — мы бы с вами не говорили о Нем, государь мой. О чем, о ком мы говорили? Кого ты отрицал? — вдруг сказал он с восторженною строгостью и властью в голосе. — Кто Его выдумал, ежели Его нет? Почему явилось в тебе предположение, что есть такое непонятное существо? Почему ты и весь
мир предположили существование такого непостижимого существа, существа всемогущего, вечного и бесконечного во всех своих свойствах?… — Он остановился и долго
молчал.
Наполеон
молча отрицательно покачал головой. Полагая, что отрицание относится к победе, а не к завтраку, m-r de Beausset позволил себе игриво-почтительно заметить, что нет в
мире причин, которые могли бы помешать завтракать, когда можно это сделать.
Пишу я то, что пишу, только потому, что, зная то одно, что может освободить людей христианского
мира от тех страшных телесных страданий и, главное, от того духовного развращения, в которых они все дальше и дальше погрязают, я, стоя на краю гроба, не могу
молчать.