Неточные совпадения
И
понимаете, в старину человек, хотевший образоваться, положим, Француз, стал бы изучать всех классиков: и богословов, и трагиков, и
историков, и философов, и
понимаете весь труд умственный, который бы предстоял ему.
Это — не тот город, о котором сквозь зубы говорит Иван Дронов, старается смешно писать Робинзон и пренебрежительно рассказывают люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может быть, так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на сей раз Клим подумал об этих людях без раздражения,
понимая, что ведь они тоже действительность, которую так благосклонно оправдывал чистенький
историк.
Клим заметил, что
историк особенно внимательно рассматривал Томилина и даже как будто боялся его; может быть, это объяснялось лишь тем, что философ, входя в зал редакции, пригибал рыжими ладонями волосы свои, горизонтально торчавшие по бокам черепа, и, не зная Томилина, можно было
понять этот жест как выражение отчаяния...
Самгин простился со стариком и ушел, убежденный, что хорошо, до конца,
понял его. На этот раз он вынес из уютной норы
историка нечто беспокойное. Он чувствовал себя человеком, который не может вспомнить необходимое ему слово или впечатление, сродное только что пережитому. Шагая по уснувшей улице, под небом, закрытым одноцветно серой массой облаков, он смотрел в небо и щелкал пальцами, напряженно соображая: что беспокоит его?
Умом он
понимал, что ведь матерый богатырь из села Карачарова, будучи прогневан избалованным князем, не так, не этим голосом говорил, и, конечно, в зорких степных глазах его не могло быть такой острой иронической усмешечки, отдаленно напоминавшей хитренькие и мудрые искорки глаз
историка Василия Ключевского.
Так и
понимают многие
историки христианства (И. Вейсс, Луози, Швейцер).
— Отлично — что и говорить! Да, брат, изумительный был человек этот маститый
историк: и науку и свистопляску — все
понимал! А историю русскую как знал — даже поверить трудно! Начнет, бывало, рассказывать, как Мстиславы с Ростиславами дрались, — ну, точно сам очевидцем был! И что в нем особенно дорого было: ни на чью сторону не норовил! Мне, говорит, все одно: Мстислав ли Ростислава, или Ростислав Мстислава побил, потому что для меня что историей заниматься, что бирюльки таскать — все единственно!
Мы очень хорошо
понимаем, что от русского
историка, изображающего события новой русской истории, начиная с Петра, невозможно еще требовать ничего более фактической верности и полноты.
После всего этого трудно не сказать, что в действительности есть много событий, которые надобно только знать,
понять и уметь рассказать, чтоб они в чисто прозаическом рассказе
историка, писателя мемуаров или собирателя анекдотов отличались от настоящих «поэтических произведений» только меньшим объемом, меньшим развитием сцен, описаний и тому подобных подробностей.
Но я, как беспристрастный
историк, должен здесь заметить, что с дамами он вообще обращался не с большим уважением, и одна только Лизавета Васильевна составляла для него как бы исключение, потому ли, что он не мог, несмотря на его старания, успеть в ней, или оттого, что он действительно
понимал в ней истинные достоинства женщины, или, наконец, потому, что она и станом, и манерами, и даже лицом очень много походила на тех милых женщин, которых он видал когда-то в большом свете, — этого не мог решить себе даже сам Бахтиаров.
Объективные
историки могут многое выяснить в критике источников, в раскрытии второстепенных исторических причин, но они даже не ставят себе цели
понять смысл революции.
Одни
историки, не
понимая, в простоте душевной, вопроса о значении власти, те самые частные и биографические
историки, о которых было говорено выше, признают как будто, что совокупность воль масс переносится на исторические лица безусловно, и потому, описывая какую-нибудь одну власть, эти
историки предполагают, что эта самая власть есть одна абсолютная и настоящая, а что всякая другая сила, противодействующая этой настоящей власти, есть не власть, а нарушение власти, — насилие.
Но почему умственная деятельность людей представляется
историками культуры причиной или выражением всего исторического движения, — это
понять трудно.
Частные
историки биографические и
историки отдельных народов
понимают эту силу, как власть, присущую героям и владыкам.
Третьи
историки, называющиеся
историками культуры, следуя по пути, проложенному общими
историками, признающими иногда писателей и дам силами, производящими события, еще совершенно иначе
понимают эту силу. Они видят ее в так называемой культуре, в умственной деятельности.
Говоря таким образом,
историки культуры невольно противоречат самим себе, они доказывают, что та новая сила, которую они придумали, не выражает исторических событий, а что единственное средство
понимать историю есть та власть, которой они будто бы не признают.
Во-вторых, еще труднее
понять, в чем именно
историки видят спасительность этого маневра для русских и пагубность его для французов; ибо фланговый марш этот, при других, предшествующих, сопутствовавших и последовавших обстоятельствах, мог быть пагубным для русского и спасительным для французского войска.
Итак нельзя
понять, во-первых, какими умозаключениями доходят
историки до того, чтобы видеть что-то глубокомысленное в этом маневре.
Когда вот-вот les enfants du Don [сыны Дона] могли поймать самого императора в середине его армии, ясно было, что нечего больше делать, как только бежать как можно скорее по ближайшей знакомой дороге. Наполеон, с своим 40-летним брюшком, не чувствуя в себе уже прежней поворотливости и смелости,
понял этот намек. И под влиянием страха, которого он набрался от казаков, тотчас же согласился с Мутоном, и отдал, как говорят
историки, приказание об отступлении назад на Смоленскую дорогу.