Неточные совпадения
Подойдя к месту шума, Марья Павловна и Катюша увидали следующее:
офицер, плотный человек с большими белокурыми усами, хмурясь, потирал левою рукой ладонь правой, которую он зашиб о лицо арестанта, и не переставая произносил неприличные, грубые ругательства. Перед ним, отирая одной рукой разбитое в
кровь лицо, а другой держа обмотанную платком пронзительно визжавшую девчонку, стоял в коротком халате и еще более коротких штанах длинный, худой арестант с бритой половиной головы.
Когда вышли мы
офицерами, то готовы были проливать свою
кровь за оскорбленную полковую честь нашу, о настоящей же чести почти никто из нас и не знал, что она такое есть, а узнал бы, так осмеял бы ее тотчас же сам первый.
— Вот именно — до свиданья! — усмехаясь, повторил
офицер. Весовщиков тяжело сопел. Его толстая шея налилась
кровью, глаза сверкали жесткой злобой. Хохол блестел улыбками, кивал головой и что-то говорил матери, она крестила его и тоже говорила...
Этот вялый, опустившийся на вид человек был страшно суров с солдатами и не только позволял драться унтер-офицерам, но и сам бил жестоко, до
крови, до того, что провинившийся падал с ног под его ударами. Зато к солдатским нуждам он был внимателен до тонкости: денег, приходивших из деревни, не задерживал и каждый день следил лично за ротным котлом, хотя суммами от вольных работ распоряжался по своему усмотрению. Только в одной пятой роте люди выглядели сытнее и веселее, чем у него.
Именно не французским
офицерам необходимы поединки, потому что понятие о чести, да еще преувеличенное, в
крови у каждого француза, — не немецким, — потому что от рождения все немцы порядочны и дисциплинированы, — а нам, нам, нам.
Унтер-офицеры жестоко били своих подчиненных за ничтожную ошибку в словесности, за потерянную ногу при маршировке, — били в
кровь, выбивали зубы, разбивали ударами по уху барабанные перепонки, валили кулаками на землю.
В конце третьего у штабс-капитана Белова, курсового
офицера четвертой роты, от жары и усталости хлынула
кровь из носа в таком обилии, что ученье пришлось прекратить.
Панночка в отчаянии и говорит ему: «Сними ты с себя портрет для меня, но пусти перед этим
кровь и дай мне несколько капель ее; я их велю положить живописцу в краски, которыми будут рисовать, и тогда портрет выйдет совершенно живой, как ты!..»
Офицер, конечно, — да и кто бы из нас не готов был сделать того, когда мы для женщин жизнью жертвуем? — исполнил, что она желала…
Однако
офицер протер его, и ему представляется, что панночка лежит вся облитая
кровью!..
Проводник ударил по лошадям, мы выехали из ворот, и вслед за нами пронесся громкий хохот. «Ах, черт возьми! Негодяй! осмеять таким позорным образом, одурачить русского
офицера!» Вся
кровь во мне кипела; но свежий ветерок расхолодил в несколько минут этот внутренний жар, и я спросил проводника: нет ли поблизости другой господской мызы? Он отвечал мне, что с полмили от большой дороги живет богатый пан Селява.
Кровь ручьем текла из его раны; смертная бледность покрывала лицо; но он смело смотрел в глаза
офицеру, и только едва заметная судорожная дрожь пробегала от времени до времени по всем его членам.
Два солдата подвели к колонне
офицера, обрызганного
кровью; он едва мог переступать и переводил дух с усилием.
— В самую средину города, на площадь. Вам отведена квартира в доме профессора Гутмана… Правда, ему теперь не до того; но у него есть жена… дети… а к тому же одна ночь… Прощайте, господин
офицер! Не судите о нашем городе по бургомистру: в нем нет ни капли прусской
крови… Черт его просил у нас поселиться — швернот!.. Жил бы у себя в Баварии — хоц доннер-веттер!
Молодая женщина в утреннем атласном капоте и блондовом чепце сидела небрежно на диване; возле нее на креслах в мундирном фраке сидел какой-то толстый, лысый господин с огромными глазами, налитыми
кровью, и бесконечно широкой улыбкой; у окна стоял другой в сертуке, довольно сухощавый, с волосами, обстриженными под гребенку, с обвислыми щеками и довольно неблагородным выражением лица, он просматривал газеты и даже не обернулся, когда взошел молодой
офицер.
Международное преступление совершилось. Саксония выдала свою жертву Австрии, Австрия — Николаю. Он в Шлиссельбурге, в этой крепости зловещей памяти, где некогда держался взаперти, как дикий зверь, Иван Антонович, внук царя Алексея, убитый Екатериною II, этою женщиною, которая, еще покрытая
кровью мужа, приказала сперва заколоть узника, а потом казнить несчастного
офицера, исполнившего это приказание.
«Это, — говорит, — они идут смотреть, как в Пушкарской слободе постоялый дворник ночью сонного
офицера зарезал. Совсем, — говорит, — горло перехватил и пятьсот рублей денег с него снял. Поймали его, весь в
крови, — говорят, — и деньги при нем».
А
офицерам скучно, неодолимо скучно под тесными палатками; дождь моросит, ветер трясет веревки, поколыхивает полотно, а там-то… куда Ицко зовет, тепло, светло, шампанское льется и сарматская бровь зажигает
кровь.
Иван Ильич трясущимися руками взялся за лопату. Вдруг за холмом затрещали выстрелы, послышалась частая дробь подков по шоссе. Пригнувшись к шеям лошадей, всадники карьером скакали назад.
Офицер держал повод в правой руке, из левого плеча его текла
кровь.
— Я насчет того факта, что вас упразднили. Прапорщик хоть и маленький чин, хоть и ни то ни сё, но всё же он слуга отечества,
офицер…
кровь проливал… За что его упразднять?
— «
Кровь»… Вы — армия трудящихся. Глядя на вас, все мы должны уважать труд, а все только говорят: «Вот бездельники! еще больше, чем прежние
офицеры!» У них тоже такие вот ручки белые были, как у вас. И они тоже говорили: «Мы
кровь проливаем, потому бездельничаем».
Проехала крытая парусиною двуколка, в ней лежал раненый
офицер. Его лицо сплошь было завязано бинтами, только чернело отверстие для рта; повязка промокла, она была, как кроваво-красная маска, и из нее сочилась
кровь. Рядом сидел другой раненый
офицер, бледный от потери
крови. Грустный и слабый, он поддерживал на коленях кровавую голову товарища. Двуколка тряслась и колыхалась, кровавая голова моталась бессильно, как мертвая.
А утомление войною у всех было полное. Не хотелось
крови, не хотелось ненужных смертей. На передовых позициях то и дело повторялись случаи вроде такого: казачий разъезд, как в мешок, попадает в ущелье, со всех сторон занятое японцами. Раньше никто бы из казаков не вышел живым. Теперь на горке появляется японский
офицер, с улыбкою козыряет начальнику разъезда и указывает на выход. И казаки спокойно уезжают.
— Господа! Объясните мне, пожалуйста, почему рябчики летают у нас только для господ
офицеров и буржуазии?.. Почему мы, трудовые люди, не можем есть рябчиков? Я работал сорок лет, трудился потом и
кровью, а вот, посмотрите, — кроме мозолей на руках ничего не нажил. Разве вы трудились в жизни больше, нежели я? А вот вы едите рябчиков, а я не имею возможности… Почему это так случилось, господа
офицеры? Может быть, вы мне объясните!..
Вся
кровь бросилась в голову молодого
офицера. Он чуть было не бросился к этому «ворону», как называла старуха Хвостова Зыбина, видимо, готовящегося отнять у него его голубку, но удержался. Скандал на балу сделал бы Марью Валериановну сказкой всей Москвы.
— Закусить! Вы могли бы это сделать в походе. На войне минуты дороги. Виноват, однако ж, тот, кто дал вам поздно ордер. Впрочем, видно, вы храбрый
офицер, не убежали от неприятеля, как другие из вашей команды. Я взыскал с них. По перевязи на руке вашей вижу, что вы
кровью своей искупили вашу вину.
Вся
кровь бросилась в голову молодому
офицеру. Сначала, впрочем, он этому не поверил, потом невольно поддался мысли о возможности такого внимания.
Боевое крещение, казалось, уровняло ранги — нет ни
офицеров, ни рядовых, есть люди пролившие свою
кровь за дорогое отечество, посмотревшие в глаза смерти, и забота об этих людях здесь одинакова.
Немного сзади, на худой, тонкой, киргизской лошаденке с огромным хвостом и гривой и с продранными в
кровь губами, ехал молодой
офицер в синей, французской шинели.
Несколько
офицеров подбежало к нему. С правой стороны живота расходилось по траве большое пятно
крови.
— Это
офицер, ваше благородие, окровянил, — отвечал солдат-артиллерист, обтирая
кровь рукавом шинели и как будто извиняясь за нечистоту, в которой находилось орудие.
Юнкер был Ростов. Он держал одною рукой другую, был бледен, и нижняя челюсть тряслась от лихорадочной дрожи. Его посадили на Матвевну, на то самое орудие, с которого сложили мертвого
офицера. На подложенной шинели была
кровь, в которой запачкались рейтузы и руки Ростова.
Пьер оглядывался вокруг себя налившимися
кровью глазами и не отвечал. Вероятно лицо его показалось очень страшно, потому что
офицер что-то шопотом сказал, и еще четыре улана отделились от команды и стали по обеим сторонам Пьера.