Неточные совпадения
Кроме того, хотя он долго жил в самых близких отношениях к мужикам как хозяин и посредник, а главное, как советчик (мужики верили ему и ходили верст за сорок к нему советоваться), он не имел никакого определенного суждения о народе, и на
вопрос, знает ли он народ, был бы в таком же затруднении ответить, как на
вопрос,
любит ли он народ.
— Ты ведь не признаешь, чтобы можно было
любить калачи, когда есть отсыпной паек, — по твоему, это преступление; а я не признаю жизни без любви, — сказал он, поняв по своему
вопрос Левина. Что ж делать, я так сотворен. И право, так мало делается этим кому-нибудь зла, а себе столько удовольствия…
Анализуя свое чувство и сравнивая его с прежними, она ясно видела, что не была бы влюблена в Комисарова, если б он не спас жизни Государя, не была бы влюблена в Ристич-Куджицкого, если бы не было Славянского
вопроса, но что Каренина она
любила за него самого, за его высокую непонятую душу, за милый для нее тонкий звук его голоса с его протяжными интонациями, за его усталый взгляд, за его характер и мягкие белые руки с напухшими жилами.
— Хорошо тебе так говорить; это всё равно, как этот Диккенсовский господин который перебрасывает левою рукой через правое плечо все затруднительные
вопросы. Но отрицание факта — не ответ. Что ж делать, ты мне скажи, что делать? Жена стареется, а ты полн жизни. Ты не успеешь оглянуться, как ты уже чувствуешь, что ты не можешь
любить любовью жену, как бы ты ни уважал ее. А тут вдруг подвернется любовь, и ты пропал, пропал! — с унылым отчаянием проговорил Степан Аркадьич.
И этот
вопрос всегда вызывал в нем другой
вопрос — о том, иначе ли чувствуют, иначе ли
любят, иначе ли женятся эти другие люди, эти Вронские, Облонские… эти камергеры с толстыми икрами.
Кити не только уверила его, что она его
любит, но даже, отвечая на его
вопрос, за что она
любит его, объяснила ему за что.
Оставшись один и вспоминая разговоры этих холостяков, Левин еще раз спросил себя: есть ли у него в душе это чувство сожаления о своей свободе, о котором они говорили? Он улыбнулся при этом
вопросе. «Свобода? Зачем свобода? Счастие только в том, чтобы
любить и желать, думать ее желаниями, ее мыслями, то есть никакой свободы, — вот это счастье!»
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня
вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня
любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно
люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
Теперь она верно знала, что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и сделать предложение. И тут только в первый раз всё дело представилось ей совсем с другой, новой стороны. Тут только она поняла, что
вопрос касается не ее одной, — с кем она будет счастлива и кого она
любит, — но что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она
любит. И оскорбить жестоко… За что? За то, что он, милый,
любит ее, влюблен в нее. Но, делать нечего, так нужно, так должно.
«Зачем вечор так рано скрылись?» —
Был первый Оленькин
вопрос.
Все чувства в Ленском помутились,
И молча он повесил нос.
Исчезла ревность и досада
Пред этой ясностию взгляда,
Пред этой нежной простотой,
Пред этой резвою душой!..
Он смотрит в сладком умиленье;
Он видит: он еще
любим;
Уж он, раскаяньем томим,
Готов просить у ней прощенье,
Трепещет, не находит слов,
Он счастлив, он почти здоров…
— Удивляюсь, что вы ставите так
вопрос, Авдотья Романовна, — раздражался все более и более Лужин. — Ценя и, так сказать, обожая вас, я в то же время весьма и весьма могу не
любить кого-нибудь из ваших домашних. Претендуя на счастье вашей руки, не могу в то же время принять на себя обязательств несогласимых…
— Ну так что ж, ну и на разврат! Дался им разврат. Да
люблю, по крайней мере, прямой
вопрос. В этом разврате по крайней мере, есть нечто постоянное, основанное даже на природе и не подверженное фантазии, нечто всегдашним разожженным угольком в крови пребывающее, вечно поджигающее, которое и долго еще, и с летами, может быть, не так скоро зальешь. Согласитесь сами, разве не занятие в своем роде?
Клим Иванович Самгин видел, что восторги отцов — плотского и духовного — не безразличны девице, румяное лицо ее самодовольно пылает, кругленькие глазки сладостно щурятся. Он не
любил людей, которые много спрашивают. Ему не нравилась эта пышная девица, мягкая, точно пуховая подушка, и он был доволен, что отцы, помешав ему ответить, позволили Софье забыть ее
вопрос, поставить другой...
И тихонько, слабеньким голосом, она пропела две песни, одну, пошлую, Самгин отверг, а другую даже записал. На его
вопрос —
любила Анюта кого-нибудь? — она ответила...
— Так вот, — послушно начал Юрин, — у меня и сложилось такое впечатление: рабочие, которые особенно
любили слушать серьезную музыку, — оказывались наиболее восприимчивыми ко всем
вопросам жизни и, разумеется, особенно — к
вопросам социальной экономической политики.
— Потому что — авангард не побеждает, а погибает, как сказал Лютов? Наносит первый удар войскам врага и — погибает? Это — неверно. Во-первых — не всегда погибает, а лишь в случаях недостаточно умело подготовленной атаки, а во-вторых — удар-то все-таки наносит! Так вот, Самгин, мой
вопрос: я не хочу гражданской войны, но помогал и, кажется, буду помогать людям, которые ее начинают. Тут у меня что-то неладно. Не согласен я с ними, не
люблю, но, представь, — как будто уважаю и даже…
— А! Это расплата за Прометеев огонь! Мало того что терпи, еще
люби эту грусть и уважай сомнения и
вопросы: они — переполненный избыток, роскошь жизни и являются больше на вершинах счастья, когда нет грубых желаний; они не родятся среди жизни обыденной: там не до того, где горе и нужда; толпы идут и не знают этого тумана сомнений, тоски
вопросов… Но кто встретился с ними своевременно, для того они не молот, а милые гости.
«
Любит или не
любит?» — играли у него в голове два
вопроса.
«Зачем… я
любила?» — в тоске мучилась она и вспоминала утро в парке, когда Обломов хотел бежать, а она думала тогда, что книга ее жизни закроется навсегда, если он бежит. Она так смело и легко решала
вопрос любви, жизни, так все казалось ей ясно — и все запуталось в неразрешимый узел.
«Что за господин?..какой-то Обломов… что он тут делает… Dieu sait», — все это застучало ему в голову. — «Какой-то!» Что я тут делаю? Как что?
Люблю Ольгу; я ее… Однако ж вот уж в свете родился
вопрос: что я тут делаю? Заметили… Ах, Боже мой! как же, надо что-нибудь…»
— Нет, не хочу. А бабушка, Марфенька: вы
любите их? — задумчиво перешел он к новому
вопросу.
— За этот
вопрос дайте еще руку. Я опять прежний Райский и опять говорю вам:
любите, кузина, наслаждайтесь, помните, что я вам говорил вот здесь… Только не забывайте до конца Райского. Но зачем вы полюбили… графа? — с улыбкой, тихо прибавил он.
Для нее
любить — значило дышать, жить, не
любить — перестать дышать и жить. На
вопросы его: «
Любишь ли? Как?» — она, сжав ему крепко шею и стиснув зубы, по-детски отвечала: «Вот так!» А на
вопрос: «Перестанешь ли
любить?» — говорила задумчиво: «Когда умру, так перестану».
— Если этого не было, как же вы
любили, кузина? — заключил он
вопросом.
— Ах, Вера! — сказал он с досадой, — вы все еще, как цыпленок, прячетесь под юбки вашей наседки-бабушки: у вас ее понятия о нравственности. Страсть одеваете в какой-то фантастический наряд, как Райский… Чем бы прямо от опыта допроситься истины… и тогда поверили бы… — говорил он, глядя в сторону. — Оставим все прочие
вопросы — я не трогаю их. Дело у нас прямое и простое, мы
любим друг друга… Так или нет?
«Да, это правда, я попал: она
любит его! — решил Райский, и ему стало уже легче, боль замирала от безнадежности, оттого, что
вопрос был решен и тайна объяснилась. Он уже стал смотреть на Софью, на Милари, даже на самого себя со стороны, объективно.
На
вопрос, «о чем бабушка с Верой молчат и отчего первая ее ни разу не побранила, что значило — не
любит», Татьяна Марковна взяла ее за обе щеки и задумчиво, со вздохом, поцеловала в лоб. Это только больше опечалило Марфеньку.
— Но что же вы
любите? — вдруг кинулся он опять к
вопросу. — Книга вас не занимает; вы говорите, что вы не работаете… Есть же что-нибудь: цветы, может быть,
любите…
Особенно я
люблю дорогой, спеша, или сам что-нибудь у кого спросить по делу, или если меня кто об чем-нибудь спросит: и
вопрос и ответ всегда кратки, ясны, толковы, задаются не останавливаясь и всегда почти дружелюбны, а готовность ответить наибольшая во дню.
— Ведь мы никогда не увидимся и — что вам? Скажите мне правду раз навек, на один
вопрос, который никогда не задают умные люди:
любили вы меня хоть когда-нибудь, или я… ошибся?
— О, без сомнения, каждый по-своему! И что оригинальнее всего: эти превосходные характеры умеют иногда чрезвычайно своеобразно озадачивать; вообрази, Анна Андреевна вдруг огорошивает меня сегодня
вопросом: «
Люблю ли я Катерину Николаевну Ахмакову или нет?»
— Лиза, милая, я вижу только, что я тут ничего не знаю, но зато теперь только узнал, как тебя
люблю. Одного только не понимаю, Лиза; все мне тут ясно, одного только совсем не пойму: за что ты его полюбила? Как ты могла такого полюбить? Вот
вопрос!
Такое состояние духа очень наивно, но верно выразила мне одна француженка, во Франции, на морском берегу, во время сильнейшей грозы, в своем ответе на мой
вопрос,
любит ли она грозу? «Oh, monsieur, c’est ma passion, — восторженно сказала она, — mais… pendant l’orage je suis toujours mal а mon aise!» [«О сударь, это моя страсть.. но… во время грозы мне всегда не по себе!» — фр.]
Все были в восторге, когда мы объявили, что покидаем Нагасаки; только Кичибе был ни скучнее, ни веселее других. Он переводил
вопросы и ответы, сам ничего не спрашивая и не интересуясь ничем. Он как-то сказал на
вопрос Посьета, почему он не учится английскому языку, что жалеет, зачем выучился и по-голландски. «Отчего?» — «Я
люблю, — говорит, — ничего не делать, лежать на боку».
— Она? — Марья Павловна остановилась, очевидно желая как можно точнее ответить на
вопрос. — Она? — Видите ли, она, несмотря на ее прошедшее, по природе одна из самых нравственных натур… и так тонко чувствует… Она
любит вас, хорошо
любит, и счастлива тем, что может сделать вам хоть то отрицательное добро, чтобы не запутать вас собой. Для нее замужество с вами было бы страшным падением, хуже всего прежнего, и потому она никогда не согласится на это. А между тем ваше присутствие тревожит ее.
Зачем же я должен
любить его, за то только, что он родил меня, а потом всю жизнь не
любил меня?“ О, вам, может быть, представляются эти
вопросы грубыми, жестокими, но не требуйте же от юного ума воздержания невозможного: „Гони природу в дверь, она влетит в окно“, — а главное, главное, не будем бояться „металла“ и „жупела“ и решим
вопрос так, как предписывает разум и человеколюбие, а не так, как предписывают мистические понятия.
Ему по-казенному отвечают на эти
вопросы: „Он родил тебя, и ты кровь его, а потому ты и должен
любить его“.
— Не совсем шутили, это истинно. Идея эта еще не решена в вашем сердце и мучает его. Но и мученик
любит иногда забавляться своим отчаянием, как бы тоже от отчаяния. Пока с отчаяния и вы забавляетесь — и журнальными статьями, и светскими спорами, сами не веруя своей диалектике и с болью сердца усмехаясь ей про себя… В вас этот
вопрос не решен, и в этом ваше великое горе, ибо настоятельно требует разрешения…
— Деятельной любви? Вот и опять
вопрос, и такой
вопрос, такой
вопрос! Видите, я так
люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею, оставить Lise и идти в сестры милосердия. Я закрываю глаза, думаю и мечтаю, и в эти минуты я чувствую в себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала и обмывала собственными руками, я была бы сиделкой у этих страдальцев, я готова целовать эти язвы…
Для Алеши не составляло никакого
вопроса, за что они его так
любят, за что они повергаются пред ним и плачут от умиления, завидев лишь лицо его.
— Так не сердится, что ревную, — воскликнул он. — Прямо женщина! «У меня у самой жестокое сердце». Ух,
люблю таких, жестоких-то, хотя и не терплю, когда меня ревнуют, не терплю! Драться будем. Но
любить, —
любить ее буду бесконечно. Повенчают ли нас? Каторжных разве венчают?
Вопрос. А без нее я жить не могу…
— Вольтер в Бога верил, но, кажется, мало и, кажется, мало
любил и человечество, — тихо, сдержанно и совершенно натурально произнес Алеша, как бы разговаривая с себе равным по летам или даже со старшим летами человеком. Колю именно поразила эта как бы неуверенность Алеши в свое мнение о Вольтере и что он как будто именно ему, маленькому Коле, отдает этот
вопрос на решение.
На дальнейшие любопытствующие
вопросы прямо и с полною откровенностью заявила, что хотя он ей «часами» и нравился, но что она не
любила его, но завлекала из «гнусной злобы моей», равно как и того «старичка», видела, что Митя ее очень ревновал к Федору Павловичу и ко всем, но тем лишь тешилась.
То, что «миленький» все-таки едет, это, конечно, не возбуждает
вопроса: ведь он повсюду провожает жену с той поры, как она раз его попросила: «отдавай мне больше времени», с той поры никогда не забыл этого, стало быть, ничего, что он едет, это значит все только одно и то же, что он добрый и что его надобно
любить, все так, но ведь Кирсанов не знает этой причины, почему ж он не поддержал мнения Веры Павловны?
Конечно, первая мысль Катерины Васильевны была тогда, при первом его
вопросе о Кирсановой, что он влюблен в Веру Павловну. Но теперь было слишком видно, что этого вовсе нет. Сколько теперь знала его Катерина Васильевна, она даже думала, что Бьюмонт и не способен быть влюбленным.
Любить он может, это так. Но если теперь он
любит кого-нибудь, то «меня», думала Катерина Васильевна.
Гегель во время своего профессората в Берлине, долею от старости, а вдвое от довольства местом и почетом, намеренно взвинтил свою философию над земным уровнем и держался в среде, где все современные интересы и страсти становятся довольно безразличны, как здания и села с воздушного шара; он не
любил зацепляться за эти проклятые практические
вопросы, с которыми трудно ладить и на которые надобно было отвечать положительно.
Во всем этом является один
вопрос, не совсем понятный. Каким образом то сильное симпатическое влияние, которое Огарев имел на все окружающее, которое увлекало посторонних в высшие сферы, в общие интересы, скользнуло по сердцу этой женщины, не оставив на нем никакого благотворного следа? А между тем он
любил ее страстно и положил больше силы и души, чтоб ее спасти, чем на все остальное; и она сама сначала
любила его, в этом нет сомнения.
И что же они подвергнули суду всех голосов при современном состоянии общества?
Вопрос о существовании республики. Они хотели ее убить народом, сделать из нее пустое слово, потому что они не
любили ее. Кто уважает истину — пойдет ли тот спрашивать мнение встречного-поперечного? Что, если б Колумб или Коперник пустили Америку и движение земли на голоса?
Мы следили шаг за шагом за каждым словом, за каждым событием, за смелыми
вопросами и резкими ответами, за генералом Лафайетом и за генералом Ламарком, мы не только подробно знали, но горячо
любили всех тогдашних деятелей, разумеется радикальных, и хранили у себя их портреты, от Манюеля и Бенжамен Констана до Дюпон де Лёра и Армана Кареля.
Болезненный, тихий по характеру, поэт и мечтатель, Станкевич, естественно, должен был больше
любить созерцание и отвлеченное мышление, чем
вопросы жизненные и чисто практические; его артистический идеализм ему шел, это был «победный венок», выступавший на его бледном, предсмертном челе юноши.