Неточные совпадения
Непонятно было и ее
отношение к литературе.
Зимними вечерами, в теплой тишине комнаты, он, покуривая, сидел за столом и не спеша заносил на бумагу пережитое и прочитанное — материал своей будущей книги. Сначала он озаглавил ее: «Русская жизнь и
литература в их
отношении к разуму», но этот титул показался ему слишком тяжелым, он заменил его другим...
Изредка она говорила с ним по вопросам религии, — говорила так же спокойно и самоуверенно, как обо всем другом. Он знал, что ее еретическое
отношение к православию не мешает ей посещать церковь, и объяснял это тем, что нельзя же не ходить в церковь, торгуя церковной утварью. Ее интерес
к религии казался ему не выше и не глубже интересов
к литературе, за которой она внимательно следила. И всегда ее речи о религии начинались «между прочим», внезапно: говорит о чем-нибудь обыкновенном, будничном и вдруг...
Очень усложнилась для меня постановка проблем, очень обогатился я в
отношении к литературе и искусству.
Многое я переоценил в моем
отношении к литературе.
Первый план художественной
литературы все еще занимали Лаврецкие и Рудины с их меланхолически — отрицательным
отношением к действительности и туманными предчувствиями.
Реалистическая
литература внесла сюда свою долю: из реакции романтизму я отверг по
отношению к себе всякие преувеличенно героические иллюзии.
Лопатин подвел итоги длинной истории метафизического учения о причинности и дал лучшее в современной философской
литературе учение об
отношении причинности
к свободе.
В продолжении статьи брошено еще несколько презрительных отзывов о критике, сказано, что «солон ей этот быт (изображаемый Островским), солон его язык, солоны его типы, — солоны по ее собственному состоянию», — и затем критик, ничего не объясняя и не доказывая, преспокойно переходит
к Летописям, Домострою и Посошкову, чтобы представить «обозрение
отношений нашей
литературы к народности».
В последнее время я довольно часто получаю заявления, в которых выражается упрек за то, что я сомневаюсь в наличности читателя-друга и в его сочувственном
отношении к убежденной
литературе.
Вся
литература — и философская, и политическая, и изящная — нашего времени поразительна в этом
отношении. Какое богатство мыслей, форм, красок, какая эрудиция, изящество, обилие мыслей и какое не только отсутствие серьезного содержания, но какой-то страх перед всякой определенностью мысли и выражения ее! Обходы, иносказания, шутки, общие, самые широкие соображения и ничего простого, ясного, идущего
к делу, т. е.
к вопросу жизни.
При дальнейшем ходе воспоминаний придется рассказать, как однажды я был изумлен наивным
отношением Мочалова
к произведениям
литературы вообще.
Перемытаривать оный мне казалось дело возможное, пока я не слег горячкою (которую у нас запросто называют:
к бороде), но с того времени вещи мне инако казаться стали», И это не ирония, а искреннее убеждение, искреннее по крайней мере в
отношении к литературе.
Но если аналогия может
к чему-нибудь повести, то нам представляется в книге г. Афанасьева превосходный случай проследить один «эпизод из истории русской
литературы», во многих
отношениях аналогический настоящему времени.
Действительно,
литература сама по себе, без поддержки общества, бессильна; стало быть, напрасно и требовать что-нибудь от нее, пока общество не изменит своих
отношений к ней.
Несколько раз уже приходилось нам говорить об
отношении литературы к действительности.
Доказать наше обвинение нетрудно: стоит припомнить некоторые черты из прошедшего времени, могущие служить объяснением тогдашних
отношений общества
к литературе.
Это обстоятельство заставляет обратить внимание на устройство общественной и семейной жизни, на
отношения одних членов общества
к другим, и
литература склоняется
к общественным интересам.
Вследствие таких соображений лучшие представители тогдашней
литературы старались, так сказать, вести себя сколько можно аристократичнее в
отношении к [низким] предметам, касающимся быта простого народа, и в
отношении к самому этому народу [
к подлому народу, как называли тогда публику, не принадлежавшую
к высшему кругу].
Ломоносов много сделал для успехов науки в России: он положил основание русскому естествоведению, он первый составил довольно стройную систему науки о языке; но в
отношении к общественному значению
литературы он не сделал ничего.
С другой стороны, посмотрите и на
отношение публики
к литературе: недоступных пьедесталов уж нет, непогрешимые авторитеты не признаются, мнение, что «уж, конечно, это верх совершенства, если написано таким-то», вы едва ли часто услышите; а отзыв, что «это прекрасно потому, что таким-то одобрено» — вероятно, еще реже.
Это имеет маленькое
отношение к общественным нравам и
к литературе, хотя писано на вывеске.
Перед лицом этой безнадежно-пессимистической
литературы, потерявшей всякий вкус
к жизни, трудно понять, как можно было когда-либо говорить об эллинстве вообще как о явлении в высокой степени гармоническом и жизнелюбивом. Ни в одной
литературе в мире не находим мы такого черного, боязливо-недоверчивого
отношения к жизни, как в эллинской
литературе VII–IV веков.
Трудно во всемирной
литературе найти двух художников, у которых
отношение к жизни было бы до такой степени противоположно, как у Толстого и у Достоевского; может быть, столь же еще противоположны друг другу Гомер и греческие трагики.
Для нас не новая религия служит причиною изменения народного богочувствования. Скорее наоборот: только изменившееся
отношение народа
к божеству и жизни делает возможным не формальное, а действительно внутреннее усвоение новой религии. Рассмотрим же прежде всего те внутренние изменения в эллинском духе, которые сделали возможным завоевание Эллады Дионисом. Ярко и цельно эти изменения выражаются в послегомеровской
литературе.
Эту виртуозность, игру в серьезную мысль наше поколение внесло в науку, в
литературу, в политику и всюду, куда только оно не ленилось идти, а с виртуозностью вносило оно свой холод, скуку, односторонность и, как мне кажется, уже успело воспитать в массе новое, до сих пор небывалое
отношение к серьезной мысли.
В советской антирелигиозной
литературе — очень обширной, ибо антирелигиозной пропаганде отведено почетное место — Плеханова укоряют именно за то, что он боролся с религией, как просветитель, и потому имел насмешливо-добродушное
отношение к религии.
Тогда в нем слышался не петербуржец-холостяк с душевными странностями, не отставной крупный чиновник, не литературная знаменитость, знающая только свое генеральское «я», а писатель, долгие годы воспитывавший в себе любовное и почтительное
отношение к изящной
литературе, ее задачам и идеалам.
Будучи знатоком французской
литературы, он увлекался господствующими в ней тогда идеями об обновлении человечества в политическом и нравственном
отношении и увлечение этими идеями рождало в нем сочувствие
к тем тайным и явным обществам, которые хотели осуществить эту задачу.