Неточные совпадения
— Благодарю! — Грэй сильно сжал руку боцмана, но тот, сделав невероятное усилие, ответил таким пожатием, что
капитан уступил. После этого подошли все, сменяя друг друга застенчивой теплотой взгляда и бормоча поздравления. Никто не крикнул, не зашумел — нечто не совсем простое
чувствовали матросы в отрывистых словах
капитана. Пантен облегченно вздохнул и повеселел — его душевная тяжесть растаяла. Один корабельный плотник остался чем-то недоволен: вяло подержав руку Грэя, он мрачно спросил...
Восторженный ли вид
капитана, глупое ли убеждение этого «мота и расточителя», что он, Самсонов, может поддаться на такую дичь, как его «план», ревнивое ли чувство насчет Грушеньки, во имя которой «этот сорванец» пришел к нему с какою-то дичью за деньгами, — не знаю, что именно побудило тогда старика, но в ту минуту, когда Митя стоял пред ним,
чувствуя, что слабеют его ноги, и бессмысленно восклицал, что он пропал, — в ту минуту старик посмотрел на него с бесконечною злобой и придумал над ним посмеяться.
Усадьба
капитана была ограждена непроницаемыми кустами сирени, и наша жизнь постепенно все более замыкалась в ее пределах… Между нами и деревней стояла стена, и мы
чувствовали себя людьми без собственной среды.
Сказав последние слова, отец Арсений даже изменил своей сдержанности. Он встал со стула и обе руки простер вперед, как бы взывая к отмщению. Мы все смолкли. Колотов пощипывал бородку и барабанил по столу; Терпибедов угрюмо сосал чубук; я тоже
чувствовал, что любопытство мое удовлетворено вполне и что не мешало бы куда-нибудь улизнуть. Наконец
капитан первый нарушил тишину.
— Не позволю! Молчите! — закричал он пронзительным, страдальческим голосом. — Зачем смеяться?
Капитан Осадчий, вам вовсе не смешно, а вам больно и страшно! Я вижу! Я знаю, что вы
чувствуете в душе!
Распоряжаясь таким образом, Калинович никак не имел духу сказать о том Годневым, и — странное дело! — в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся
капитан: стыдясь самому себе признаться, он начинал
чувствовать к нему непреодолимый страх.
«Наверное, мне быть убитым нынче — думал штабс-капитан — я
чувствую.
Штабс-капитан так же, как и вчера,
почувствовал себя чрезвычайно одиноким и, поклонившись с разными господами — с одними не желая сходиться, а к другим не решаясь подойти — сел около памятника Казарского и закурил папиросу.
— А, благодарю вас, что вы меня предуведомили!.. — поблагодарил ее искренно
капитан и, выйдя от Рыжовых,
почувствовал желание зайти к Миропе Дмитриевне, чтобы поговорить с ней по душе.
В настоящий вечер она, кушая вприкуску уже пятую чашку чаю, начинала
чувствовать легкую тоску от этой приятной, но все-таки отчасти мутящей жидкости, — вдруг на дворе показалась высокая фигура
капитана в шинели. Миропа Дмитриевна грустно усмехнулась, заранее предчувствуя, зачем к ней идет
капитан, и крикнула ему, что она в саду, а не в доме.
Теперь публика вся толпилась на левом борту. Однажды мельком Елена увидала помощника
капитана в толпе. Он быстро скользнул от нее глазами прочь, трусливо повернулся и скрылся за рубкой. Но не только в его быстром взгляде, а даже в том, как под белым кителем он судорожно передернул спиною, она прочла глубокое брезгливое отвращение к ней. И она тотчас же
почувствовала себя на веки вечные, до самого конца жизни, связанной с ним и совершенно равной ему.
Снова начались музыка, танцы: пол содрогался. Слова Биче о «мошеннической проделке» Геза показали ее отношение к этому человеку настолько ясно, что присутствие в каюте
капитана портрета девушки потеряло для меня свою темную сторону. В ее манере говорить и смотреть была мудрая простота и тонкая внимательность, сделавшие мой рассказ неполным; я
чувствовал невозможность не только сказать, но даже намекнуть о связи особых причин с моими поступками. Я умолчал поэтому о происшествии в доме Стерса.
—
Капитан Гез, — сказал я, тщательно подбирая слова,
чувствуя приступ ярости, не желая поддаваться гневу, но видя, что принужден положить конец дерзкому вторжению, оборвать сцену, начинающую делать меня дураком в моих собственных глазах, —
капитан Гез, я прошу вас навсегда забыть обо мне как о компаньоне по увеселениям.
Я
почувствовал, что сердце у меня забилось сильнее. Мне показалось, что
капитан должен знать что-нибудь и о Надежде Николаевне.
Туда Аксинья подавала им есть и пить, там они спали, невидимые никому, кроме меня и кухарки, по-собачьи преданной Ромасю, почти молившейся на него. По ночам Изот и Панков отвозили этих гостей в лодке на мимо идущий пароход или на пристань в Лобышки. Я смотрел с горы, как на черной — или посеребренной луною — реке мелькает чечевица лодки, летает над нею огонек фонаря, привлекая внимание
капитана парохода, — смотрел и
чувствовал себя участником великого, тайного дела.
С бегов поехали в ресторан, а оттуда на квартиру к Щавинскому. Фельетонист немного стыдился своей роли добровольного сыщика, но
чувствовал, что не в силах отстать от нее, хотя у него уже начиналась усталость и головная боль от этой тайной, напряженной борьбы с чужой душою. Убедившись, что лесть ему не помогла, он теперь пробовал довести штабс-капитана до откровенности, дразня и возбуждая его патриотические чувства.
Но штабс-капитан как будто не расслышал. Он начал рассказывать те старые, заезженные, похабные анекдоты, которые рассказываются в лагерях, на маневрах, в казармах. И Щавинский
почувствовал невольную обиду.
— Штурман, — сказал он, чуть-чуть нахмурившись, — вы слышите? Голос каждого звучит совсем иначе, чем когда был жив
капитан Пэд. Я
чувствую тревогу. Что будет?
Он и любезен с тобой, и обед тебе сервирует (справедливость требует сказать, что
капитан выговорил: «сельвирует»), и сигарка, и всякая такая вещь… а ты все-таки
чувствуешь, что он тебя рассматривает, как червяка низменного…
К семи часам мы явились в палац. Всю дорогу
капитан ворчал что-то про «бэгэрэдство», постоянно поправлял нацепленный для чего-то на грудь иконостас и, по-видимому, находился в самом подавленном настроении духа… Впрочем, надо сказать, и я
чувствовал себя не особенно развязно.
Было уже темно, когда окончив ералаш и покурив в кабинете, мы возвращались домой.
Капитан шел впереди. На террасе я вдруг
почувствовал, да, именно
почувствовал чье-то присутствие. Я раскурил сильнее сигару и в красноватом, вспыхивающем и потухающем свете увидел платье и дорогое улыбающееся лицо.
Капитан жил бережливо: в карты не играл, кутил редко и курил простой табак, который он, неизвестно почему, называл не тютюн, а самброталический табак.
Капитан еще прежде нравился мне: у него была одна из тех простых, спокойных русских физиономий, которым приятно и легко смотреть прямо в глаза; но после этого разговора я
почувствовал к нему истинное уважение.
Француз, который при Ватерлоо сказал: «la garde meurt, mais ne se rend pas», [«гвардия умирает, но не сдается»,] и другие, в особенности французские герои, которые говорили достопамятные изречения, были храбры и действительно говорили достопамятные изречения; но между их храбростью и храбростью
капитана есть та разница, что если бы великое слово, в каком бы то ни было случае, даже шевелилось в душе моего героя, я уверен, он не сказал бы его: во-первых, потому, что, сказав великое слово, он боялся бы этим самым испортить великое дело, а во-вторых, потому, что, когда человек
чувствует в себе силы сделать великое дело, какое бы то ни было слово не нужно.
Старший штурман, сухой и старенький человек, проплававший большую часть своей жизни и видавший всякие виды, один из тех штурманов старого времени, которые были аккуратны, как и пестуемые ими хронометры, пунктуальны и добросовестны, с которыми, как в старину говорили,
капитану можно было спокойно спать, зная, что такой штурман не прозевает ни мелей, ни опасных мест, вблизи которых он
чувствует себя беспокойным, — этот почтенный Степан Ильич торопливо допивает свой третий стакан, докуривает вторую толстую папиросу и идет с секстаном наверх брать высоты солнца, чтобы определить долготу места.
Завтрак у
капитана прошел оживленно. Василий Федорович был, как всегда, радушен и гостеприимен, держал себя так просто, по-товарищески, что каждый
чувствовал себя свободно, не думая, что находится в гостях у своего начальника. В нем было какое-то особенное умение не быть им вне службы.
Капитан принимает эти похвалы с чувством собственного достоинства, без того выражения чрезмерной радости, которая столь нравится начальникам и потому довольно обыкновенна среди подчиненных, и адмирал, как будто удивленный этой малой отзывчивостью к его комплиментам, к тому же весьма редким и не особенно расточительным, взглядывает на
капитана пристальным взглядом умных своих глаз и, словно бы угадывая в нем рыцаря долга и независимого человека,
чувствует к нему уважение.
Лежа в койке, он долго еще думал о том, как бы оправдать доверие Василия Федоровича, быть безукоризненным служакой и вообще быть похожим на него. И он
чувствовал, что серьезно любит и море, и службу, и «Коршуна», и
капитана, и товарищей, и матросов. За этот год он привязался к матросам и многому у них научился, главное — той простоте отношений и той своеобразной гуманной морали, полной прощения и любви, которая поражала его в людях, жизнь которых была не из легких.
— Точно так, Владимир Ашанин! — громко, сердечно и почему-то весело отвечал Володя и сразу
почувствовал себя как-то просто и легко, не
чувствуя никакого страха и волнения, как только встретил этот спокойно-серьезный, вдумчивый и в то же время необыкновенно мягкий, проникновенный взгляд больших серых глаз
капитана.
Многие офицеры, недовольные этой просьбой, равносильной приказанию, молчали, видимо, далеко не сочувственно и
чувствовали, как будет им трудно избавиться от прежних привычек. Но делать было нечего. Приходилось подчиняться и утешаться возможностью утолять свой служебный гнев хотя бы тайком, если не открыто, чтобы не навлечь на себя неудовольствия
капитана. Не особенно был, кажется, доволен и старший офицер, довольно фамильярно в минуты вспышек обращавшийся с матросскими физиономиями.
Салют окончен, и Захар Петрович, сияющий, довольный и вспотевший, полный сознания, что салют был «прочувствованный», с аффектированной скромностью отходит от орудий на шканцы, словно артист с эстрады. Ему никто не аплодирует, но он видит по лицам
капитана, старшего офицера и всех понимающих дело, что и они
почувствовали, каков был салют.
К изумлению ревизора, артиллерийского офицера и нескольких матросов, расчет
капитана на стыд наказанных оправдался: ни один не прикоснулся в водке; все они
чувствовали какую-то неловкость и подавленность и были очень рады, когда им приказали выйти из загородки и когда убрали водку.
И Ашанин отчасти понял этот своеобразный характер, сумел оценить его достоинства и до некоторой степени извинить недостатки, и если и не сделался таким влюбленным поклонником адмирала, каким был по отношению к
капитану, то все-таки
чувствовал к нему и большое уважение и симпатию.
Без чванства и гордости
почувствовал Теркин, как хорошо иметь средства помогать горюнам вроде Аршаулова. Без денег нельзя ничего такого провести в жизнь. Одной охоты мало. Вот и мудреца лесовода он пригрел и дает полный ход всему, что в нем кроется ценного на потребу родным угодьям и тому же трудовому, обездоленному люду. И судьбу
капитана он обеспечил — взял его на свою службу, видя что на того начали коситься другие пайщики из-за истории с Перновским, хотя она и кончилась ничем.
— Раз ты
чувствуешь, что это твое призвание, то противиться ему, конечно, не следует. Хорошо, будь моряком. Но ты кем хочешь быть, — матросом, чтобы только мыть шваброй полы на корабле, или
капитаном, чтобы управлять кораблем?
Больше всех
чувствовал себя неловко штабс-капитан Рябович, маленький, сутуловатый офицер, в очках и с бакенами, как у рыси.
Граф Иосиф Янович Свянторжецкий действительно был вскоре зачислен
капитаном в один из гвардейских полков, причем была принята во внимание полученная им в детстве военная подготовка. Отвращение к военной службе молодого человека, которое он
чувствовал, если читатель помнит, будучи кадетом Осипом Лысенко, и которое главным образом побудило его на побег с матерью, не могло иметь места при порядках гвардейской военной службы Елизаветинского времени.
Но и управляющий, и Старший наконец
почувствовали необходимость выселить Филатовых из крошечной квартирки в одну комнату и кухню, где-то на третьем дворе, куда они обе переехали после смерти
капитана.
Был ли он крепче на ногах других денщиков и долее в состоянии был впитывать в себя капитанские излияния (летевшие на него иногда со стаканом и другою вещью, подвернувшейся Николаю Ивановичу под руку) или в чем-нибудь ином проявлял свое заботливое к нему отношение,
капитан в точности уяснить себе не мог, но
чувствовал к Кукушкину благодарность.
Капитан,
чувствуя, что гнев душит его, сквозь зубы прошипел...
В то время как Ростов делал эти соображения и печально отъезжал от государя,
капитан фон-Толь случайно наехал на то же место и, увидав государя, прямо подъехал к нему, предложил ему свои услуги и помог перейти пешком через канаву. Государь, желая отдохнуть и
чувствуя себя нездоровым, сел под яблочное дерево, и Толь остановился подле него. Ростов издалека с завистью и раскаянием видел, как фон-Толь что-то долго и с жаром говорил государю, как государь, видимо, заплакав, закрыл глаза рукой и пожал руку Толю.