Неточные совпадения
Григорий
шел задумчиво
Сперва большой дорогою
(Старинная:
с высокими
Курчавыми березами,
Прямая, как стрела).
Ему то было весело,
То грустно. Возбужденная
Вахлацкою пирушкою,
В нем сильно мысль работала
И в
песне излилась...
Воз был увязан. Иван спрыгнул и повел за повод добрую, сытую лошадь. Баба вскинула на воз грабли и бодрым шагом, размахивая руками,
пошла к собравшимся хороводом бабам. Иван, выехав на дорогу, вступил в обоз
с другими возами. Бабы
с граблями на плечах, блестя яркими цветами и треща звонкими, веселыми голосами,
шли позади возов. Один грубый, дикий бабий голос затянул
песню и допел ее до повторенья, и дружно, в раз, подхватили опять
с начала ту же
песню полсотни разных, грубых и тонких, здоровых голосов.
И опять по обеим сторонам столбового пути
пошли вновь писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни
с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора
с овсом в руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем,
с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по другую, помещичьи рыдваны, [Рыдван — в старину: большая дорожная карета.] солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик
с свинцовым горохом и подписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые и свежеразрытые черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали
песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны как мухи и горизонт без конца…
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И
славы сладкое мученье
В нем рано волновали кровь.
Он
с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим огнем
Душа воспламенилась в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил:
Он в
песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
Благословенье ли на победу над врагом и потом веселый возврат на отчизну
с добычей и
славой, на вечные
песни бандуристам, или же?..
Идут тоже не торопясь, как-то по-деревенски,
с развальцем, без красных флагов, без попыток петь революционные
песни.
Нехаева, повиснув на руке Клима, говорила о мрачной поэзии заупокойной литургии, заставив спутника своего
с досадой вспомнить сказку о глупце, который пел на свадьбе похоронные
песни.
Шли против ветра, говорить ей было трудно, она задыхалась. Клим строго, тоном старшего, сказал...
Клим Иванович плохо спал ночь, поезд из Петрограда
шел медленно,
с препятствиями, долго стоял на станциях, почти на каждой толпились солдаты, бабы, мохнатые старики, отвратительно визжали гармошки, завывали
песни, — звучал дробный стук пляски, и в окна купе заглядывали бородатые рожи запасных солдат.
Самгин, медленно
идя к концу поезда, впервые ощущал
с такой остротой терзающую тоску простенькой русской
песни.
Пейзаж портили красные массы и трубы фабрик. Вечером и по праздникам на дорогах встречались группы рабочих; в будни они были чумазы, растрепанны и злы, в праздники приодеты, почти всегда пьяны или выпивши,
шли они
с гармониями,
с песнями, как рекрута, и тогда фабрики принимали сходство
с казармами. Однажды кучка таких веселых ребят, выстроившись поперек дороги, крикнула ямщику...
Возвращавшиеся
с полевых работ стрелки говорили, что видели на дороге какого-то человека
с котомкой за плечами и
с ружьем в руках. Он
шел радостный, веселый и напевал
песню. Судя по описаниям, это был Дерсу.
На балы если вы едете, то именно для того, чтобы повертеть ногами и позевать в руку; а у нас соберется в одну хату толпа девушек совсем не для балу,
с веретеном,
с гребнями; и сначала будто и делом займутся: веретена шумят, льются
песни, и каждая не подымет и глаз в сторону; но только нагрянут в хату парубки
с скрыпачом — подымется крик, затеется шаль,
пойдут танцы и заведутся такие штуки, что и рассказать нельзя.
По окончании акта студенты вываливают на Большую Никитскую и толпами, распевая «Gaudeamus igitur», [«Итак, радуйтесь, друзья…» (название старинной студенческой
песни на латинском языке).] движутся к Никитским воротам и к Тверскому бульвару, в излюбленные свои пивные. Но
идет исключительно беднота; белоподкладочники, надев «николаевские» шинели
с бобровыми воротниками, уехали на рысаках в родительские палаты.
В прекрасный зимний день Мощинского хоронили. За гробом
шли старик отец и несколько аристократических господ и дам, начальство гимназии, много горожан и учеников. Сестры Линдгорст
с отцом и матерью тоже были в процессии. Два ксендза в белых ризах поверх черных сутан пели по — латыни похоронные
песни, холодный ветер разносил их высокие голоса и шевелил полотнища хоругвей, а над толпой, на руках товарищей, в гробу виднелось бледное лицо
с закрытыми глазами, прекрасное, неразгаданное и важное.
Кроме Игоши и Григория Ивановича, меня давила, изгоняя
с улицы, распутная баба Ворониха. Она появлялась в праздники, огромная, растрепанная, пьяная.
Шла она какой-то особенной походкой, точно не двигая ногами, не касаясь земли, двигалась, как туча, и орала похабные
песни. Все встречные прятались от нее, заходя в ворота домов, за углы, в лавки, — она точно мела улицу. Лицо у нее было почти синее, надуто, как пузырь, большие серые глаза страшно и насмешливо вытаращены. А иногда она выла, плакала...
— Постой, не перебивай, ваше высокоблагородие. Роспили мы эту водку, вот он, Андрюха то есть, еще взял перцовки сороковку. По стакану налил себе и мне. Мы по стакану вместе
с ним и выпили. Ну, вот тут
пошли весь народ домой из кабака, и мы
с ним сзади
пошли тоже. Меня переломило верхом-то ехать, я слез и сел тут на бережку. Я
песни пел да шутил. Разговору не было худого. Потом этого встали и
пошли.
Работы у «убитых коломенок» было по горло. Мужики вытаскивали из воды кули
с разбухшим зерном, а бабы расшивали кули и рассыпали зерно на берегу, чтобы его охватывало ветром и сушило солнышком. Но зерно уже осолодело и от него несло затхлым духом. Мыс сразу оживился. Бойкие заводские бабы работали
с песнями, точно на помочи. Конечно, в первую голову везде
пошла развертная солдатка Аннушка, а за ней Наташка. Они и работали везде рядом, как привыкли на фабрике.
Эти стихи из нашей
песни пришли мне на мысль, отправляя к тебе обратно мой портрет
с надписью. Отпустить шутку случается и теперь —
слава богу, иначе нельзя бы так долго прожить на горизонте не совсем светлом. Не помнишь ли ты всей
песни этой? Я бы желал ее иметь.
И народ бежал встречу красному знамени, он что-то кричал, сливался
с толпой и
шел с нею обратно, и крики его гасли в звуках
песни — той
песни, которую дома пели тише других, — на улице она текла ровно, прямо, со страшной силой. В ней звучало железное мужество, и, призывая людей в далекую дорогу к будущему, она честно говорила о тяжестях пути. В ее большом спокойном пламени плавился темный шлак пережитого, тяжелый ком привычных чувств и сгорала в пепел проклятая боязнь нового…
Не торопясь, Ефим
пошел в шалаш, странницы снимали
с плеч котомки, один из парней, высокий и худой, встал из-за стола, помогая им, другой, коренастый и лохматый, задумчиво облокотясь на стол, смотрел на них, почесывая голову и тихо мурлыкая
песню.
В эту самую минуту на улице послышался шум. Я поспешил в следственную комнату и подошел к окну. Перед станционным домом медленно подвигалась процессия
с зажженными фонарями (было уже около 10 часов); целая толпа народа сопровождала ее. Тут слышались и вопли старух, и просто вздохи, и даже ругательства; изредка только раздавался в воздухе сиплый и нахальный смех, от которого подирал по коже мороз. Впереди всех приплясывая
шел Михеич и горланил
песню.
С тем она меня и отпустила.
Пошел я к черницам, а они сидят себе сложа руки да
песни под нос мурлыкают.
Идут весело,
с песнями, работают споро; он в первой косе.
И после этого начались опять
песни и пляски, и опять другая цыганка
с шампанеей
пошла.
Ходят еще в народе предания о
славе, роскоши и жестокости грозного царя, поются еще кое-где
песни про осуждение на смерть царевича, про нашествия татар на Москву и про покорение Сибири Ермаком Тимофеевичем, которого изображения, вероятно, несходные, можно видеть доселе почти во всех избах сибирских; но в этих преданиях,
песнях и рассказах — правда мешается
с вымыслом, и они дают действительным событиям колеблющиеся очертания, показывая их как будто сквозь туман и дозволяя воображению восстановлять по произволу эти неясные образы.
Песня, которую пели в пятой роте Бутлера, была сочинена юнкером во
славу полка и пелась на плясовой мотив
с припевом: «То ли дело, то ли дело, егеря, егеря!»
Погода была чудная, солнечная, тихая,
с бодрящим свежим воздухом. Со всех сторон трещали костры, слышались
песни. Казалось, все праздновали что-то. Бутлер в самом счастливом, умиленном расположении духа
пошел к Полторацкому. К Полторацкому собрались офицеры, раскинули карточный стол, и адъютант заложил банк в сто рублей. Раза два Бутлер выходил из палатки, держа в руке, в кармане панталон, свой кошелек, но, наконец, не выдержал и, несмотря на данное себе и братьям слово не играть, стал понтировать.
И вот вся толпа рассаживается по саням и трогается вниз по улице к постоялым дворам и трактирам, и еще громче раздаются вместе, перебивая друг друга,
песни, рыдания, пьяные крики, причитания матерей и жен, звуки гармонии и ругательства. Все отправляются в кабаки, трактиры, доход
с которых поступает правительству, и
идет пьянство, заглушающее в них чувствуемое сознание беззаконности того, что делается над ними.
Прасковья Ивановна была очень довольна, бабушке ее стало сейчас лучше, угодник майор привез ей из Москвы много игрушек и разных гостинцев, гостил у Бактеевой в доме безвыездно, рассыпался перед ней мелким бесом и скоро так привязал к себе девочку, что когда бабушка объявила ей, что он хочет на ней жениться, то она очень обрадовалась и, как совершенное дитя, начала бегать и прыгать по всему дому, объявляя каждому встречному, что «она
идет замуж за Михаила Максимовича, что как будет ей весело, что сколько получит она подарков, что она будет
с утра до вечера кататься
с ним на его чудесных рысаках, качаться на самых высоких качелях, петь
песни или играть в куклы, не маленькие, а большие, которые сами умеют ходить и кланяться…» Вот в каком состоянии находилась голова бедной невесты.
Уж было темно, когда Лукашка вышел на улицу. Осенняя ночь была свежа и безветрена. Полный золотой месяц выплывал из-за черных раин, поднимавшихся на одной стороне площади. Из труб избушек
шел дым и, сливаясь
с туманом, стлался над станицею. В окнах кое-где светились огни. Запах кизяка, чапры и тумана был разлит в воздухе. Говор, смех,
песни и щелканье семечек звучали так же смешанно, но отчетливее, чем днем. Белые платки и папахи кучками виднелись в темноте около заборов и домов.
Лукашка
с Назаркой, разорвав хоровод,
пошли ходить между девками. Лукашка подтягивал резким подголоском и, размахивая руками, ходил посередине хоровода. «Что же, выходи какая!» проговорил он. Девки толкали Марьянку: она не хотела выйти. Из-за
песни слышались тонкий смех, удары, поцелуи, шопот.
— А глаза?.. И мир, и любовь, и блаженство… В них для меня повернулась вся наша грешная планетишка, в них отразилась вся небесная сфера, в них мелькнула тень божества…
С ней, как говорит Гейне,
шла весна,
песни, цветы, молодость.
Тут дорога, которая версты две извивалась полями, повернула налево и
пошла лесом. Кирша попевал беззаботно веселые
песни, заговаривал
с проезжим, шутил; одним словом, можно было подумать, что он совершенно спокоен и не опасается ничего. Но в то же время малейший шорох возбуждал все его внимание: он приостанавливал под разными предлогами своего коня, бросал зоркий взгляд на обе стороны дороги и, казалось, хотел проникнуть взором в самую глубину леса.
Но восходит солнце в небеси —
Игорь-князь явился на Руси.
Вьются
песни с дальнего Дуная,
Через море в Киев долетая.
По Боричеву восходит удалой
К Пирогощей богородице святой.
И страны рады,
И веселы грады.
Пели
песню старым мы князьям,
Молодых настало время славить нам:
Слава князю Игорю,
Буй тур Всеволоду,
Владимиру Игоревичу!
Слава всем, кто, не жалея сил.
За христиан полки поганых бил!
Здрав будь, князь, и вся дружина здрава!
Слава князям и дружине
слава!
Из арки улицы, как из трубы, светлыми ручьями радостно льются
песни пастухов; без шляп, горбоносые и в своих плащах похожие на огромных птиц, они
идут играя, окруженные толпою детей
с фонарями на высоких древках, десятки огней качаются в воздухе, освещая маленькую круглую фигурку старика Паолино, ого серебряную голову, ясли в его руках и в яслях, полных цветами, — розовое тело Младенца,
с улыбкою поднявшего вверх благословляющие ручки.
А. М. Максимов сказал, что сегодня утром приехал в Москву И. Ф. Горбунов, который не откажется выступить
с рассказом из народного быта,
С. А. Бельская и В. И. Родон обещали дуэт из оперетки, Саша Давыдов споет цыганские
песни, В. И. Путята прочтет монолог Чацкого, а П. П. Мещерский прямо
с репетиции поехал в «Щербаки» пригласить своего друга — чтеца П. А. Никитина,
слава о котором гремела в Москве, но на сцене в столице он ни разу не выступал, несмотря на постоянные приглашения и желание артистов Малого театра послушать его.
Фоме было приятно смотреть на эту стройную, как музыка, работу. Чумазые лица крючников светились улыбками, работа была легкая,
шла успешно, а запевала находился в ударе. Фоме думалось, что хорошо бы вот так дружно работать
с добрыми товарищами под веселую
песню, устать от работы, выпить стакан водки и поесть жирных щей, изготовленных дородной и разбитной артельной маткой…
Фома вслушался в
песню и
пошел к ней на пристань. Там он увидал, что крючники, вытянувшись в две линии, выкатывают на веревках из трюма парохода огромные бочки. Грязные, в красных рубахах
с расстегнутыми воротами, в рукавицах на руках, обнаженных по локоть, они стояли над трюмом и шутя, весело, дружно, в такт
песне, дергали веревки. А из трюма выносился высокий, смеющийся голос невидимого запевалы...
В этот день, вследствие холода, мало
пошло народу на базар. Пили уже второй день дома. Дым коромыслом стоял: гармоники, пляска,
песни, драка… целый ад… Внизу, в кухне, в шести местах играли в карты — в «три листа
с подходцем».
Опять два бифштекса и, что всего неприятнее — опять возвращение домой
с песнями. И
с чего я вдруг так распелся? Я начинаю опасаться, что если дело
пойдет таким образом дальше, то меня непременно когда-нибудь посадят в часть.
И на том же самом месте, где списана
песня Деворы, вечная книга уже начинает новую повесть: тут не десять тысяч мужей боятся
идти и зовут
с собою женщину, а горсть в три сотни человек
идет и гонит несметный стан врагов своих.
Так прошло рождество; разговелись; начались святки; девки стали переряжаться, подблюдные
песни пошли. А Насте стало еще горче, еще страшнее. «Пой
с нами, пой», — приступают к ней девушки; а она не только что своего голоса не взведет, да и чужих-то
песен не слыхала бы. Барыня их была природная деревенская и любила девичьи
песни послушать и сама иной раз подтянет им. На святках, по вечерам, у нее девки собирались и певали.
Настя давно знала эту
песню, но как-то тут,
с этого голоса, она ей стала в голове, и долго Настя думала, что ведь вот не спится человеку и другому человеку в другом месте тоже не спится и не лежится.
Пойти б тому одному человеку до другого, да… не знает он, где живет этот другой человек, что ждет к себе другого человека.
Пошли бабы около задворков и как раз встретили Степана, ехавшего в ночное. «
Иди с нами
песни играть», — кричат ему. Он было отказываться тем, что лошадей некому свести, но нашли паренька молодого и
послали с ним Степановых лошадей в свой табун. Мужики тоже рады были Степану, потому что где Степан, там и забавы, там и
песни любимые будут. Степан остался, но он нынче был как-то невесел.
После обеда, убрав столы, бабы завели
песни, мужики стали пробовать силу, тянулись на палке, боролись; Артамонов, всюду поспевая, плясал, боролся; пировали до рассвета, а
с первым лучом солнца человек семьдесят рабочих во главе
с хозяином шумной ватагой
пошли, как на разбой, на Оку,
с песнями,
с посвистом, хмельные, неся на плечах толстые катки, дубовые рычаги, верёвки, за ними ковылял по песку старенький ткач и бормотал Никите...
— Владимир Михайлыч! Ладно.. Ведь я беспутная голова был смолоду. Чего только не выкидывал! Ну, знаете, как в
песне поется: «жил я, мальчик, веселился и имел свой капитал; капиталу, мальчик, я решился и в неволю жить попал». Поступил юнкером в сей славный, хотя глубоко армейский полк;
послали в училище, кончил
с грехом пополам, да вот и тяну лямку второй десяток лет. Теперь вот на турку прем. Выпьемте, господа, натурального. Стоит ли его чаем портить? Выпьем, господа «пушечное мясо».
А то: стоит агромадный домище, называется ниверситет, ученики — молодые парни, по трактирам пьянствуют, скандалят на улицах, про святого Варламия [Речь
идет о студенческой
песне «Где
с Казанкой-рекой» (см.: «
Песни казанских студентов. 1840–1868».
— Максим здесь? Хочешь ко мне эсаулом? — прервав свою
песню, заговорил он, протягивая мне руку. — Я, брат, совсем готов… Набрал шайку себе… вот она… Потом еще будут люди… Найдем! Это н-ничего! Пилу и Сысойку призовем… И будем их каждый день кашей кормить и говядиной… хорошо?
Идешь? Возьми
с собой книги… будешь читать про Стеньку и про других… Друг! Ах и тошно мне, тошно мне… то-ошно-о!..
По врожденной человеку лени и по сознанию своего бессилия, кметы
с радостью согласились и даже начали сочинять
песни во
славу мудрых и сильных лехов, умевших водворить между ними тишину и порядок.