С этих пор на некоторое время у меня явилась навязчивая идея: молиться, как следует, я не мог, — не было непосредственно молитвенного настроения, но мысль, что я «стыжусь»,
звучала упреком. Я все-таки становился на колени, недовольный собой, и недовольный подымался. Товарищи заговорили об этом, как о странном чудачестве. На вопросы я молчал… Душевная борьба в пустоте была мучительна и бесплодна…
Неточные совпадения
Голос ее
прозвучал жалобой и
упреком; все вокруг так сказочно чудесно изменилось; Самгин был взволнован волнением постояльца, смущенно улыбаясь и все еще боясь показаться смешным себе, он обнял жену...
Не знаю, был я рад встретить его или нет. Гневное сомнение боролось во мне с бессознательным доверием к его словам. Я сказал: «Его рано судить». Слова Бутлера
звучали правильно; в них были и горький
упрек себе, и искренняя радость видеть меня живым. Кроме того, Бутлер был совершенно трезв. Пока я молчал, за фасадом, в глубине огромного двора, послышались шум, крики, настойчивые приказания. Там что-то происходило. Не обратив на это особенного внимания, я стал подниматься по лестнице, сказав Бутлеру...
— А вы не знаете Лемарена? — вопрос
прозвучал громовым
упреком.
И в
упреках его
звучало искреннее негодование, смягчаемое только вежливостью да боязнью задеть стариковское самолюбие… То, что происходило с его отцом, хотя и не было для него полною неожиданностью, — он всегда знал отца за фантазера, — но возмущало его, как что-то грубое, варварское, атавистическое. Кресты, кровь за кровь, Петры да Иваны — как все это нелепо!
И теперь еще, когда
звучит в памяти эта песня, я так живо переживаю тогдашнее настроение: ощущение праздничной сытости и свободы, лучи весеннего солнца в синем дыме, чудесные дисканты, как будто звучащие с купола, холодная, издевательская насмешка судьбы,
упреки себе и тоска любви такая безнадежная! Особенно все это во фразе: «Пасха, двери райские нам отверзающая». Мне и сейчас при этой молитве кажется: слезы отчаяния подступают к горлу, и я твержу себе...
И здесь, к стыду моему, началось то дикое, сверхъестественное, чему я не могу и не смею найти оправдания. Забывая, что жизнь прожита, что мы старики, что все погибло, развеяно временем, как пыль, и вернуться не может никогда; забывая, что я сед, что горбится моя спина, что голос страсти
звучит дико из старческого рта, — я разразился неистовыми жалобами и
упреками. Внезапно помолодев на десятки лет, мы оба закружились в бешеном потоке любви, ревности и страсти.
И это слово, брошенное в середину расфранченных чистых женщин, сытых и довольных мужчин,
прозвучало, как похоронный колокол, как грозный
упрек умершего всем живым. Но ничья не опустилась голова, ничьи не потупились глаза. Еще более жадным любопытством засветились они — подсудимая так хорошо ведет свою роль.