Неточные совпадения
Варвара. Вздор все. Очень нужно слушать, что она городит. Она всем так пророчит. Всю жизнь смолоду-то грешила. Спроси-ка, что об ней порасскажут! Вот умирать-то и боится. Чего сама-то боится, тем и других пугает. Даже все мальчишки в городе
от нее прячутся, грозит на них палкой да
кричит (передразнивая): «Все
гореть в огне будете!»
«Тимофей! куда ты? с ума сошел! —
кричал я, изнемогая
от усталости, — ведь
гора велика, успеешь устать!» Но он махнул рукой и несся все выше, лошади выбивались из сил и падали, собака и та высунула язык; несся один Тимофей.
За рекой все еще бушевало пламя. По небу вместе с дымом летели тучи искр. Огонь шел все дальше и дальше. Одни деревья
горели скорее, другие — медленнее. Я видел, как через реку перебрел кабан, затем переплыл большой полоз Шренка; как сумасшедшая,
от одного дерева к другому носилась желна, и, не умолкая,
кричала кедровка. Я вторил ей своими стонами. Наконец стало смеркаться.
— Вы лжете, господа, —
закричала она, вскочила и ударила кулаком по столу: — вы клевещете! Вы низкие люди! она не любовница его! он хочет купить ее! Я видела, как она отворачивалась
от него,
горела негодованьем и ненавистью. Это гнусно!
Начало весны. Полночь. Красная горка, покрытая снегом. Направо кусты и редкий безлистый березник; налево сплошной частый лес больших сосен и елей с сучьями, повисшими
от тяжести снега; в глубине, под
горой, река; полыньи и проруби обсажены ельником. За рекой Берендеев посад, столица царя Берендея; дворцы, дома, избы, все деревянные, с причудливой раскрашенной резьбой; в окнах огни. Полная луна серебрит всю открытую местность. Вдали
кричат петухи.
— Мне нет
от него покоя! Вот уже десять дней я у вас в Киеве; а
горя ни капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить на месть сына… Страшен, страшен привиделся он мне во сне! Боже сохрани и вам увидеть его! Сердце мое до сих пор бьется. «Я зарублю твое дитя, Катерина, —
кричал он, — если не выйдешь за меня замуж!..» — и, зарыдав, кинулась она к колыбели, а испуганное дитя протянуло ручонки и
кричало.
Помню я радость москвичей, когда проложили сначала
от Тверской до парка рельсы и пустили по ним конку в 1880 году, а потом, года через два, — и по Садовой. Тут уж в
гору Самотечную и Сухаревскую уж не
кричали: «Вылазь!», а останавливали конку и впрягали к паре лошадей еще двух лошадей впереди их, одна за другой, с мальчуганами-форейторами.
Такова была Садовая в первой половине прошлого века. Я помню ее в восьмидесятых годах, когда на ней поползла конка после трясучих линеек с крышей
от дождя, запряженных парой «одров». В линейке сидело десятка полтора пассажиров, спиной друг к другу. При подъеме на
гору кучер останавливал лошадей и
кричал...
Их звали «фалаторы», они скакали в
гору,
кричали на лошадей, хлестали их концом повода и хлопали с боков ногами в сапожищах, едва влезавших в стремя. И бывали случаи, что «фалатор» падал с лошади. А то лошадь поскользнется и упадет, а у «фалатора» ноги в огромном сапоге или, зимнее дело, валенке — из стремени не вытащишь. Никто их не учил ездить, а прямо из деревни сажали на коня — езжай! А у лошадей были нередко разбиты ноги
от скачки в
гору по булыгам мостовой, и всегда измученные и недокормленные.
Обезумевший
от горя старик бродил с покоса на покос и
кричал своим зычным голосом: «Федорка!..
— По ночам
горели дома, и дул ветер, и
от ветра качались черные тела на виселицах, и над ними
кричали вороны.
— Полно вам, отец дьякон, спать да
кричать, что вы загоритесь! Со стыда разве надо всем нам
сгореть! — говорил карлик, заслоняя
от солнца лицо дьякона своим маленьким телом.
Почти ощущая, как в толпе зарождаются мысли всем понятные, близкие, соединяющие всех в одно тело, он невольно и мимолётно вспомнил монастырский сад, тонко выточенное лицо старца Иоанна, замученный
горем и тоскою народ и его гладенькую, мягкую речь, точно паклей затыкающую искривлённые рты, готовые
кричать от боли.
Проснулись птицы, в кустах на
горе звонко
кричал вьюрок, на
горе призывно смеялась самка-кукушка, и откуда-то издалека самец отвечал ей неторопливым, нерешительным ку-ку. Кожемякин подошёл к краю отмели — два кулика побежали прочь
от него, он разделся и вошёл в реку, холодная вода сжала его и сразу насытила тело бодростью.
Чтоб подняться на
гору, Милославский должен был проехать мимо Благовещенского монастыря, при подошве которого соединяется Ока с Волгою. Приостановясь на минуту, чтоб полюбоваться прелестным местоположением этой древней обители, он заметил полуодетого нищего, который на песчаной косе, против самых монастырских ворот, играл с детьми и, казалось, забавлялся не менее их. Увидев проезжих, нищий сделал несколько прыжков,
от которых все ребятишки померли со смеху, и, подбежав к Юрию,
закричал...
У меня есть знакомый, и хороший, кажется, человек, отец семейства, уже немолодой; так тот несколько дней в унынии находился оттого, что в парижском ресторане спросил себе une portion de biftek aux pommes de terre, а настоящий француз тут же
крикнул:"Garcon!biftek pommes!"
Сгорел мой приятель
от стыда!
Гришуха меж тем отозвался:
Горохом опутан кругом,
Проворный мальчуга казался
Бегущим зеленым кустом.
«Бежит!.. у!.. бежит, постреленок,
Горит под ногами трава!»
Гришуха черен, как галчонок,
Бела лишь одна голова.
Крича, подбегает вприсядку
(На шее горох хомутом).
Попотчевал баушку, матку,
Сестренку — вертится вьюном!
От матери молодцу ласка,
Отец мальчугана щипнул;
Меж тем не дремал и савраска:
Он шею тянул да тянул...
— Шевелись — живее! — звучно
крикнул он вниз. Несколько голов поднялось к нему, мелькнули пред ним какие-то лица, и одно из них — лицо женщины с черными глазами — ласково и заманчиво улыбнулось ему.
От этой улыбки у него в груди что-то вспыхнуло и горячей волной полилось по жилам. Он оторвался
от перил и снова подошел к столу, чувствуя, что щеки у него
горят.
Первое впечатление у всех было такое, как будто они никогда не выберутся отсюда. Со всех сторон, куда ни посмотришь, громоздились и надвигались
горы, и быстро, быстро со стороны духана и темного кипариса набегала вечерняя тень, и
от этого узкая кривая долина Черной речки становилась уже, а
горы выше. Слышно было, как ворчала река и без умолку
кричали цикады.
Зато уж старики и молчат, не упрекают баб ничем, а то проходу не будет
от них; где завидят и
кричат: «Снохач! снохач!» У нас погудка живет, что когда-то давненько в нашу церковь колокол везли; перед самою церковью под
горой колокол и стал, колесни завязли в грязи — никак его не вытащить.
И начали мы его утюжить и по-елецки и по-орловски. Жестоко его отколошматили, до того, что он только вырвался
от нас, так и не вскрикнул, а словно заяц ударился; и только уж когда за Плаутин колодец забежал, так оттуда
закричал «караул»; и сейчас же опять кто-то другой по ту сторону, на
горе,
закричал «караул».
Только теперь, когда у меня
от необыкновенно быстрой езды захватило дыхание, я заметил, что он сильно пьян; должно быть, на станции выпил. На дне оврага затрещал лед, кусок крепкого унавоженного снега, сбитый с дороги, больно ударил меня по лицу. Разбежавшиеся лошади с разгону понесли на
гору так же быстро, как с
горы, и не успел я
крикнуть Никанору, как моя тройка уже летела по ровному месту, в старом еловом лесу, и высокие ели со всех сторон протягивали ко мне свои белые мохнатые лапы.
— Ведь если я пойду в пустыню и
крикну зверям: звери, вы слышали, во сколько оценили люди своего Иисуса, что сделают звери? Они вылезут из логовищ, они завоют
от гнева, они забудут свой страх перед человеком и все придут сюда, чтобы сожрать вас! Если я скажу морю: море, ты знаешь, во сколько люди оценили своего Иисуса? Если я скажу
горам:
горы, вы знаете, во сколько люди оценили Иисуса? И море и
горы оставят свои места, определенные извека, и придут сюда, и упадут на головы ваши!
Мать истерически зарыдала
от горя и стыда; ей, очевидно, хотелось прочесть письмо, но мешала гордость. Петр Михайлыч понимал, что ему самому следовало бы распечатать письмо и прочесть его вслух, но им вдруг овладела злоба, какой он раньше никогда не испытывал; он выбежал на двор и
крикнул верховому...
Ваня услыхал его крик, поглядел под лавку и
закричал Маше: «Беги,
сгоришь!» Маша побежала в сени, но
от дыма и
от огня нельзя было пройти.
Кругом
кричали, спорили, шептались, но я ничего не слышала… Моя голова
горела от навязчивой мысли, бросавшей меня то в жар, то в холод: «Что с Людой, что с моей бедной, маленькой Галочкой?»
По всему городу стояли плач и стоны. Здесь и там вспыхивали короткие, быстрые драмы. У одного призванного заводского рабочего была жена с пороком сердца и пятеро ребят; когда пришла повестка о призыве, с женою
от волнения и
горя сделался паралич сердца, и она тут же умерла; муж поглядел на труп, на ребят, пошел в сарай и повесился. Другой призванный, вдовец с тремя детьми, плакал и
кричал в присутствии...
Войска знали о присутствии императора, искали его глазами, и когда находили на
горе перед палаткой отделившуюся
от свиты фигуру в сюртуке и шляпе, они кидали вверх шапки и
кричали: «Vive l’Еmреrеur»!