Неточные совпадения
Больной, озлобленный,
всеми забытый, доживал Козырь свой век и на закате дней вдруг почувствовал прилив"дурных страстей"и"неблагонадежных элементов". Стал проповедовать, что собственность есть мечтание, что только нищие да постники взойдут в царство небесное, а богатые да бражники будут лизать раскаленные сковороды и кипеть в смоле. Причем, обращаясь к Фердыщенке (тогда было на этот счет просто: грабили, но правду выслушивали благодушно), прибавлял...
Неприятно было тупое любопытство баб и девок, в их глазах он видел что-то овечье, животное или сосредоточенность полуумного, который хочет, но не может вспомнить
забытое. Тугоухие старики со слезящимися глазами, отупевшие от старости беззубые, сердитые старухи, слишком независимые, даже дерзкие подростки —
все это не возбуждало симпатий к деревне, а многое казалось созданным беспечностью, ленью.
Они воскрешали в памяти Самгина
забытые им речи Серафимы Нехаевой о любви и смерти, о космосе, о Верлене, пьесах Ибсена, открывали Эдгара По и Достоевского, восхищались «Паном» Гамсуна, утверждали за собою право свободно отдаваться зову
всех желаний, капризной игре
всех чувств.
Когда Самгин,
все более застывая в жутком холоде, подумал это — память тотчас воскресила вереницу
забытых фигур: печника в деревне, грузчика Сибирской пристани, казака, который сидел у моря, как за столом, и чудовищную фигуру кочегара у Троицкого моста в Петербурге. Самгин сел и, схватясь руками за голову, закрыл уши. Он видел, что Алина сверкающей рукой гладит его плечо, но не чувствовал ее прикосновения. В уши его все-таки вторгался шум и рев. Пронзительно кричал Лютов, топая ногами...
Сначала ему снилась в этом образе будущность женщины вообще; когда же он увидел потом, в выросшей и созревшей Ольге, не только роскошь расцветшей красоты, но и силу, готовую на жизнь и жаждущую разумения и борьбы с жизнью,
все задатки его мечты, в нем возник давнишний, почти
забытый им образ любви, и стала сниться в этом образе Ольга, и далеко впереди казалось ему, что в симпатии их возможна истина — без шутовского наряда и без злоупотреблений.
От него я добился только — сначала, что кузина твоя — a pousse la chose trop loin… qu’elle a fait un faux pas… а потом — что после визита княгини Олимпиады Измайловны, этой гонительницы женских пороков и поборницы добродетелей, тетки разом слегли, в окнах опустили шторы, Софья Николаевна сидит у себя запершись, и
все обедают по своим комнатам, и даже не обедают, а только блюда приносятся и уносятся нетронутые, — что трогает их один Николай Васильевич, но ему запрещено выходить из дома, чтоб как-нибудь не проболтался, что граф Милари и носа не показывает в дом, а ездит старый доктор Петров, бросивший давно практику и в молодости лечивший обеих барышень (и бывший их любовником, по словам старой,
забытой хроники — прибавлю в скобках).
Сами они блистали некогда в свете, и по каким-то, кроме их,
всеми забытым причинам остались девами. Они уединились в родовом доме и там, в семействе женатого брата, доживали старость, окружив строгим вниманием, попечениями и заботами единственную дочь Пахотина, Софью. Замужество последней расстроило было их жизнь, но она овдовела, лишилась матери и снова, как в монастырь, поступила под авторитет и опеку теток.
И вдруг неожиданно суждено было воскресить мечты, расшевелить воспоминания, вспомнить давно
забытых мною кругосветных героев. Вдруг и я вслед за ними иду вокруг света! Я радостно содрогнулся при мысли: я буду в Китае, в Индии, переплыву океаны, ступлю ногою на те острова, где гуляет в первобытной простоте дикарь, посмотрю на эти чудеса — и жизнь моя не будет праздным отражением мелких, надоевших явлений. Я обновился;
все мечты и надежды юности, сама юность воротилась ко мне. Скорей, скорей в путь!
Попав из сельской школы по своим выдающимся способностям в гимназию, Набатов, содержа себя
всё время уроками, кончил курс с золотой медалью, но не пошел в университет, потому что еще в VII классе решил, что пойдет в народ, из которого вышел, чтобы просвещать своих
забытых братьев.
Вчера Полозову
все представлялась натуральная мысль: «я постарше тебя и поопытней, да и нет никого на свете умнее меня; а тебя, молокосос и голыш, мне и подавно не приходится слушать, когда я своим умом нажил 2 миллиона (точно, в сущности, было только 2, а не 4) — наживи — ка ты, тогда и говори», а теперь он думал: — «экой медведь, как поворотил; умеет ломать», и чем дальше говорил он с Кирсановым, тем живее рисовалась ему, в прибавок к медведю, другая картина, старое
забытое воспоминание из гусарской жизни: берейтор Захарченко сидит на «Громобое» (тогда еще были в ходу у барышень, а от них отчасти и между господами кавалерами, военными и статскими, баллады Жуковского), и «Громобой» хорошо вытанцовывает под Захарченкой, только губы у «Громобоя» сильно порваны, в кровь.
Голубчик сизокрылый,
Тепло мое сердечко, благодарной
Навек тебе останусь; ты от сраму,
От жгучих игл насмешки и покоров
Купаве спас девическую гордость.
При
всем честном народе поцелуем
Сравнял меня,
забытую, со
всеми.
В первую минуту, когда Хомяков почувствовал эту пустоту, он поехал гулять по Европе во время сонного и скучного царствования Карла X, докончив в Париже свою
забытую трагедию «Ермак» и потолковавши со всякими чехами и далматами на обратном пути, он воротился.
Все скучно! По счастию, открылась турецкая война, он пошел в полк, без нужды, без цели, и отправился в Турцию. Война кончилась, и кончилась другая
забытая трагедия — «Дмитрий Самозванец». Опять скука!
Так, как Франкер в Париже плакал от умиления, услышав, что в России его принимают за великого математика и что
все юное поколение разрешает у нас уравнения разных степеней, употребляя те же буквы, как он, — так заплакали бы
все эти
забытые Вердеры, Маргейнеке, Михелеты, Отто, Ватке, Шаллеры, Розенкранцы и сам Арнольд Руге, которого Гейне так удивительно хорошо назвал «привратником Гегелевой философии», — если б они знали, какие побоища и ратования возбудили они в Москве между Маросейкой и Моховой, как их читали и как их покупали.
Вообще сестрицы сделались чем-то вроде живых мумий;
забытые, брошенные в тесную конуру, лишенные притока свежего воздуха, они даже перестали сознавать свою беспомощность и в безмолвном отупении жили, как в гробу, в своем обязательном убежище. Но и за это жалкое убежище они цеплялись
всею силою своих костенеющих рук. В нем, по крайней мере, было тепло… Что, ежели рассердится сестрица Анна Павловна и скажет: мне и без вас есть кого поить-кормить! куда они тогда денутся?
Это была скромная, теперь
забытая, неудавшаяся, но
все же реформа, и блестящий вельможа, самодур и сатрап, как
все вельможи того времени, не лишенный, однако, некоторых «благих намерений и порывов», звал в сотрудники скромного чиновника, в котором признавал нового человека для нового дела…
Долго Галактион ходил по опустевшему гнезду, переживая щемящую тоску. Особенно жутко ему сделалось, когда он вошел в детскую. Вот и
забытые игрушки, и пустые кроватки, и детские костюмчики на стене… Чем бедные детки виноваты? Галактион присел к столу с игрушками и заплакал. Ему сделалось страшно жаль детей. У других-то
все по-другому, а вот эти будут сиротами расти при отце с матерью… Нет, хуже! Ах, несчастные детки, несчастные!
Словно вспоминая давно
забытое, она назвала несколько городов и
всё кружилась по комнате бесшумно, как ястреб.
Все же относящееся к
забытым, иным мирам кажется нам зыбким, неопределенным, проблематическим, сомнительным; с мирами иными у нас нити порваны, воля наша отвращена от этих сфер бытия.
С другой стороны,
все ваши мысли,
все брошенные вами семена, может быть, уже
забытые вами, воплотятся и вырастут; получивший от вас передаст другому.
Дружный крик раздался ему в ответ — и не потому, чтобы
вся эта молодежь очень обрадовалась приезду отдаленного, почти
забытого родственника, а просто потому, что она готова была шуметь и радоваться при всяком удобном случае.
В спальне возвышалась узкая кровать под пологом из стародавней, весьма добротной полосатой материи; горка полинялых подушек и стеганое жидкое одеяльце лежали на кровати, а у изголовья висел образ Введение во храм Пресвятой Богородицы, тот самый образ, к которому старая девица, умирая одна и
всеми забытая, в последний раз приложилась уже хладеющими губами.
Еще в дом Гловацких ходила соборная дьяконица, Елена Семеновна, очень молоденькая, довольно хорошенькая и превеселая бабочка, беспрестанно целовавшая своего мужа и аккомпанировавшая ему на фортепиано разные
всеми давно
забытые романсы.
В этаком-то положении он работал, забыв о
всей Москве и сам
забытый, по-видимому,
всею Москвою.
— Что же я могу тебе о себе сказать! Моя жизнь —
все равно что озеро в лесу: ни зыби, ни ряби, тихо, уединенно, бесшумно, только небо сверху смотрится. Конечно, нельзя, чтоб совсем без забот. Хоть и в
забытом углу живем, а все-таки приходится и об себе, и о других хлопотать.
Смятение было невообразимое; у
всех точно пелена с глаз упала. И вдруг, без всякого предварительного соглашения, в одно мгновение ока,
всем припомнилось давно
забытое слово"начальник края"…
Родион Антоныч живо видел
все каверзы и проделки, при которых созидал свое настоящее; он считал их давно похороненными и
забытыми, и вдруг какая-нибудь пройдоха примется раскапывать
всю подноготную!
Потом — в руках у меня командная трубка, и лет — в ледяной, последней тоске — сквозь тучи — в ледяную, звездно-солнечную ночь. Минуты, часы. И очевидно, во мне
все время лихорадочно, полным ходом — мне же самому неслышный логический мотор. Потому что вдруг в какой-то точке синего пространства: мой письменный стол, над ним — жаберные щеки Ю,
забытый лист моих записей. И мне ясно: никто, кроме нее, — мне
все ясно…
И когда он слушал, то воспринимал, как что-то
забытое и знакомое,
всё, что подтверждало общий смысл этого учения, и пропускал мимо ушей то, что не подтверждало его, приписывая это своему непониманию.
А мне ли не твердили с детских лет, что покорностью цветут города, благоденствуют селения, что она дает силу и крепость недужному на одре смерти, бодрость и надежду истомленному работой и голодом, смягчает сердца великих и сильных, открывает двери темницы
забытому узнику… но кто исчислит
все твои благодеяния,
все твои целения, о матерь
всех доблестей?
Да, конечно же, нет в русской армии ни одного порочного полка. Есть, может быть, бедные, загнанные в непроходимую глушь,
забытые высшим начальством, огрубевшие полки. Но
все они не ниже прославленной гвардии. Да, наконец… и тут перед Александровым встает давно где-то вычитанный древний греческий анекдот: «Желая посрамить одного из знаменитых мудрецов, хозяева на званом обеде посадили его на самое отдаленное и неудобное место. Но мудрец сказал с кроткой улыбкой: „Вот средство сделать последнее место первым“.
Шатов, совершенно
всеми забытый в своем углу (неподалеку от Лизаветы Николаевны) и, по-видимому, сам не знавший, для чего он сидел и не уходил, вдруг поднялся со стула и через
всю комнату, неспешным, но твердым шагом направился к Николаю Всеволодовичу, прямо смотря ему в лицо. Тот еще издали заметил его приближение и чуть-чуть усмехнулся; но когда Шатов подошел к нему вплоть, то перестал усмехаться.
Он сел за фортепьяно и дрожащими руками извлек из клавишей
забытый, но
все еще дорогой мотив"Чижика".
И
все это: и дом, и сад, и земля — стояло
забытое, сброшенное, почти поруганное…
И лампад не было —
все взял Иудушка; только один желтого воска огарок сиротливо ютился,
забытый в крохотном жестяном подсвечнике.
Вообще она жила, как бы не участвуя лично в жизни, а единственно в силу того, что в этой развалине еще хоронились какие-то
забытые концы, которые надлежало собрать, учесть и подвести итоги. Покуда эти концы были еще налицо, жизнь шла своим чередом, заставляя развалину производить
все внешние отправления, какие необходимы для того, чтоб это полусонное существование не рассыпалось в прах.
Кроме того, что этот случай нарушил монотонную жизнь острога и раскопал муравейник, — побег, и такой побег, как-то родственно отозвался во
всех душах и расшевелил в них давно
забытые струны; что-то вроде надежды, удали, возможности переменить свою участь зашевелилось во
всех сердцах.
А Черномор? Он за седлом,
В котомке, ведьмою
забытый,
Еще не знает ни о чем;
Усталый, сонный и сердитый
Княжну, героя моего
Бранил от скуки молчаливо;
Не слыша долго ничего,
Волшебник выглянул — о диво!
Он видит: богатырь убит;
В крови потопленный лежит;
Людмилы нет,
все пусто в поле;
Злодей от радости дрожит
И мнит: свершилось, я на воле!
Но старый карла был неправ.
И
все люди в трактире замерли, точно прислушиваясь к давно
забытому, что было дорого и близко им.
Он говорит лениво, спокойно, думая о чем-то другом. Вокруг тихо, пустынно и невероятно, как во сне. Волга и Ока слились в огромное озеро; вдали, на мохнатой горе, пестро красуется город,
весь в садах, еще темных, но почки деревьев уже набухли, и сады одевают дома и церкви зеленоватой теплой шубой. Над водою стелется густо пасхальный звон, слышно, как гудит город, а здесь — точно на
забытом кладбище.
Но ничего подобного нет. Со
всеми этими сочинениями повторяется одно и то же. Люди самых разных взглядов, как верующие, так и — что достойно удивления — неверующие либералы, как бы сговорившись,
все одинаково упорно молчат о них, и
всё то, что делается людьми для разъяснения истинного смысла учения Христа, остается неизвестным или
забытым.
— Боже мой, боже мой! Почему
все здесь такие связанные, брошенные,
забытые — почему? Вон, какие-то люди
всем хотят добра, пишут так хорошо, правдиво, а здесь — ничего не слышно! И обо
всём говорят не так: вот, о войне — разве нас побеждают потому, что русские генералы — немцы? Ведь не потому же! А папа кричит, что если бы Скобелев…
Старуха вздохнула и замолчала. Ее скрипучий голос звучал так, как будто это роптали
все забытые века, воплотившись в ее груди тенями воспоминаний. Море тихо вторило началу одной из древних легенд, которые, может быть, создались на его берегах.
Все вы, странные, жгучие воспоминания,
все это разом толкнулось в его сердце, и что-то новое, или, лучше сказать, что-то давно
забытое, где-то тихо зазвенело ему манящими, путеводными колокольчиками.
Ведь
весь вопрос стоял просто и ясно и только касался способа, как мне добыть кусок хлеба, но простоты не видели, а говорили мне, слащаво округляя фразы, о Бородине, о святом огне, о дяде,
забытом поэте, который когда-то писал плохие и фальшивые стихи, грубо обзывали меня безмозглою головой и тупым человеком.
Достаточно самого ничтожного факта, случайного столкновения, нечаянной встречи — и опять
все воскресло, задвигалось, засуетилось!
забытые образы выступают наружу; полинявшие краски оживают; одна подробность вызывает другую — и канувший в вечность момент преступления становится перед вами во
всей ослепительной ясности!
Кажется, совсем зверем стал человек, а стоит только произнести при нем имя Покорского — и
все остатки благородства в нем зашевелятся, точно ты в грязной и темной комнате раскупорил
забытую склянку с духами…
Все забытое — вспомнилось;
все разбросанное по закоулкам памяти, рассеянное в годах — собралось в единый образ, подавляющий громадностью и важностью своею.
Мертво грохочут в городе типографские машины и мертвый чеканят текст: о вчерашних по
всей России убийствах, о вчерашних пожарах, о вчерашнем горе; и мечется испуганно городская, уже утомленная мысль, тщетно вперяя взоры за пределы светлых городских границ. Там темно. Там кто-то невидимый бродит в темноте. Там кто-то
забытый воет звериным воем от непомерной обиды, и кружится в темноте, как слепой, и хоронится в лесах — только в зареве беспощадных пожаров являя свой искаженный лик. Перекликаются в испуге...
Моя мнительность обострилась припадком страха, что Поп расскажет о моей грубости Гануверу и меня не пустят к столу; ничего не увидев,
всеми забытый, отверженный, я буду бродить среди огней и цветов, затем Томсон выстрелит в меня из тяжелого револьвера, и я, испуская последний вздох на руках Дюрока, скажу плачущей надо мной Молли: «Не плачьте.
Воспоминания обрываются при этом дорогом имени, и вдруг выступает какая-то действительность, но такая смутная, точно едешь в крытом возке по скрипучему первозимку, — и кажется, что едешь, и кажется, что и не едешь, а будто как живешь какой-то сладкой
забытой жизнью; и
все жужжит, жужжит по снегу гладкий полоз под ушами, и
все и взад и вперед дергается разом — и память и дорога.