Неточные совпадения
Рыбачьи лодки, повытащенные на берег, образовали на белом песке длинный ряд темных килей, напоминающих хребты громадных рыб. Никто не отваживался заняться промыслом в такую погоду. На единственной
улице деревушки редко можно было увидеть человека, покинувшего дом; холодный вихрь, несшийся с береговых холмов в пустоту горизонта, делал открытый воздух суровой пыткой. Все трубы Каперны дымились с утра до вечера, трепля дым по
крутым крышам.
По крайней мере со мной, а с вами, конечно, и подавно, всегда так было: когда фальшивые и ненормальные явления и ощущения освобождали душу хоть на время от своего ига, когда глаза, привыкшие к стройности
улиц и зданий, на минуту, случайно, падали на первый болотный луг, на
крутой обрыв берега, всматривались в чащу соснового леса с песчаной почвой, — как полюбишь каждую кочку, песчаный косогор и поросшую мелким кустарником рытвину!
Не успел я войти в почтовую избу, как услышал на
улице звук почтового колокольчика, и чрез несколько минут вошел в избу приятель мой Ч… Я его оставил в Петербурге, и он намерения не имел оттуда выехать так скоро. Особливое происшествие побудило человека нраву
крутого, как то был мой приятель, удалиться из Петербурга, и вот что он мне рассказал.
Избы стояли без дворов: с
улицы прямо ступай на крыльцо. Поставлены они были по-старинному: срубы высокие, коньки
крутые, оконца маленькие. Скоро вышла и сама мать Енафа, приземистая и толстая старуха. Она остановилась на крыльце и молча смотрела на сани.
Во всех домах входные двери открыты настежь, и сквозь них видны с
улицы:
крутая лестница, и узкий коридор вверху, и белое сверканье многогранного рефлектора лампы, и зеленые стены сеней, расписанные швейцарскими пейзажами.
Я шел один — по сумеречной
улице. Ветер
крутил меня, нес, гнал — как бумажку, обломки чугунного неба летели, летели — сквозь бесконечность им лететь еще день, два… Меня задевали юнифы встречных — но я шел один. Мне было ясно: все спасены, но мне спасения уже нет, я не хочу спасения…
Помню, я приехал в Париж сейчас после тяжелой болезни и все еще больной… и вдруг чудодейственно воспрянул. Ходил с утра до вечера по бульварам и
улицам, одолевал довольно
крутые подъемы — и не знал усталости. Мало того: иду однажды по бульвару и встречаю русского доктора Г., о котором мне было известно, что он в последнем градусе чахотки (и, действительно, месяца три спустя он умер в Ницце). Разумеется, удивляюсь.
Проходя дальше по
улице и спустившись под маленький изволок, вы замечаете вокруг себя уже не дома, а какие-то странные груды развалин-камней, досок, глины, бревен; впереди себя на
крутой горе видите какое-то черное, грязное пространство, изрытое канавами, и это-то впереди и есть 4-й бастион…
Правду сказать, — все не понравилось Матвею в этой Америке. Дыме тоже не понравилось, и он был очень сердит, когда они шли с пристани по
улицам. Но Матвей знал, что Дыма — человек легкого характера: сегодня ему кто-нибудь не по душе, а завтра первый приятель. Вот и теперь он уже
крутит ус, придумывает слова и посматривает на американца веселым оком. А Матвею было очень грустно.
Изо дня в день он встречал на
улицах Алёшу, в длинной, холщовой рубахе, с раскрытою грудью и большим медным крестом на ней. Наклоня тонкое тело и вытянув вперёд сухую чёрную шею, юродивый поспешно обегал
улицы, держась правою рукою за пояс, а между пальцами левой неустанно
крутя чурочку, оглаженную до блеска, — казалось, что он преследует нечто невидимое никому и постоянно ускользающее от него. Тонкие, слабые ноги чётко топали по доскам тротуаров, и сухой язык бормотал...
Там, где оканчивалось кладбище, плетень сада делал
крутой поворот влево, образуя с задворками соседней
улицы узенький извилистый переулок.
Рославлев и Рено вышли из кафе и пустились по Ганд-Газу, узкой
улице, ведущей в предместье, или, лучше сказать, в ту часть города, которая находится между укрепленным валом и внутреннею стеною Данцига. Они остановились у высокого дома с небольшими окнами. Рено застучал тяжелой скобою; через полминуты дверь заскрипела на своих толстых петлях, и они вошли в темные сени, где тюремный страж, в полувоинственном наряде, отвесив жандарму низкой поклон, повел их вверх по
крутой лестнице.
Не доходя до Казанского моста, Зарецкой сошел с бульвара и, пройдя несколько шагов вдоль левой стороны
улицы, повел за собою Рославлева, по
крутой лестнице, во второй этаж довольно опрятного дома. В передней сидел за дубовым прилавком толстый немец. Они отдали ему свои шляпы.
Его и детей точно вихрем
крутило, с утра до вечера они мелькали у всех на глазах, быстро шагая по всем
улицам, торопливо крестясь на церкви; отец был шумен и неистов, старший сын угрюм, молчалив и, видимо, робок или застенчив, красавец Олёшка — задорен с парнями и дерзко подмигивал девицам, а Никита с восходом солнца уносил острый горб свой за реку, на «Коровий язык», куда грачами слетелись плотники, каменщики, возводя там длинную кирпичную казарму и в стороне от неё, под Окою, двухэтажный большой дом из двенадцативершковых брёвен, — дом, похожий на тюрьму.
Эти
крутые узкие
улицы, черные от угольной пыли, к ночи всегда становились липкими и зловонными, точно они потели в кошмарном сне. И они походили на сточные канавы или на грязные кишки, по которым большой международный город извергал в море все свои отбросы, всю свою гниль, мерзость и порок, заражая ими крепкие мускулистые тела и простые души.
Город соединялся с портом узкими,
крутыми, коленчатыми
улицами, по которым порядочные люди избегали ходить ночью.
В конце этой
улицы, выброшенный из города под гору, стоял длинный двухэтажный выморочный дом купца Петунникова. Он крайний в порядке, он уже под горой, дальше за ним широко развертывается поле, обрезанное в полуверсте
крутым обрывом к реке.
На
улице же ветер был заметнее: с крыши соседнего сарая мело снег и на углу, у бани,
крутило.
Проносимся по узкой, по-утреннему оживленной
улице, что упирается в мечеть, и выбегаем за селение, на
крутой обрыв над самой бездной. Гуль-Гуль останавливается, тяжело переводя дух. Она очень хорошенькая сейчас, Гуль-Гуль — с ее разгоревшимся от бега детским личиком. Голубой, из тончайшего сукна бешмет ловко охватывает гибкую девичью фигурку. Густые, черные, как вороново крыло, волосы десятками косичек струятся вдоль груди и спины. Гуль-Гуль смеется, но в ее красивых глазах — прежняя печаль.
Я втащил его в подвал, замкнул дверь.
Крутые каменные ступеньки шли вниз. Громоздились до потолка пыльные бочки, деревянная скамейка пахла керосином. Странно-тихо золотились пылинки в узком луче солнца. На
улице трещали револьверные выстрелы и молниями прорезывали воздух вопли избиваемых.
И он заметался около окна. Быстро подошел к окну и Лука Иванович. Сквозь запотевшее стекло видно было снежное полотно
улицы. На углу мерцал рожок фонаря.
Крутил небольшой снежок. Через две-три минуты подлетела тройка. Искристые, глубокие глаза Пахоменки пронизывали насквозь снежную полумглу.
Это начинал раздражаться обиженный сон: такой мягкий там, на
улице, теперь он не гладил ласково по лицу волосатой шерстистой ладонью, а
крутил ноги, руки, растягивал тело, точно хотел разорвать его.