Неточные совпадения
Не было положения, в котором бы он не страдал, не было минуты, в которую бы он забылся, не было
места, члена его тела, которые бы не
болели, не мучали его.
Но
место, в которое Левина укусила муха, видно, еще
болело, потому что он опять побледнел, когда Степан Аркадьич хотел объяснить причину, и поспешно перебил его...
Как человек, в полусне томящийся
болью, он хотел оторвать, отбросить от себя больное
место и, опомнившись, чувствовал, что больное
место — он сам.
Одна мысль эта так раздражала Алексея Александровича, что, только представив себе это, он замычал от внутренней
боли и приподнялся и переменил
место в карете и долго после того, нахмуренный, завертывал свои зябкие и костлявые ноги пушистым пледом.
— Нет, Платон Михайлович, — сказал Хлобуев, вздохнувши и сжавши крепко его руку, — не гожусь я теперь никуды. Одряхлел прежде старости своей, и поясница
болит от прежних грехов, и ревматизм в плече. Куды мне! Что разорять казну! И без того теперь завелось много служащих ради доходных
мест. Храни бог, чтобы из-за меня, из-за доставки мне жалованья прибавлены были подати на бедное сословие: и без того ему трудно при этом множестве сосущих. Нет, Платон Михайлович, бог с ним.
Небольшой кусок хлеба, проглоченный ею, произвел только
боль в желудке, отвыкшем от пищи, и она оставалась часто без движения по нескольку минут на одном
месте.
Даже несокрушимая Анфимьевна хвастается тем, что она никогда не хворала, но если у нее
болят зубы, то уж так, что всякий другой человек на ее
месте от такой
боли разбил бы себе голову об стену, а она — терпит.
— Наверное — от
боли. Тыкалось передним концом, башкой, в разные препятствия, испытывало
боль ударов, и на
месте их образовалось зрительное чувствилище, а?
А сам все шел да шел упрямо по избранной дороге. Не видали, чтоб он задумывался над чем-нибудь болезненно и мучительно; по-видимому, его не пожирали угрызения утомленного сердца; не
болел он душой, не терялся никогда в сложных, трудных или новых обстоятельствах, а подходил к ним, как к бывшим знакомым, как будто он жил вторично, проходил знакомые
места.
Райский знал и это и не лукавил даже перед собой, а хотел только утомить чем-нибудь невыносимую
боль, то есть не вдруг удаляться от этих
мест и не класть сразу непреодолимой дали между ею и собою, чтобы не вдруг оборвался этот нерв, которым он так связан был и с живой, полной прелести, стройной и нежной фигурой Веры, и с воплотившимся в ней его идеалом, живущим в ее образе вопреки таинственности ее поступков, вопреки его подозрениям в ее страсти к кому-то, вопреки, наконец, его грубым предположениям в ее женской распущенности, в ее отношениях… к Тушину, в котором он более всех подозревал ее героя.
«Ишь ведь! снести его к матери; чего он тут на фабрике шлялся?» Два дня потом молчал и опять спросил: «А что мальчик?» А с мальчиком вышло худо:
заболел, у матери в угле лежит, та и
место по тому случаю у чиновников бросила, и вышло у него воспаление в легких.
Примчавшись к своему
месту, я несколько минут сидел от
боли неподвижно на полу.
Кончилась эта любовь тем, что этот Молодёнков в пьяном виде, для шутки, мазнул ее купоросом по самому чувствительному
месту и потом хохотал с товарищами, глядя на то, как она корчилась от
боли.
Вдруг в одном
месте я поскользнулся и упал, больно ушибив колено о камень. Я со стоном опустился на землю и стал потирать больную ногу. Через минуту прибежал Леший и сел рядом со мной. В темноте я его не видел — только ощущал его теплое дыхание. Когда
боль в ноге утихла, я поднялся и пошел в ту сторону, где было не так темно. Не успел я сделать и 10 шагов, как опять поскользнулся, потом еще раз и еще.
Но от одной мысли, что по этим знакомым
местам, быть может, ходит теперь старый Коляновский и Славек, — страх и жалость охватывали меня до
боли…
Он сидел на том же
месте, озадаченный, с низко опущенною головой, и странное чувство, — смесь досады и унижения, — наполнило
болью его сердце. В первый раз еще пришлось ему испытать унижение калеки; в первый раз узнал он, что его физический недостаток может внушать не одно сожаление, но и испуг. Конечно, он не мог отдать себе ясного отчета в угнетавшем его тяжелом чувстве, но оттого, что сознание это было неясно и смутно, оно доставляло не меньше страдания.
Действительно, его походка стала тише, лицо спокойнее. Он слышал рядом ее шаги, и понемногу острая душевная
боль стихала, уступая
место другому чувству. Он не отдавал себе отчета в этом чувстве, но оно было ему знакомо, и он легко подчинялся его благотворному влиянию.
Но только что сел он на
место, как одно жгучее раскаяние до
боли пронзило его сердце.
— Ничего, слава богу… Ногами все скудается, да поясницу к ненастью ломит. И то оказать: старо уж
место. Наказывала больно кланяться тебе… Говорит: хоть он и табашник и бритоус, а все-таки кланяйся. Моя, говорит, кровь, обо всех матерьнее сердце
болит.
—
Места приехал искать, — отвечал Розанов, чувствуя самую неприятную
боль в сердце.
Он мог бы уйти, сказать, что ему здесь ни одна не нравится, сослаться на головную
боль, что ли, но он знал, что Гладышев не выпустит его, а главное — казалось невыносимо тяжелым встать с
места и пройти одному несколько шагов.
Голова и глаз перестали
болеть, но зато глаз совершенно закрылся, запух, и все ушибленное
место посинело.
«Все будет хорошо, все!» Ее любовь — любовь матери — разгоралась, сжимая сердце почти до
боли, потом материнское мешало росту человеческого, сжигало его, и на
месте великого чувства, в сером пепле тревоги, робко билась унылая мысль...
— И сами теперь об этом тужим, да тогда, вишь, мода такая была: все вдруг с
места снялись, всей гурьбой пошли к мировому. И что тогда только было — страсть! И не кормит-то барин, и бьет-то! Всю, то есть, подноготную разом высказали. Пастух у нас жил, вроде как без рассудка. Болонa у него на лбу выросла, так он на нее все указывал:
болит! А господин Елпатьев на разборку-то не явился. Ну, посредник и выдал всем разом увольнительные свидетельства.
Что, ежели вдруг случится
заболеть? что, ежели в уроке не будет надобности? что, ежели частная служба изменит? соперник явится,
место упразднится, в работе окажется недосмотр, начальник неудовольствие выкажет?
Старик даже
заболел, придумывая с правителем канцелярии, как бы сделать лучше; и так как своя рубашка все-таки ближе к телу, то положено было, не оглашая дела, по каким-то будто бы секретно дошедшим сведениям причислить исправника к кандидатам на полицейские
места.
Убедившись в том, что товарищ его был убит, Михайлов так же пыхтя, присядая и придерживая рукой сбившуюся повязку и голову, которая сильно начинала
болеть у него, потащился назад. Батальон уже был под горой на
месте и почти вне выстрелов, когда Михайлов догнал его. — Я говорю: почти вне выстрелов, потому что изредка залетали и сюда шальные бомбы (осколком одной в эту ночь убит один капитан, который сидел во время дела в матросской землянке).
Не зажигая огня, поспешно воротился он вверх, и только лишь около шкафа, на том самом
месте, где он бил револьвером укусившего его Кириллова, вдруг вспомнил про свой укушенный палец и в то же мгновение ощутил в нем почти невыносимую
боль.
Росла, расширяя грудь до
боли, выжимая слёзы, жалость, к ней примешивалась обида на кого-то, — захотелось бежать в город, встать там на площади — на видном для всех
месте — и говорить мимо идущим...
— Хошь возраста мне всего полсотни с тройкой, да жизнь у меня смолоду была трудная, кости мои понадломлены и сердце по ночам
болит, не иначе, как сдвинули мне его с
места, нет-нет да и заденет за что-то. Скажем, на стене бы, на пути маятника этого, шишка была, вот так же задевал бы он!
Среди этого ужасного состояния внутреннего раздвоения наступали минутные проблески, когда Бобров с недоумением спрашивал себя: что с ним, и как он попал сюда, и что ему надо делать? А сделать что-то нужно было непременно, сделать что-то большое и важное, но что именно, — Бобров забыл и морщился от
боли, стараясь вспомнить. В один из таких светлых промежутков он увидел себя стоящим над кочегарной ямой. Ему тотчас же с необычайной яркостью вспомнился недавний разговор с доктором на этом самом
месте.
Но тотчас же он услышал свист брошенного сзади камня и почувствовал острую
боль удара немного выше правого виска. На руке, которую он поднес к ушибленному
месту, оказалась теплая, липкая кровь.
— Как пропал глаз? О, это было давно, еще мальчишкой был я тогда, но уже помогал отцу. Он перебивал землю на винограднике, у нас трудная земля, просит большого ухода: много камня. Камень отскочил из-под кирки отца и ударил меня в глаз; я не помню
боли, но за обедом глаз выпал у меня — это было страшно, синьоры!.. Его вставили на
место и приложили теплого хлеба, но глаз помер!
Ибо никогда не была психология в фаворе у улицы, а нынче она удовлетворяется ею меньше, нежели когда-нибудь. Помилуйте! до психологии ли тут, когда в целом организме нет
места, которое бы не щемило и не
болело!
«Кажинный раз на эфтом самом
месте!» Именно в ступне. Как чуть оступишься —
болит. А последние три года старость сказалась — нога ноет, заменяя мне барометр, перед непогодой. Только три года, а ранее я не чувствовал никаких следов вывихов и переломов — все заросло, зажило, третий раз даже с разрывом сухожилий. Последнее было уже в этом столетии в Москве.
Хромая, возвращаюсь на скамеечку. Несмотря на
боль, вспоминаю рассказ И.Ф. Горбунова о ямщике. «Кажинный раз на эфтом самом
месте!» — оправдывался он, вывалив барина.
Однажды он видел, как бабы-богомолки растирали усталые ноги крапивой, он тоже попробовал потереть ею избитые Яшкой бока; ему показалось, что крапива сильно уменьшает
боль, и с той поры после побоев он основательно прижигал ушибленные
места пушистыми листьями злого, никем не любимого растения.
Я насчитал около двенадцати оборотов, длиной каждый от пяти до семи шагов, после чего должен был с
болью закрыть глаза, — так сверкал этот великолепный трос, чистый, как утренний свет, с жаркими бесцветными точками по
месту игры лучей.
Потный, с прилипшей к телу мокрой рубахой, распустившимися, прежде курчавыми волосами, он судорожно и безнадежно метался по камере, как человек, у которого нестерпимая зубная
боль. Присаживался, вновь бегал, прижимался лбом к стене, останавливался и что-то разыскивал глазами — словно искал лекарства. Он так изменился, что как будто имелись у него два разных лица, и прежнее, молодое ушло куда-то, а на
место его стало новое, страшное, пришедшее из темноты.
— На то живём. Ноги
болеть стали.
Место наше сырое.
Где-то в глубине моей души, еще не притупившейся к человеческому страданию, я разыскал теплые слова. Прежде всего я постарался убить в ней страх. Говорил, что ничего еще ровно не известно и до исследования предаваться отчаянию нельзя. Да и после исследования ему не
место: я рассказал о том, с каким успехом мы лечим эту дурную
боль — сифилис.
— Это делает честь вашим нежным чувствам. Но прилагаете вы их не в то
место. Разве можно иначе с этими… (Его лицо выразило презрение, даже больше, какую-то ненависть.) Из этих десятков свалившихся, как бабы, может быть, только несколько человек действительно изнемогли. Я делаю это не из жестокости — во мне ее нет. Нужно поддерживать спайку, дисциплину. Если б с ними можно было говорить, я бы действовал словом. Слово для них — ничто. Они чувствуют только физическую
боль.
Истопили баню, набили в большое липовое корыто мыльнистой пены, вложили в него Марфу Андревну и начали ее расправлять да вытягивать. Кости становились на
места, а о мясе Марфа Андревна не заботилась. Веруя, что живая кость обрастет мясом, она хлопотала только поскорее выправиться и терпеливо сносила без малейшего стона несносную
боль от вытягиваний и от ожогов, лопавшихся в мыльнистой щелочи.
Тетерев. Жизнь! Покричат люди, устанут, замолчат… Отдохнут, — опять кричать будут. Здесь же, в этом доме, — всё замирает особенно быстро… и крик
боли и смех радости… Всякие потрясения для него — как удар палкой по луже грязи… И последним звуком всегда является крик пошлости, феи здешних
мест. Торжествующая или озлобленная, здесь она всегда говорит последней…
Тогда Мячков размахивался и изо всех сил ударял наивного хвастуна, но не в грудь, а под ложечку, как раз туда, где кончается грудная клетка и где у детей такое чувствительное
место. Несколько минут новичок не мог передохнуть и с вытаращенными глазами, перегнувшись пополам, весь посиневший от страшной
боли, только раскрывал и закрывал рот, как рыба, вытащенная из воды. А Мячков около него радостно потирал руки, кашлял и сгибался в три погибели, заливаясь тоненьким ликующим смехом.
Но на верхней площадке его тоска возросла до такой нестерпимой
боли, что он вдруг, сам не сознавая, что делает, опрометью побежал вниз. В одну минуту он уже был на крыльце. Он ни на что не надеялся, ни о чем не думал, но он вовсе не удивился, а только странно обрадовался, когда увидел свою мать на том же самом
месте, где за несколько минут ее оставил. И на этот раз мать должна была первой освободиться из лихорадочных объятий сына.
Иван Ильич был сотоварищ собравшихся господ, и все любили его. Он
болел уже несколько недель; говорили, что болезнь его неизлечима.
Место оставалось за ним, но было соображение о том, что в случае его смерти Алексеев может быть назначен на его
место, на
место же Алексеева — или Винников, или Штабель. Так что, услыхав о смерти Ивана Ильича, первая мысль каждого из господ, собравшихся в кабинете, была о том, какое значение может иметь эта смерть на перемещения или повышения самих членов или их знакомых.
Мужик, брюхом навалившись на голову своей единственной кобылы, составляющей не только его богатство, но почти часть его семейства, и с верой и ужасом глядящий на значительно-нахмуренное лицо Поликея и его тонкие засученные руки, которыми он нарочно жмет именно то
место, которое
болит, и смело режет в живое тело, с затаенною мыслию: «куда кривая не вынесет», и показывая вид, что он знает, где кровь, где материя, где сухая, где мокрая жила, а в зубах держит целительную тряпку или склянку с купоросом, — мужик этот не может представить себе, чтоб у Поликея поднялась рука резать не зная.
Лакей при московской гостинице «Славянский базар», Николай Чикильдеев,
заболел. У него онемели ноги и изменилась походка, так что однажды, идя по коридору, он споткнулся и упал вместе с подносом, на котором была ветчина с горошком. Пришлось оставить
место. Какие были деньги, свои и женины, он пролечил, кормиться было уже не на что, стало скучно без дела, и он решил, что, должно быть, надо ехать к себе домой, в деревню. Дома и хворать легче, и жить дешевле; и недаром говорится: дома стены помогают.
Чтобы действительно увериться, что он не пьян, майор ущипнул себя так больно, что сам вскрикнул. Эта
боль совершенно уверила его, что он действует и живет наяву. Он потихоньку приблизился к зеркалу и сначала зажмурил глаза с тою мыслию, что авось-либо нос покажется на своем
месте; но в ту же минуту отскочил назад, сказавши...