Неточные совпадения
«А будет, что назначено:
Они
в котле
кипеть,
А мы дрова подкладывать...
Стародум. Постой. Сердце мое
кипит еще негодованием на недостойный поступок здешних хозяев. Побудем здесь несколько минут. У меня правило:
в первом движении ничего не начинать.
Больной, озлобленный, всеми забытый, доживал Козырь свой век и на закате дней вдруг почувствовал прилив"дурных страстей"и"неблагонадежных элементов". Стал проповедовать, что собственность есть мечтание, что только нищие да постники взойдут
в царство небесное, а богатые да бражники будут лизать раскаленные сковороды и
кипеть в смоле. Причем, обращаясь к Фердыщенке (тогда было на этот счет просто: грабили, но правду выслушивали благодушно), прибавлял...
Как нарочно, это случилось
в ту самую пору, когда страсть к законодательству приняла
в нашем отечестве размеры чуть-чуть не опасные; канцелярии
кипели уставами, как никогда не
кипели сказочные реки млеком и медом, и каждый устав весил отнюдь не менее фунта.
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец, огромный, черноватый мужик, пошел передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все стали выравниваться за ним, ходя под гору по лощине и на гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже пала, и косцы только на горке были на солнце, а
в низу, по которому поднимался пар, и на той стороне шли
в свежей, росистой тени. Работа
кипела.
Я до сих пор стараюсь объяснить себе, какого рода чувство
кипело тогда
в груди моей: то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты тому назад, не подвергая себя никакой опасности, хотел меня убить как собаку, ибо раненный
в ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.
Цветы и ленты на шляпе, вся веселится бурлацкая ватага, прощаясь с любовницами и женами, высокими, стройными,
в монистах и лентах; хороводы, песни,
кипит вся площадь, а носильщики между тем при криках, бранях и понуканьях, нацепляя крючком по девяти пудов себе на спину, с шумом сыплют горох и пшеницу
в глубокие суда, валят кули с овсом и крупой, и далече виднеют по всей площади кучи наваленных
в пирамиду, как ядра, мешков, и громадно выглядывает весь хлебный арсенал, пока не перегрузится весь
в глубокие суда-суряки [Суда-суряки — суда, получившие свое название от реки Суры.] и не понесется гусем вместе с весенними льдами бесконечный флот.
Это название она приобрела законным образом, ибо, точно, ничего не пожалела, чтобы сделаться любезною
в последней степени, хотя, конечно, сквозь любезность прокрадывалась ух какая юркая прыть женского характера! и хотя подчас
в каждом приятном слове ее торчала ух какая булавка! а уж не приведи бог, что
кипело в сердце против той, которая бы пролезла как-нибудь и чем-нибудь
в первые.
И там же надписью печальной
Отца и матери,
в слезах,
Почтил он прах патриархальный…
Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им вослед идут…
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется,
кипитИ к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки
в добрый час
Из мира вытеснят и нас!
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь, из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь,
кипела кровь;
Теперь, как
в доме опустелом,
Всё
в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
Но уж темнеет вечер синий,
Пора нам
в оперу скорей:
Там упоительный Россини,
Европы баловень — Орфей.
Не внемля критике суровой,
Он вечно тот же, вечно новый,
Он звуки льет — они
кипят,
Они текут, они горят,
Как поцелуи молодые,
Все
в неге,
в пламени любви,
Как зашипевшего аи
Струя и брызги золотые…
Но, господа, позволено ль
С вином равнять do-re-mi-sol?
Мне памятно другое время!
В заветных иногда мечтах
Держу я счастливое стремя…
И ножку чувствую
в руках;
Опять
кипит воображенье,
Опять ее прикосновенье
Зажгло
в увядшем сердце кровь,
Опять тоска, опять любовь!..
Но полно прославлять надменных
Болтливой лирою своей;
Они не стоят ни страстей,
Ни песен, ими вдохновенных:
Слова и взор волшебниц сих
Обманчивы… как ножки их.
Театр уж полон; ложи блещут;
Партер и кресла, всё
кипит;
В райке нетерпеливо плещут,
И, взвившись, занавес шумит.
Блистательна, полувоздушна,
Смычку волшебному послушна,
Толпою нимф окружена,
Стоит Истомина; она,
Одной ногой касаясь пола,
Другою медленно кружит,
И вдруг прыжок, и вдруг летит,
Летит, как пух от уст Эола;
То стан совьет, то разовьет,
И быстрой ножкой ножку бьет.
Кипя враждой нетерпеливой,
Ответа дома ждет поэт;
И вот сосед велеречивый
Привез торжественно ответ.
Теперь ревнивцу то-то праздник!
Он всё боялся, чтоб проказник
Не отшутился как-нибудь,
Уловку выдумав и грудь
Отворотив от пистолета.
Теперь сомненья решены:
Они на мельницу должны
Приехать завтра до рассвета,
Взвести друг на друга курок
И метить
в ляжку иль
в висок.
Негодование-то
в вас уж очень сильно кипит-с, благородное-с, от полученных обид, сперва от судьбы, а потом от квартальных, вот вы и мечетесь туда и сюда, чтобы, так сказать, поскорее заговорить всех заставить и тем все разом покончить, потому что надоели вам эти глупости и все подозрения эти.
Что смеетесь! Не радуйтесь! (Стучит палкой.) Все
в огне гореть будете неугасимом. Все
в смоле будете
кипеть неутолимой! (Уходя.) Вон, вон куда красота-то ведет! (Уходит.)
Ручей из берегов бьёт мутною водой,
Кипит, ревёт, крутит нечисту пену
в клубы,
Столетние валяет дубы,
Лишь трески слышны вдалеке...
Вода сбыла, и мостовая
Открылась, и Евгений мой
Спешит, душою замирая,
В надежде, страхе и тоске
К едва смирившейся реке.
Но, торжеством победы полны,
Еще
кипели злобно волны,
Как бы под ними тлел огонь,
Еще их пена покрывала,
И тяжело Нева дышала,
Как с битвы прибежавший конь.
Евгений смотрит: видит лодку;
Он к ней бежит, как на находку;
Он перевозчика зовет —
И перевозчик беззаботный
Его за гривенник охотно
Чрез волны страшные везет.
К этой неприятной для него задаче он приступил у нее на дому,
в ее маленькой уютной комнате. Осенний вечер сумрачно смотрел
в окна с улицы и
в дверь с террасы;
в саду, под красноватым небом, неподвижно стояли деревья, уже раскрашенные утренними заморозками. На столе, как всегда,
кипел самовар, — Марина,
в капоте
в кружевах, готовя чай, говорила, тоже как всегда, — спокойно, усмешливо...
Темное небо уже
кипело звездами, воздух был напоен сыроватым теплом, казалось, что лес тает и растекается масляным паром. Ощутимо падала роса.
В густой темноте за рекою вспыхнул желтый огонек, быстро разгорелся
в костер и осветил маленькую, белую фигурку человека. Мерный плеск воды нарушал безмолвие.
— Да, — ответил Клим, вдруг ощутив голод и слабость.
В темноватой столовой, с одним окном, смотревшим
в кирпичную стену, на большом столе буйно
кипел самовар, стояли тарелки с хлебом, колбасой, сыром, у стены мрачно возвышался тяжелый буфет, напоминавший чем-то гранитный памятник над могилою богатого купца. Самгин ел и думал, что, хотя квартира эта
в пятом этаже, а вызывает впечатление подвала. Угрюмые люди
в ней, конечно, из числа тех, с которыми история не считается, отбросила их
в сторону.
«Вот почему иногда мне кажется, что мысли мои
кипят в пустом пространстве. И то, что я чувствовал ночью, есть, конечно, назревание моей веры».
Клим разделся, прошел на огонь
в неприбранную комнату; там на столе горели две свечи, бурно
кипел самовар, выплескивая воду из-под крышки и обливаясь ею, стояла немытая посуда, тарелки с расковырянными закусками, бутылки, лежала раскрытая книга.
В кухне — кисленький запах газа, на плите,
в большом чайнике, шумно
кипит вода, на белых кафельных стенах солидно сияет медь кастрюль,
в углу, среди засушенных цветов, прячется ярко раскрашенная статуэтка мадонны с младенцем. Макаров сел за стол и, облокотясь, сжал голову свою ладонями, Иноков, наливая
в стаканы вино, вполголоса говорит...
Издали по коридору медленно плыла Алина.
В расстегнутой шубке, с шалью на плечах, со встрепанной прической, она казалась неестественно большой. Когда она подошла, Самгин почувствовал, что уговаривать ее бесполезно: лицо у нее было окостеневшее, глаза провалились
в темные глазницы, а зрачки как будто
кипели, сверкая бешенством.
Он чувствовал себя очень плохо, нервный шок вызвал физическую слабость, урчало
в кишечнике, какой-то странный шум
кипел в ушах, перед глазами мелькало удивленно вздрогнувшее лицо Тагильского, раздражало воспоминание о Харламове.
Клим подумал: нового
в ее улыбке только то, что она легкая и быстрая. Эта женщина раздражала его. Почему она работает на революцию, и что может делать такая незаметная, бездарная? Она должна бы служить сиделкой
в больнице или обучать детей грамоте где-нибудь
в глухом селе. Помолчав, он стал рассказывать ей, как мужики поднимали колокол, как они разграбили хлебный магазин. Говорил насмешливо и с намерением обидеть ее. Вторя его словам, холодно
кипел дождь.
Руку Самгина он стиснул так крепко, что Клим от боли даже топнул ногой. Марина увезла его к себе
в магазин, — там, как всегда,
кипел самовар и, как всегда, было уютно, точно
в постели, перед крепким, но легким сном.
Начали спорить по поводу письма, дым папирос и слов тотчас стал гуще. На столе
кипел самовар, струя серого вара вырывалась из-под его крышки горячей пылью. Чай разливала курсистка Роза Грейман, смуглая, с огромными глазами
в глубоких глазницах и ярким, точно накрашенным ртом.
— Долой самодержавие! — кричали всюду
в толпе, она тесно заполнила всю площадь, черной кашей
кипела на ней,
в густоте ее неестественно подпрыгивали лошади, точно каменная и замороженная земля под ними стала жидкой, засасывала их, и они погружались
в нее до колен, раскачивая согнувшихся
в седлах казаков; казаки, крестя нагайками воздух, били направо, налево, люди, уклоняясь от ударов, свистели, кричали...
Он переживал волнение, новое для него. За окном бесшумно
кипела густая, белая муть,
в мягком, бесцветном сумраке комнаты все вещи как будто задумались, поблекли; Варавка любил картины, фарфор, после ухода отца все
в доме неузнаваемо изменилось, стало уютнее, красивее, теплей. Стройная женщина с суховатым, гордым лицом явилась пред юношей неиспытанно близкой. Она говорила с ним, как с равным, подкупающе дружески, а голос ее звучал необычно мягко и внятно.
Он нехорошо возбуждался. У него тряслись плечи, он совал голову вперед, желтоватое рыхлое лицо его снова окаменело, глаза ослепленно мигали, губы, вспухнув, шевелились, красные, неприятно влажные. Тонкий голос взвизгивал, прерывался,
в словах
кипело бешенство. Самгин, чувствуя себя отвратительно, даже опустил голову, чтоб не видеть пред собою противную дрожь этого жидкого тела.
Иногда его уже страшило это ощущение самого себя как пустоты,
в которой непрерывно
кипят слова и мысли, —
кипят, но не согревают.
Самгин прошел
в комнату побольше, обставленную жесткой мебелью, с большим обеденным столом посредине, на столе
кипел самовар. У буфета хлопотала маленькая сухая старушка
в черном платье,
в шелковой головке, вытаскивала из буфета бутылки. Стол и комнату освещали с потолка три голубых розетки.
Эта песня, неизбежная, как вечерняя молитва солдат, заканчивала тюремный день, и тогда Самгину казалось, что весь день был неестественно веселым, что
в переполненной тюрьме с утра
кипело странное возбуждение, — как будто уголовные жили, нетерпеливо ожидая какого-то праздника, и заранее учились веселиться.
Все сердитей
кипела вода
в котлах, наполняя подвал тяжко пахучим паром.
Было найдено кое-что свое, и, стоя у окружного суда, Клим Иванович Самгин посмотрел, нахмурясь, вдоль Литейного проспекта и за Неву, где нерешительно, негусто дымили трубы фабрик.
В комнате присяжных поверенных
кипел разноголосый спор, человек пять адвокатов, прижав
в угол широколицего, бородатого, кричали
в лицо ему...
Лютов захохотал;
в зале снова
кипел оглушающий шум, люди стонали, вопили...
В столовой, стены которой были обшиты светлым деревом, а на столе
кипел никелированный самовар, женщина сказала...
Клим видел, что
в ней
кипит детская радость жить, и хотя эта радость казалась ему наивной, но все-таки завидно было уменье Сомовой любоваться людями, домами, картинами Третьяковской галереи, Кремлем, театрами и вообще всем этим миром, о котором Варвара тоже с наивностью, но лукавой, рассказывала иное.
Пошли
в соседнюю комнату, там, на большом, красиво убранном столе,
кипел серебряный самовар, у рояля,
в углу, стояла Дуняша, перелистывая ноты, на спине ее висели концы мехового боа, и Самгин снова подумал о ее сходстве с лисой.
На столе
кипел самовар, но никто не являлся налить чаю, и
в доме было тихо, точно все спали.
— Что ж кричать? — печально качая голым черепом и вздыхая тяжко, спросил адвокат Вишняков, театрал и шахматист. — Поздно кричать, — ответил он сам себе и широко развел руки. — Всё разрушается, всё! Клим Иванович замечательно правильно указал, что Русь — глиняный горшок,
в котором
кипят, но не могут свариться разнообразные, несоединимые…
В Петрограде он чувствовал себя гораздо [более] на месте,
в Петрограде жизнь
кипела все более круто, тревожно, вздымая густую пену бешенства страстей человеческих и особенно яростно — страсть к наживе.
Она величественно отошла
в угол комнаты, украшенный множеством икон и тремя лампадами, села к столу, на нем буйно
кипел самовар, исходя обильным паром, блестела посуда, комнату наполнял запах лампадного масла, сдобного теста и меда. Самгин с удовольствием присел к столу, обнял ладонями горячий стакан чая. Со стены, сквозь запотевшее стекло, на него смотрело лицо бородатого царя Александра Третьего, а под ним картинка: овечье стадо пасет благообразный Христос, с длинной палкой
в руке.
За магазином,
в небольшой комнатке горели две лампы, наполняя ее розоватым сумраком; толстый ковер лежал на полу, стены тоже были завешаны коврами, высоко на стене — портрет
в черной раме, украшенный серебряными листьями;
в углу помещался широкий, изогнутый полукругом диван, пред ним на столе
кипел самовар красной меди, мягко блестело стекло, фарфор. Казалось, что магазин, грубо сверкающий серебром и золотом, — далеко отсюда.
Настали минуты всеобщей, торжественной тишины природы, те минуты, когда сильнее работает творческий ум, жарче
кипят поэтические думы, когда
в сердце живее вспыхивает страсть или больнее ноет тоска, когда
в жестокой душе невозмутимее и сильнее зреет зерно преступной мысли, и когда…
в Обломовке все почивают так крепко и покойно.
Заходила ли речь о мертвецах, поднимающихся
в полночь из могил, или о жертвах, томящихся
в неволе у чудовища, или о медведе с деревянной ногой, который идет по селам и деревням отыскивать отрубленную у него натуральную ногу, — волосы ребенка трещали на голове от ужаса; детское воображение то застывало, то
кипело; он испытывал мучительный, сладко болезненный процесс; нервы напрягались, как струны.
«Ночью писать, — думал Обломов, — когда же спать-то? А поди тысяч пять
в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться,
кипеть, гореть, не знать покоя и все куда-то двигаться… И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет — а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»
Он ждал с замирающим сердцем ее шагов. Нет, тихо. Природа жила деятельною жизнью; вокруг
кипела невидимая, мелкая работа, а все, казалось, лежит
в торжественном покое.