Неточные совпадения
Он в том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел и мух давил.
Всё было просто: пол дубовый,
Два шкафа, стол, диван пуховый,
Нигде ни пятнышка чернил.
Онегин шкафы отворил;
В
одном нашел тетрадь расхода,
В другом наливок целый строй,
Кувшины с яблочной водой
И календарь осьмого года:
Старик, имея много дел,
В иные
книги не глядел.
Домой приехав, пистолеты
Он осмотрел, потом вложил
Опять их в ящик и, раздетый,
При свечке, Шиллера открыл;
Но мысль
одна его объемлет;
В нем сердце грустное не дремлет:
С неизъяснимою красой
Он видит Ольгу пред собой.
Владимир
книгу закрывает,
Берет перо; его стихи,
Полны любовной чепухи,
Звучат и льются. Их читает
Он вслух, в лирическом жару,
Как Дельвиг пьяный на пиру.
Воображаясь героиней
Своих возлюбленных творцов,
Кларисой, Юлией, Дельфиной,
Татьяна в тишине лесов
Одна с опасной
книгой бродит,
Она в ней ищет и находит
Свой тайный жар, свои мечты,
Плоды сердечной полноты,
Вздыхает и, себе присвоя
Чужой восторг, чужую грусть,
В забвенье шепчет наизусть
Письмо для милого героя…
Но наш герой, кто б ни был он,
Уж верно был не Грандисон.
Татьяна с ключницей простилась
За воротами. Через день
Уж утром рано вновь явилась
Она в оставленную сень,
И в молчаливом кабинете,
Забыв на время всё на свете,
Осталась наконец
одна,
И долго плакала она.
Потом за
книги принялася.
Сперва ей было не до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою, и
один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли
одни только широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми
книгами, сидел
один, как солнце, председатель.
[Апокалипсические цифры — мистическое число (три шестерки), которым обозначалось в Апокалипсисе (
одной из
книг Нового Завета) имя антихриста.]
Но покуда все оканчивалось
одним обдумыванием; изгрызалось перо, являлись на бумаге рисунки, и потом все это отодвигалось на сторону, бралась наместо того в руки
книга и уже не выпускалась до самого обеда.
Впрочем, если слово из улицы попало в
книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни
одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе.
На бюре, выложенном перламутною мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя
одни желтенькие желобки, наполненные клеем, лежало множество всякой всячины: куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная
книга в кожаном переплете с красным обрезом, лимон, весь высохший, ростом не более лесного ореха, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные чернилами, высохшие, как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою хозяин, может быть, ковырял в зубах своих еще до нашествия на Москву французов.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя; потому что, точно, не говоря уже о пользе, которая может быть в геморроидальном отношенье,
одно уже то, чтоб увидать свет, коловращенье людей… кто что ни говори, есть, так сказать, живая
книга, та же наука.
— Не я-с, Петр Петрович, наложу-с <на> вас, а так как вы хотели бы послужить, как говорите сами, так вот богоугодное дело. Строится в
одном месте церковь доброхотным дательством благочестивых людей. Денег нестает, нужен сбор. Наденьте простую сибирку… ведь вы теперь простой человек, разорившийся дворянин и тот же нищий: что ж тут чиниться? — да с
книгой в руках, на простой тележке и отправляйтесь по городам и деревням. От архиерея вы получите благословенье и шнурованную
книгу, да и с Богом.
Ноздрев повел их в свой кабинет, в котором, впрочем, не было заметно следов того, что бывает в кабинетах, то есть
книг или бумаги; висели только сабли и два ружья —
одно в триста, а другое в восемьсот рублей.
Она сидела неподвижно, опустив голову на грудь; пред нею на столике была раскрыта
книга, но глаза ее, неподвижные и полные неизъяснимой грусти, казалось, в сотый раз пробегали
одну и ту же страницу, тогда как мысли ее были далеко…
— Я думаю, что у него очень хорошая мысль, — ответил он. — О фирме, разумеется, мечтать заранее не надо, но пять-шесть
книг действительно можно издать с несомненным успехом. Я и сам знаю
одно сочинение, которое непременно пойдет. А что касается до того, что он сумеет повести дело, так в этом нет и сомнения: дело смыслит… Впрочем, будет еще время вам сговориться…
Да я сам знаю, и в тайне храню, сочинения два-три таких, что за
одну только мысль перевесть и издать их можно рублей по сту взять за каждую
книгу, а за
одну из них я и пятисот рублей за мысль не возьму.
Мебель соответствовала помещению: было три старых стула, не совсем исправных, крашеный стол в углу, на котором лежало несколько тетрадей и
книг; уже по тому
одному, как они были запылены, видно было, что до них давно уже не касалась ничья рука; и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях, и служившая постелью Раскольникову.
Потом, уже достигнув зрелого возраста, прочла она несколько
книг содержания романтического, да недавно еще, через посредство господина Лебезятникова,
одну книжку «Физиологию» Льюиса [«Физиология» Льюиса —
книга английского философа и физиолога Д. Г. Льюиса «Физиология обыденной жизни», в которой популярно излагались естественно-научные идеи.] — изволите знать-с? — с большим интересом прочла, и даже нам отрывочно вслух сообщала: вот и все ее просвещение.
Он подошел к столу, взял
одну толстую запыленную
книгу, развернул ее и вынул заложенный между листами маленький портретик, акварелью, на слоновой кости. Это был портрет хозяйкиной дочери, его бывшей невесты, умершей в горячке, той самой странной девушки, которая хотела идти в монастырь. С минуту он всматривался в это выразительное и болезненное личико, поцеловал портрет и передал Дунечке.
— В чем? А вот в чем! — говорила она, указывая на него, на себя, на окружавшее их уединение. — Разве это не счастье, разве я жила когда-нибудь так? Прежде я не просидела бы здесь и четверти часа
одна, без
книги, без музыки, между этими деревьями. Говорить с мужчиной, кроме Андрея Иваныча, мне было скучно, не о чем: я все думала, как бы остаться
одной… А теперь… и молчать вдвоем весело!
Он вяло напился чаю, не тронул ни
одной книги, не присел к столу, задумчиво закурил сигару и сел на диван. Прежде бы он лег, но теперь отвык, и его даже не тянуло к подушке; однако ж он уперся локтем в нее — признак, намекавший на прежние наклонности.
Он отпил чай и из огромного запаса булок и кренделей съел только
одну булку, опасаясь опять нескромности Захара. Потом закурил сигару и сел к столу, развернул какую-то
книгу, прочел лист, хотел перевернуть,
книга оказалась неразрезанною.
Он уж прочел несколько
книг. Ольга просила его рассказывать содержание и с неимоверным терпением слушала его рассказ. Он написал несколько писем в деревню, сменил старосту и вошел в сношения с
одним из соседей через посредство Штольца. Он бы даже поехал в деревню, если б считал возможным уехать от Ольги.
— В самом деле не видать
книг у вас! — сказал Пенкин. — Но, умоляю вас, прочтите
одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника к падшей женщине». Я не могу вам сказать, кто автор: это еще секрет.
После мучительной думы он схватил перо, вытащил из угла
книгу и в
один час хотел прочесть, написать и передумать все, чего не прочел, не написал и не передумал в десять лет.
В городе же Франкфурте, если таковые на продажу изданные
книги не будут смотрены и утверждены почтенным и нам любезным
одним богословия магистром и
одним или двумя докторами и лиценциатами, которые от думы оного города на годовом жалованье содержимы быть имеют.
Но если бы во дни просвещения возмнили
книги, учащие гаданию или суеверие проповедующие, запрещать или жечь, не смешно ли бы было, чтобы истина приняла жезл гонения на суеверие? чтоб истина искала на поражение заблуждения опоры власти и меча, когда вид ее
один есть наижесточайший бич на заблуждение?
Но кесарь Август не на гадания
одни простер свои гонения, он велел сжечь
книги Тита Лабиения.
Если мы скажем и утвердим ясными доводами, что ценсура с инквизициею принадлежат к
одному корню; что учредители инквизиции изобрели ценсуру, то есть рассмотрение приказное
книг до издания их в свет, то мы хотя ничего не скажем нового, но из мрака протекших времен извлечем, вдобавок многим другим, ясное доказательство, что священнослужители были всегда изобретатели оков, которыми отягчался в разные времена разум человеческий, что они подстригали ему крылие, да не обратит полет свой к величию и свободе.
Я, по счастию моему, знаком стал в доме
одного из губернских членов, в Новегороде, имел случай приобрести в оном малое знание во французском и немецком языках и пользовался
книгами хозяина того дома.
На нашей были всех сортов
книги — учебные и неучебные:
одни стояли, другие лежали.
Бывало, как досыта набегаешься внизу по зале, на цыпочках прокрадешься наверх, в классную, смотришь — Карл Иваныч сидит себе
один на своем кресле и с спокойно-величавым выражением читает какую-нибудь из своих любимых
книг. Иногда я заставал его и в такие минуты, когда он не читал: очки спускались ниже на большом орлином носу, голубые полузакрытые глаза смотрели с каким-то особенным выражением, а губы грустно улыбались. В комнате тихо; только слышно его равномерное дыхание и бой часов с егерем.
Против моего ожидания, оказалось, что, кроме двух стихов, придуманных мною сгоряча, я, несмотря на все усилия, ничего дальше не мог сочинить. Я стал читать стихи, которые были в наших
книгах; но ни Дмитриев, ни Державин не помогли мне — напротив, они еще более убедили меня в моей неспособности. Зная, что Карл Иваныч любил списывать стишки, я стал потихоньку рыться в его бумагах и в числе немецких стихотворений нашел
одно русское, принадлежащее, должно быть, собственно его перу.
Долго бессмысленно смотрел я в
книгу диалогов, но от слез, набиравшихся мне в глаза при мысли о предстоящей разлуке, не мог читать; когда же пришло время говорить их Карлу Иванычу, который, зажмурившись, слушал меня (это был дурной признак), именно на том месте, где
один говорит: «Wo kommen Sie her?», [Откуда вы идете? (нем.)] а другой отвечает: «Ich komme vom Kaffe-Hause», [Я иду из кофейни (нем.).] — я не мог более удерживать слез и от рыданий не мог произнести: «Haben Sie die Zeitung nicht gelesen?» [Вы не читали газеты? (нем.)]
Он сидит подле столика, на котором стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень на его лицо; в
одной руке он держит
книгу, другая покоится на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы на лоточке.
Кабинет Свияжского была огромная комната, обставленная шкафами с
книгами и с двумя столами —
одним массивным письменным, стоявшим по середине комнаты, и другим круглым, уложенным звездою вокруг лампы на разных языках последними нумерами газет и журналов.
Но он ясно видел теперь (работа его над
книгой о сельском хозяйстве, в котором главным элементом хозяйства должен был быть работник, много помогла ему в этом), — он ясно видел теперь, что то хозяйство, которое он вел, была только жестокая и упорная борьба между им и работниками, в которой на
одной стороне, на его стороне, было постоянное напряженное стремление переделать всё на считаемый лучшим образец, на другой же стороне — естественный порядок вещей.
На его счастье, в это самое тяжелое для него по причине неудачи его
книги время, на смену вопросов иноверцев, Американских друзей, самарского голода, выставки, спиритизма, стал Славянский вопрос, прежде только тлевшийся в обществе, и Сергей Иванович, и прежде бывший
одним из возбудителей этого вопроса, весь отдался ему.
Прогулки, беседы с княжной Варварой, посещения больницы, а главное, чтение, чтение
одной книги за другой занимали ее время.
Надо было покориться, так как, несмотря на то, что все доктора учились в
одной школе, по
одним и тем же
книгам, знали
одну науку, и несмотря на то, что некоторые говорили, что этот знаменитый доктор был дурной доктор, в доме княгини и в ее кругу было признано почему-то, что этот знаменитый доктор
один знает что-то особенное и
один может спасти Кити.
Толстоногий стол, заваленный почерневшими от старинной пыли, словно прокопченными бумагами, занимал весь промежуток между двумя окнами; по стенам висели турецкие ружья, нагайки, сабля, две ландкарты, какие-то анатомические рисунки, портрет Гуфеланда, [Гуфеланд Христофор (1762–1836) — немецкий врач, автор широко в свое время популярной
книги «Искусство продления человеческой жизни».] вензель из волос в черной рамке и диплом под стеклом; кожаный, кое-где продавленный и разорванный, диван помещался между двумя громадными шкафами из карельской березы; на полках в беспорядке теснились
книги, коробочки, птичьи чучелы, банки, пузырьки; в
одном углу стояла сломанная электрическая машина.
(Библ.)] а об устрицах говорила не иначе, как с содроганием; любила покушать — и строго постилась; спала десять часов в сутки — и не ложилась вовсе, если у Василия Ивановича заболевала голова; не прочла ни
одной книги, кроме «Алексиса, или Хижины в лесу», [«Алексис, или Хижина в лесу» — сентиментально-нравоучительный роман французского писателя Дюкре-Дюминиля (1761–1819).
Павел Петрович ни
одного вечера не проводил дома, славился смелостию и ловкостию (он ввел было гимнастику в моду между светскою молодежью) и прочел всего пять-шесть французских
книг.
Да помилуйте, — продолжал он, опять переменив голос, словно оправдываясь и робея, — где же нашему брату изучать то, чего еще ни
один умница в
книгу не вписал!
У обеих сестер была еще другая комнатка, общая их спальня, с двумя невинными деревянными кроватками, желтоватыми альбомцами, резедой, с портретами приятелей и приятельниц, рисованных карандашом довольно плохо (между ними отличался
один господин с необыкновенно энергическим выражением лица и еще более энергическою подписью, в юности своей возбудивший несоразмерные ожидания, а кончивший, как все мы — ничем), с бюстами Гете и Шиллера, немецкими
книгами, высохшими венками и другими предметами, оставленными на память.
Овсяников всегда спал после обеда, ходил в баню по субботам, читал
одни духовные
книги (причем с важностью надевал на нос круглые серебряные очки), вставал и ложился рано.
На чердаке, в старинном окованном железом сундуке, он открыл множество интересных, хотя и поломанных вещей: рамки для портретов, фарфоровые фигурки, флейту, огромную
книгу на французском языке с картинами, изображающими китайцев, толстый альбом с портретами смешно и плохо причесанных людей, лицо
одного из них было сплошь зачерчено синим карандашом.
«В этом есть доля истины — слишком много пошлых мелочей вносят они в жизнь. С меня довольно
одной комнаты. Я — сыт сам собою и не нуждаюсь в людях, в приемах, в болтовне о
книгах, театре. И я достаточно много видел всякой бессмыслицы, у меня есть право не обращать внимания на нее. Уеду в провинцию…»
— У Тагильского оказалась жена, да — какая! — он закрыл
один глаз и протяжно свистнул. — Стиль модерн, ни
одного естественного движения, говорит голосом умирающей. Я попал к ней по объявлению: продаются
книги. Книжки, брат, замечательные. Все наши классики, переплеты от Шелля или Шнелля, черт его знает! Семьсот целковых содрала. Я сказал ей, что был знаком с ее мужем, а она спросила: «Да?» И — больше ни звука о нем, стерва!
Достал из чемодана несколько
книг, в предисловии к
одной из них глаза поймали фразу: «Мы принимаем все религии, все мистические учения, только бы не быть в действительности».
«Конечно, эта смелая
книга вызовет шум. Удар в колокол среди ночи. Социалисты будут яростно возражать. И не
одни социалисты. “Свист и звон со всех сторон”. На поверхности жизни вздуется еще десяток пузырей».