Неточные совпадения
Прилетела в дом
Сизым голубем…
Поклонился мне
Свекор-батюшка,
Поклонилася
Мать-свекровушка,
Деверья, зятья
Поклонилися,
Поклонилися,
Повинилися!
Вы садитесь-ка,
Вы не кланяйтесь,
Вы
послушайте.
Что скажу я вам:
Тому кланяться,
Кто сильней меня, —
Кто добрей меня,
Тому славу петь.
Кому славу петь?
Губернаторше!
Доброй душеньке
Александровне!
Простаков.
Слушаю,
мать моя.
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым дети
слушали эти слова
матери. Они только были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни слову из того, что говорила
мать. Они и не могли верить, потому что не могли себе представить всего объема того, чем они пользуются, и потому не могли представить себе, что то, что они разрушают, есть то самое, чем они живут.
Когда Анна вошла в комнату, Долли сидела в маленькой гостиной с белоголовым пухлым мальчиком, уж теперь похожим на отца, и
слушала его урок из французского чтения. Мальчик читал, вертя в руке и стараясь оторвать чуть державшуюся пуговицу курточки.
Мать несколько раз отнимала руку, но пухлая ручонка опять бралась за пуговицу.
Мать оторвала пуговицу и положила ее в карман.
Здесь с ним обедывал зимою
Покойный Ленский, наш сосед.
Сюда пожалуйте, за мною.
Вот это барский кабинет;
Здесь почивал он, кофей кушал,
Приказчика доклады
слушалИ книжку поутру читал…
И старый барин здесь живал;
Со мной, бывало, в воскресенье,
Здесь под окном, надев очки,
Играть изволил в дурачки.
Дай Бог душе его спасенье,
А косточкам его покой
В могиле, в мать-земле сырой...
— Не
слушай, сынку,
матери: она — баба, она ничего не знает.
Собралась к тебе; Авдотья Романовна стала удерживать;
слушать ничего не хочет: «Если он, говорит, болен, если у него ум мешается, кто же ему поможет, как не
мать?» Пришли мы сюда все, потому не бросать же нам ее одну.
Но Клим уже не
слушал, теперь он был удивлен и неприятно и неприязненно. Он вспомнил Маргариту, швейку, с круглым, бледным лицом, с густыми тенями в впадинах глубоко посаженных глаз. Глаза у нее неопределенного, желтоватого цвета, взгляд полусонный, усталый, ей, вероятно, уж под тридцать лет. Она шьет и чинит белье
матери, Варавки, его; она работает «по домам».
Слова эти
слушают отцы,
матери, братья, сестры, товарищи, невесты убитых и раненых. Возможно, что завтра окраины снова пойдут на город, но уже более густой и решительной массой, пойдут на смерть. «Рабочему нечего терять, кроме своих цепей».
Лидия уезжала в Москву, но собиралась не спеша, неохотно.
Слушая беседы Варавки с
матерью Клима, она рассматривала их, точно людей незнакомых, испытующим взглядом и, очевидно, не соглашаясь с тем, что слышит, резко встряхивала головою в шапке курчавых волос.
Клим
слушал, не говоря ни слова.
Мать говорила все более высокомерно, Варавка рассердился, зачавкал, замычал и ушел. Тогда
мать сказала Климу...
Уши отца багровели,
слушая Варавку, а отвечая ему, Самгин смотрел в плечо его и притопывал ногой, как точильщик ножей, ножниц. Нередко он возвращался домой пьяный, проходил в спальню
матери, и там долго был слышен его завывающий голосок. В утро последнего своего отъезда он вошел в комнату Клима, тоже выпивши, сопровождаемый негромким напутствием
матери...
Беседы с нею всегда утверждали Клима в самом себе, утверждали не столько словами, как ее непоколебимо уверенным тоном.
Послушав ее, он находил, что все, в сущности, очень просто и можно жить легко, уютно.
Мать живет только собою и — не плохо живет. Она ничего не выдумывает.
«Эту школа испортила больше, чем Лидию», — подумал Клим.
Мать, выпив чашку чая, незаметно ушла. Лидия
слушала сочный голос подруги, улыбаясь едва заметной улыбкой тонких губ, должно быть, очень жгучих. Алина смешно рассказывала драматический роман какой-то гимназистки, которая влюбилась в интеллигентного переплетчика.
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции,
слушать ее было скучно, и казалось, что она старается оглушить себя. После того, как ушел Варавка, стало снова тихо и в доме и на улице, только сухой голос
матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим был рад, когда она утомленно сказала...
Самгин
слушал его и, наблюдая за Варварой, видел, что ей тяжело с
матерью; Вера Петровна встретила ее с той деланной любезностью, как встречают человека, знакомство с которым неизбежно, но не обещает ничего приятного.
Но
мать, не
слушая отца, — как она часто делала, — кратко и сухо сказала Климу, что Дронов все это выдумал: тетки-ведьмы не было у него; отец помер, его засыпало землей, когда он рыл колодезь,
мать работала на фабрике спичек и умерла, когда Дронову было четыре года, после ее смерти бабушка нанялась нянькой к брату Мите; вот и все.
Он не очень интересовался,
слушают ли его, и хотя часто спрашивал: не так ли? — но ответов не ждал.
Мать позвала к столу, доктор взял Клима под руку и, раскачиваясь на ходу, как австрийский тамбур-мажор, растроганно сказал...
— Наш эгоизм — не грех, — продолжала
мать, не
слушая его. — Эгоизм — от холода жизни, оттого, что все ноет: душа, тело, кости…
—
Послушай, — сказала она, — я сейчас долго смотрела на портрет моей
матери и, кажется, заняла в ее глазах совета и силы.
Ребенок
слушал ее, открывая и закрывая глаза, пока, наконец, сон не сморит его совсем. Приходила нянька и, взяв его с коленей
матери, уносила сонного, с повисшей через ее плечо головой, в постель.
Вера
слушала в изумлении, глядя большими глазами на бабушку, боялась верить, пытливо изучала каждый ее взгляд и движение, сомневаясь, не героический ли это поступок, не великодушный ли замысел — спасти ее, падшую, поднять? Но молитва, коленопреклонение, слезы старухи, обращение к умершей
матери… Нет, никакая актриса не покусилась бы играть в такую игру, а бабушка — вся правда и честность!
Слушайте, вы! — повернулась она вдруг к
матери, которая вся побледнела, — я не хочу вас оскорблять, вы имеете честный вид и, может быть, это даже ваша дочь.
— Это ты про Эмс.
Слушай, Аркадий, ты внизу позволил себе эту же выходку, указывая на меня пальцем, при
матери. Знай же, что именно тут ты наиболее промахнулся. Из истории с покойной Лидией Ахмаковой ты не знаешь ровно ничего. Не знаешь и того, насколько в этой истории сама твоя
мать участвовала, да, несмотря на то что ее там со мною не было; и если я когда видел добрую женщину, то тогда, смотря на
мать твою. Но довольно; это все пока еще тайна, а ты — ты говоришь неизвестно что и с чужого голоса.
— Вы говорите, он целовал сейчас вашу
мать? Обнимал ее? Вы это видели сами? — не
слушала она меня и продолжала расспрашивать.
О вероятном прибытии дочери мой князь еще не знал ничего и предполагал ее возвращение из Москвы разве через неделю. Я же узнал накануне совершенно случайно: проговорилась при мне моей
матери Татьяна Павловна, получившая от генеральши письмо. Они хоть и шептались и говорили отдаленными выражениями, но я догадался. Разумеется, не подслушивал: просто не мог не
слушать, когда увидел, что вдруг, при известии о приезде этой женщины, так взволновалась
мать. Версилова дома не было.
— Каторжный. Хоть они повеселятся, а то уж слишком больно
слушать, — прибавил молодой человек в жакетке, прислушиваясь к рыданьям
матери чахоточного.
— Нет,
слушай дальше… Предположим, что случилось то же с дочерью. Что теперь происходит?.. Сыну родители простят даже в том случае, если он не женится на
матери своего ребенка, а просто выбросит ей какое-нибудь обеспечение. Совсем другое дело дочь с ее ребенком… На нее обрушивается все: гнев семьи, презрение общества. То, что для сына является только неприятностью, для дочери вечный позор… Разве это справедливо?
—
Слушай, я разбойника Митьку хотел сегодня было засадить, да и теперь еще не знаю, как решу. Конечно, в теперешнее модное время принято отцов да
матерей за предрассудок считать, но ведь по законам-то, кажется, и в наше время не позволено стариков отцов за волосы таскать, да по роже каблуками на полу бить, в их собственном доме, да похваляться прийти и совсем убить — все при свидетелях-с. Я бы, если бы захотел, скрючил его и мог бы за вчерашнее сейчас засадить.
Постой…
слушай, Алешка, я твою мать-покойницу всегда удивлял, только в другом выходило роде.
— Нейдут из тебя слова-то. Хорошо им жить? — спрашиваю; хороши они? — спрашиваю; такой хотела бы быть, как они? — Молчишь! рыло-то воротишь! —
Слушай же ты, Верка, что я скажу. Ты ученая — на мои воровские деньги учена. Ты об добром думаешь, а как бы я не злая была, так бы ты и не знала, что такое добром называется. Понимаешь? Все от меня, моя ты дочь, понимаешь? Я тебе
мать.
Третий результат слов Марьи Алексевны был, разумеется, тот, что Верочка и Дмитрий Сергеич стали, с ее разрешения и поощрения, проводить вместе довольно много времени. Кончив урок часов в восемь, Лопухов оставался у Розальских еще часа два — три: игрывал в карты с
матерью семейства, отцом семейства и женихом; говорил с ними; играл на фортепьяно, а Верочка пела, или Верочка играла, а он
слушал; иногда и разговаривал с Верочкою, и Марья Алексевна не мешала, не косилась, хотя, конечно, не оставляла без надзора.
но на этом слове голос ее в самом деле задрожал и оборвался. «Не выходит — и прекрасно, что не выходит, это не должно выходить — выйдет другое, получше;
слушайте, дети мои, наставление
матери: не влюбляйтесь и знайте, что вы не должны жениться». Она запела сильным, полным контральто...
— Дочь, Христа ради! и свирепые волченята не станут рвать свою
мать, дочь, хотя взгляни на преступного отца своего! — Она не
слушает и идет. — Дочь, ради несчастной
матери!.. — Она остановилась. — Приди принять последнее мое слово!
— Десятки лет мы смотрели эти ужасы, — рассказывал старик Молодцов. —
Слушали под звон кандалов песни о несчастной доле, песни о подаянии. А тут дети плачут в колымагах,
матери в арестантских халатах заливаются, утешая их, и публика кругом плачет, передавая несчастным булки, калачи… Кто что может…
Он останавливался посредине комнаты и подымал кверху руки, раскидывая ими, чтоб выразить необъятность пространств. В дверях кабинета стояли
мать и тетки, привлеченные громким пафосом рассказчика. Мы с братьями тоже давно забрались в уголок кабинета и
слушали, затаив дыхание… Когда капитан взмахивал руками высоко к потолку, то казалось, что самый потолок раздвигается и руки капитана уходят в безграничные пространства.
— Постой, — перебила
мать, — теперь
послушай меня. Вот около тебя новое платье (около меня действительно лежало новое платье, которое я с вечера бережно разложил на стуле). Если придет кто-нибудь чужой со двора и захватит… Ты захочешь отнять?..
Пришла
мать, от ее красной одежды в кухне стало светлее, она сидела на лавке у стола, дед и бабушка — по бокам ее, широкие рукава ее платья лежали у них на плечах, она тихонько и серьезно рассказывала что-то, а они
слушали ее молча, не перебивая. Теперь они оба стали маленькие, и казалось, что она —
мать им.
— Уйди, — приказала мне бабушка; я ушел в кухню, подавленный, залез на печь и долго
слушал, как за переборкой то — говорили все сразу, перебивая друг друга, то — молчали, словно вдруг уснув. Речь шла о ребенке, рожденном
матерью и отданном ею кому-то, но нельзя было понять, за что сердится дедушка: за то ли, что
мать родила, не спросясь его, или за то, что не привезла ему ребенка?
И ушла в комнату
матери, а я — снова в кухню,
слушать, как они, рядом, охают, стонут и ворчат, точно передвигая с места на место непосильные тяжести.
Я вскочил с постели, вышиб ногами и плечами обе рамы окна и выкинулся на двор, в сугроб снега. В тот вечер у
матери были гости, никто не слыхал, как я бил стекла и ломал рамы, мне пришлось пролежать в снегу довольно долго. Я ничего не сломал себе, только вывихнул руку из плеча да сильно изрезался стеклами, но у меня отнялись ноги, и месяца три я лежал, совершенно не владея ими; лежал и
слушал, как всё более шумно живет дом, как часто там, внизу, хлопают двери, как много ходит людей.
Он стал говорить с
матерью мягче и меньше, ее речи
слушал внимательно, поблескивая глазами, как дядя Петр, и ворчал, отмахиваясь...
Я ушел в кухню, лег на свою постель, устроенную за печью на ящиках, лежал и
слушал, как в комнате тихонько воет
мать.
Мальчик смеялся,
слушая эти описания, и забывал на время о своих тяжелых попытках понять рассказы
матери. Но все же эти рассказы привлекали его сильнее, и он предпочитал обращаться с расспросами к ней, а не к дяде Максиму.
Так, однажды, когда его свели на высокий утес над рекой, он с особенным выражением прислушивался к тихим всплескам реки далеко под ногами и с замиранием сердца хватался за платье
матери,
слушая, как катились вниз обрывавшиеся из-под ноги его камни.
Удивленная
мать с каким-то странным чувством
слушала этот полусонный, жалобный шепот… Ребенок говорил о своих сонных грезах с такою уверенностью, как будто это что-то реальное. Тем не менее
мать встала, наклонилась к мальчику, чтобы поцеловать его, и тихо вышла, решившись незаметно подойти к открытому окну со стороны сада.
Только с
матерью своею он и отводил душу и по целым часам сиживал в ее низких покоях,
слушая незатейливую болтовню доброй женщины и наедаясь вареньем.
Слушал эти рассказы и Петр Васильич, но относился к ним совершенно равнодушно. Он отступился от
матери, предоставив ей пользоваться всеми доходами от постояльцев. Будет Окся или другая девка — ему было все равно. Вранье Мыльникова просто забавляло вороватого домовладыку. Да и маменька пусть покипятится за свою жадность… У Петра Васильича было теперь свое дело, в которое он ушел весь.
— Ну, ну, говори… Пусть Таисья
послушает! — подзадоривала
мать Енафа.
Авгарь подчинялась своему духовному брату во всем и
слушала каждое его слово, как откровение. Когда на нее накатывался тяжелый стих, духовный брат Конон распевал псалмы или читал от писания. Это успокаивало духовную сестру, и ее молодое лицо точно светлело. Остальное время уходило на маленького Глеба, который уже начинал бодро ходить около лавки и детским лепетом называл
мать сестрой.