Неточные совпадения
— Разве он здесь? — сказал Левин и хотел спросить про Кити. Он слышал, что она была в начале зимы в Петербурге у
своей сестры, жены дипломата, и не
знал, вернулась ли она или нет, но раздумал расспрашивать. «Будет, не будет — всё равно».
Все эти дни Долли была одна с детьми. Говорить о
своем горе она не хотела, а с этим горем на душе говорить о постороннем она не могла. Она
знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость говорить о
своем унижении с ней, его
сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
Знайте же, я пришел к вам прямо сказать, что если вы держите
свое прежнее намерение насчет моей
сестры и если для этого думаете чем-нибудь воспользоваться из того, что открыто в последнее время, то я вас убью, прежде чем вы меня в острог посадите.
Тяжело за двести рублей всю жизнь в гувернантках по губерниям шляться, но я все-таки
знаю, что
сестра моя скорее в негры пойдет к плантатору или в латыши к остзейскому немцу, чем оподлит дух
свой и нравственное чувство
свое связью с человеком, которого не уважает и с которым ей нечего делать, — навеки, из одной
своей личной выгоды!
Однажды ему удалось подсмотреть, как Борис, стоя в углу, за сараем, безмолвно плакал, закрыв лицо руками, плакал так, что его шатало из стороны в сторону, а плечи его дрожали, точно у слезоточивой Вари Сомовой, которая жила безмолвно и как тень
своей бойкой
сестры. Клим хотел подойти к Варавке, но не решился, да и приятно было видеть, что Борис плачет, полезно
узнать, что роль обиженного не так уж завидна, как это казалось.
— Подпишет, кум, подпишет,
свой смертный приговор подпишет и не спросит что, только усмехнется, «Агафья Пшеницына» подмахнет в сторону, криво и не
узнает никогда, что подписала. Видишь ли: мы с тобой будем в стороне:
сестра будет иметь претензию на коллежского секретаря Обломова, а я на коллежской секретарше Пшеницыной. Пусть немец горячится — законное дело! — говорил он, подняв трепещущие руки вверх. — Выпьем, кум!
Прощай — это первое и последнее мое письмо, или, пожалуй, глава из будущего твоего романа. Ну, поздравляю тебя, если он будет весь такой! Бабушке и
сестрам своим кланяйся, нужды нет, что я не
знаю их, а они меня, и скажи им, что в таком-то городе живет твой приятель, готовый служить, как выше сказано. —
— Отчего же он не остановился у Бахаревых? — соображала Заплатина, заключая
свои кости в корсет. — Видно, себе на уме… Все-таки сейчас поеду к Бахаревым. Нужно предупредить Марью Степановну… Вот и партия Nadine. Точно с неба жених свалился! Этакое счастье этим богачам:
своих денег не
знают куда девать, а тут, как снег на голову, зять миллионер… Воображаю: у Ляховского дочь, у Половодова
сестра, у Веревкиных дочь, у Бахаревых целых две… Вот извольте тут разделить между ними одного жениха!..
Причина замедления Ивана Федоровича заключалась в том, что Алеша, не
зная в точности его московского адреса, прибегнул, для посылки телеграммы, к Катерине Ивановне, а та, тоже в неведении настоящего адреса, телеграфировала к
своей сестре и тетке, рассчитывая, что Иван Федорович сейчас же по прибытии в Москву к ним зайдет.
«Но шли века; моя
сестра — ты
знаешь ее? — та, которая раньше меня стала являться тебе, делала
свое дело. Она была всегда, она была прежде всех, она уж была, как были люди, и всегда работала неутомимо. Тяжел был ее труд, медлен успех, но она работала, работала, и рос успех. Мужчина становился разумнее, женщина тверже и тверже сознавала себя равным ему человеком, — и пришло время, родилась я.
В продолжение этого времени он получил известие, что матушка скончалась; а тетушка, родная
сестра матушки, которую он
знал только потому, что она привозила ему в детстве и посылала даже в Гадяч сушеные груши и деланные ею самою превкусные пряники (с матушкой она была в ссоре, и потому Иван Федорович после не видал ее), — эта тетушка, по
своему добродушию, взялась управлять небольшим его имением, о чем известила его в
свое время письмом.
Не
знаю, какие именно «большие секреты» она сообщила
сестре, но через некоторое время в городе разнесся слух, что Басина внучка выходит замуж. Она была немного старше меня, и восточный тип делал ее еще более взрослой на вид. Но все же она была еще почти ребенок, и в первый раз, когда Бася пришла к нам со
своим товаром, моя мать сказала ей с негодующим участием...
Эта неожиданная идея поразила Максима таким удивлением, что он в первую минуту не
знал, что сказать
сестре. Он заставил ее повторить
свои опыты и, присмотревшись к напряженному выражению лица слепого, покачал головой.
Зная и чувствуя
свою дикость и стыдливость, она обыкновенно входила в разговор мало и была молчаливее других
сестер, иногда даже уж слишком молчалива.
— Так-с… А я вам скажу, что это нехорошо. Совращать моих прихожан я не могу позволить… Один пример поведет за собой десять других. Это называется совращением в раскол, и я должен поступить по закону… Кроме этого, я
знаю, что завелась у вас новая секта духовных братьев и
сестер и что главная зачинщица Аграфена Гущина под именем Авгари распространяет это лжеучение при покровительстве хорошо известных мне лиц. Это будет еще похуже совращения в раскол, и относительно этого тоже есть
свой закон… Да-с.
Начнем с Викторыча. От него я не имею писем, но
знаю от
сестер Бестужевых, что он и не думает возвращаться, а хочет действовать на каком-то прииске в Верхнеудинском округе. Что-то не верится. Кажется, это у него маленькое сумасшествие. Бестужевы видели его в Иркутске — они приехали в Москву в конце октября, простились совсем с Селенгинском, где без Николая уже не приходилось им оставаться. Брат их Михайло покамест там, но, может быть, со временем тоже с семьей
своей переселится в Россию.
— Нет, нет, monsieur Белоярцев, — решительно отозвалась Мечникова, позволившая себе слегка зевнуть во время его пышной речи, — моя
сестра еще слишком молода, и еще, бог ее
знает, что теперь из нее вышло. Надо прежде посмотреть, что она за человек, — заключила Мечникова и, наскучив этим разговором, решительно встала с
своего места.
— Никогда не отчаивайтесь. Иногда все складывается так плохо, хоть вешайся, а — глядь — завтра жизнь круто переменилась. Милая моя,
сестра моя, я теперь мировая знаменитость. Но если бы ты
знала, сквозь какие моря унижений и подлости мне пришлось пройти! Будь же здорова, дорогая моя, и верь
своей звезде.
Сад, впрочем, был хотя довольно велик, но не красив: кое-где ягодные кусты смородины, крыжовника и барбариса, десятка два-три тощих яблонь, круглые цветники с ноготками, шафранами и астрами, и ни одного большого дерева, никакой тени; но и этот сад доставлял нам удовольствие, особенно моей сестрице, которая не
знала ни гор, ни полей, ни лесов; я же изъездил, как говорили, более пятисот верст: несмотря на мое болезненное состояние, величие красот божьего мира незаметно ложилось на детскую душу и жило без моего ведома в моем воображении; я не мог удовольствоваться нашим бедным городским садом и беспрестанно рассказывал моей
сестре, как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она слушала с любопытством, устремив на меня полные напряженного внимания
свои прекрасные глазки, в которых в то же время ясно выражалось: «Братец, я ничего не понимаю».
Не веря согласию моего отца и матери, слишком хорошо
зная свое несогласие, в то же время я вполне поверил, что эта бумага, которую дядя называл купчей крепостью, лишает меня и
сестры и Сергеевки; кроме мучительной скорби о таких великих потерях, я был раздражен и уязвлен до глубины сердца таким наглым обманом.
Сделавшись
сестрой милосердия, Катишь начала, нисколько не конфузясь и совершенно беспощадно, смеяться над
своей наружностью. Она
знала, что теперь уже блистала нравственным достоинством. К письму вышеизложенному она подписалась.
Он клялся ей во всегдашней, неизменной любви и с жаром оправдывался в
своей привязанности к Кате; беспрерывно повторял, что он любит Катю только как
сестру, как милую, добрую
сестру, которую не может оставить совсем, что это было бы даже грубо и жестоко с его стороны, и все уверял, что если Наташа
узнает Катю, то они обе тотчас же подружатся, так что никогда не разойдутся, и тогда уже никаких не будет недоразумений.
— Негодяй! да неужто вы его не
знаете? Помилуйте! ежели таких мерзавцев не
знать наперечет, так жить небезопасно. Всегда наготове нужно камень за пазухой держать. Вы
знаете ли, что он с
своей родной
сестрой сделал?..
Дмитрий рассказывал мне про
свое семейство, которого я еще не
знал, про мать, тетку,
сестру и ту, которую Володя и Дубков считали пассией моего друга и называли рыженькой.
Я бы сейчас заметил это, ничего бы не сказал, пришел бы к Дмитрию и сказал бы: „Напрасно, мой друг, мы стали бы скрываться друг от друга: ты
знаешь, что любовь к твоей
сестре кончится только с моей жизнию; но я все
знаю, ты лишил меня лучшей надежды, ты сделал меня несчастным; но
знаешь, как Николай Иртеньев отплачивает за несчастие всей
своей жизни?
Я находил большое удовольствие говорить при ней, слушать ее пение и вообще
знать о ее присутствии в той же комнате, в которой был я; но мысль о том, какие будут впоследствии мои отношения с Варенькой, и мечты о самопожертвовании для
своего друга, ежели он влюбится в мою
сестру, уже редко приходили мне в голову.
На дачном танцевальном кругу, в Химках, под Москвою, он был ее постоянным кавалером в вальсе, польке, мазурке и кадрили, уделяя, впрочем, немного благосклонного внимания и ее младшим
сестрам, Ольге и Любе. Александров отлично
знал о
своей некрасивости и никогда в этом смысле не позволял себе ни заблуждений, ни мечтаний; но еще с большей уверенностью он не только
знал, но и чувствовал, что танцует он хорошо: ловко, красиво и весело.
Князь Василий Львович привез с собою вдовую
сестру Людмилу Львовну, по мужу Дурасову, полную, добродушную и необыкновенно молчаливую женщину; светского молодого богатого шалопая и кутилу Васючкб, которого весь город
знал под этим фамильярным именем, очень приятного в обществе уменьем петь и декламировать, а также устраивать живые картины, спектакли и благотворительные базары; знаменитую пианистку Женни Рейтер, подругу княгини Веры по Смольному институту, а также
своего шурина Николая Николаевича.
— Очень понятная причина! — воскликнул Сверстов. — Все эти Рыжовы, сколько я теперь слышу об них и
узнаю, какие-то до глупости нежные существа. Сусанна Николаевна теперь горюет об умершей матери и, кроме того, болеет за
свою несчастную
сестру — Музу Николаевну.
—
Сестру Евдокию, — произнес вполголоса Михеич, боясь этим названием растравить душевную рану
своего господина. — Ты меня
знаешь, матушка; я недавно был здесь.
— Ну, так постой же, сударка! Ужо мы с тобой на прохладе об этом деле потолкуем! И как, и что — все подробно определим! А то ведь эти мужчинки — им бы только прихоть
свою исполнить, а потом отдувайся наша
сестра за них, как
знает!
Валерия смотрела на Сашины успехи и досадливо завидовала; уже теперь и ей хотелось, чтобы ее
узнали, чтобы ее наряд и ее тонкая, стройная фигура понравились толпе и чтобы ей дали приз. И сейчас же с досадою вспомнила она, что это никак невозможно: все три
сестры условились добиваться билетиков только для гейши, а себе, если и получат, то передать их все-таки
своей японке.
И когда
сестры рассказали Саше про
свою затею и сказала ему Людмилочка: «Мы тебя нарядим японкою», Саша запрыгал и завизжал от восторга. Там будь что будет, — и особенно, если никто не
узнает, — а только он согласен, — еще бы не согласен! — ведь это ужасно весело всех одурачить.
Слухи о том, что Пыльников — переодетая барышня, быстро разнеслись по городу. Из первых
узнали Рутиловы. Людмила, любопытная, всегда старалась все новое увидеть
своими глазами. Она зажглась жгучим любопытством к Пыльникову. Конечно, ей надо посмотреть на ряженую плутовку. Она же и знакома с Коковкиною. И вот как-то раз к вечеру Людмила сказала
сестрам...
Я
знаю, что вы меня не разлюбили; но вы боитесь показывать мне
свою любовь, боитесь ваших
сестер и потому смущаетесь и даже избегаете случаев оставаться со мной наедине.
Объяснения и толкования продолжались с возрастающим жаром, и не
знаю до чего бы дошли, если б Алексей Степаныч, издали увидя бегущую к ним, по высоким мосткам, горничную девушку
сестры Татьяны Степановны и догадавшись, что батюшка проснулся и что их ищут, не сообщил поспешно
своих опасений Софье Николавне, которая в одну минуту очнулась, овладела собой и, схватив мужа за руку, поспешила с ним домой; но невесело шел за ней Алексей Степаныч.
Слабый голос спросил: «Кто тут?» Дедушка
узнал голос
сестры своей, прослезился от радости, что застал ее живою, и, крестясь, громко закричал: «Слава богу!
Не
знаю, но для всех было поразительно, что прежняя легкомысленная, равнодушная к брату девочка, не понимавшая и не признававшая его прав и
своих к нему обязанностей, имеющая теперь все причины к чувству неприязненному за оскорбление любимой бабушки, — вдруг сделалась не только привязанною
сестрою, но горячею дочерью, которая смотрела в глаза
своему двоюродному брату, как нежно и давно любимому отцу, нежно и давно любящему
свою дочь…
Madame Бюжар побежала к Онучиным. Она
знала, что, кроме этого дома, у ее жильцов не было никого знакомого. Благородное семейство еще почивало. Француженка уселась на террасе и терпеливо ожидала. Здесь ее застал Кирилл Сергеевич и обещался тотчас идти к Долинскому. Через час он пришел в квартиру покойницы вместе со
своею сестрою. Долинский по-прежнему сидел над постелью и неподвижно смотрел на мертвую голову Доры. Глаза ей никто не завел, и
«Вы честным словом обязались высылать мне ежегодно пятьсот рублей и пожертвовали мне какой-то глупый вексель на вашу
сестру, которой уступили
свою часть вашего киевского дворца. Я, по неопытности, приняла этот вексель, а теперь, когда мне понадобились деньги, я вместо денег имею только одни хлопоты. Вы, конечно, очень хорошо
знали, что это так будет, вы
знали, что мне придется выдирать каждый грош, когда уступили мне право на вашу часть. Я понимаю все ваши подлости».
Анна Михайловна и Дорушка, как мы уже
знаем из собственных слов последней, принадлежали к одному гербу: первая была дочерью кучера княгини Сурской, а вторая, родившаяся пять лет спустя после смерти отца
своей сестры, могла считать себя безошибочно только дитем
своей матери.
Я попятился назад в переднюю, и тут он схватил
свой зонтик и несколько раз ударил меня по голове и по плечам; в это время
сестра отворила из гостиной дверь, чтобы
узнать, что за шум, но тотчас же с выражением ужаса и жалости отвернулась, не сказав в мою защиту ни одного слова.
— Ты решительно стал невозможен, — начала она. — Это такой характер, с которым ангел но уживется, — и, как всегда, стараясь уязвить меня как можно больнее, она напомнила мне мой поступок с
сестрой (это был случай с
сестрой, когда я вышел из себя и наговорил
сестре своей грубости; она
знала, что это мучит меня, и в это место кольнула меня). — После этого меня уж ничто не удивит от тебя, — сказала она.
—
Знаешь ли,
сестра! — примолвил вполголоса Ижорской, смотря вслед за Рославлевым, который вышел вместе с Полиною, —
знаешь ли, кто больше всех пострадал от этого несчастного случая? Ведь это он! Свадьба была назначена на прошлой неделе, а бедняжка Владимир только сегодня в первый раз поговорит на свободе с
своей невестою. Не в добрый час он выехал из Питера!
— Маменька, — сказала она, предупреждая Марью Александровну, — сейчас вы истратили со мною много вашего красноречия, слишком много. Но вы не ослепили меня. Я не дитя. Убеждать себя, что делаю подвиг
сестры милосердия, не имея ни малейшего призвания, оправдывать
свои низости, которые делаешь для одного эгоизма, благородными целями — все это такое иезуитство, которое не могло обмануть меня. Слышите: это не могло меня обмануть, и я хочу, чтоб вы это непременно
знали!
Я не стану распространяться о том, как устроивала
свое городское житье моя мать, как она взяла к себе
своих сестер, познакомилась с лучшим казанским обществом, делала визиты, принимала их, вывозила
своих сестер на вечера и на балы, давала у себя небольшие вечера и обеды; я мало обращал на них внимания, но помню, как во время одного из таких обедов приехала к нам из Москвы первая наша гувернантка, старуха француженка, мадам Фуасье, как влетела она прямо в залу с жалобою на извозчиков и всех нас переконфузила, потому что все мы не умели говорить по-французски, а старуха не
знала по-русски.
Больным местом готовившейся осады была Дивья обитель, вернее сказать — сидевшая в затворе княжиха, в иночестве Фоина. Сам игумен Моисей не посмел ее тронуть, а без нее и
сестры не пойдут. Мать Досифея наотрез отказалась: от
своей смерти, слышь, никуда не уйдешь, а господь и не это терпел от разбойников. О томившейся в затворе Охоне
знал один черный поп Пафнутий, а
сестры не
знали, потому что привезена она была тайно и сдана на поруки самой Досифее. Инок Гермоген тоже ничего не подозревал.
Он сидел и рыдал, не обращая внимания ни на
сестру, ни на мертвого: бог один
знает, что тогда происходило в груди горбача, потому что, закрыв лицо руками, он не произнес ни одного слова более… он, казалось, понял, что теперь боролся уже не с людьми, но с провидением и смутно предчувствовал, что если даже останется победителем, то слишком дорого купит победу: но непоколебимая железная воля составляла всё существо его, она не
знала ни преград, ни остановок, стремясь к
своей цели.
После второго же похода произошел решительный разрыв, показавший, что Петр лучше, может быть, чем сама София,
знал и понимал весь ход крымских походов и уже решился ясно и открыто определить
свои отношения — как к
сестре, так и к вельможам — любимцам ее, Голицыну и Шакловитому.
Правда, «мы не
знаем, — как говорит г. Устрялов, — с какими чувствами смотрел Петр на страшное зрелище, на гибель дядей, на слезы и отчаяние матери, на преступные действия
сестры, готовой все принести в жертву
своему властолюбию» (Устрялов, том I, стр. 45).