Неточные совпадения
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их
с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так
пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.)
С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что
мать родная. (Отходит
с Митрофаном.)
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие,
с которым дети слушали эти слова
матери. Они только были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни слову из того, что говорила
мать. Они и не могли верить, потому что не могли себе представить всего объема того, чем они пользуются, и потому не могли представить себе, что то, что они разрушают, есть то самое, чем они
живут.
— Да… нет, постой. Послезавтра воскресенье, мне надо быть у maman, — сказал Вронский, смутившись, потому что, как только он произнес имя
матери, он почувствовал на себе пристальный подозрительный взгляд. Смущение его подтвердило ей ее подозрения. Она вспыхнула и отстранилась от него. Теперь уже не учительница Шведской королевы, а княжна Сорокина, которая
жила в подмосковной деревне вместе
с графиней Вронской, представилась Анне.
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя
жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором
жили и умерли его отец и
мать. Они
жили тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить
с своею женой,
с своею семьей.
«Я, воспитанный в понятии Бога, христианином, наполнив всю свою жизнь теми духовными благами, которые дало мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами, я, как дети, не понимая их, разрушаю, то есть хочу разрушить то, чем я
живу. А как только наступает важная минута жизни, как дети, когда им холодно и голодно, я иду к Нему, и еще менее, чем дети, которых
мать бранит за их детские шалости, я чувствую, что мои детские попытки
с жиру беситься не зачитываются мне».
Слова кондуктора разбудили его и заставили вспомнить о
матери и предстоящем свидании
с ней. Он в душе своей не уважал
матери и, не отдавая себе в том отчета, не любил ее, хотя по понятиям того круга, в котором
жил, по воспитанию своему, не мог себе представить других к
матери отношений, как в высшей степени покорных и почтительных, и тем более внешне покорных и почтительных, чем менее в душе он уважал и любил ее.
Лонгрен поехал в город, взял расчет, простился
с товарищами и стал растить маленькую Ассоль. Пока девочка не научилась твердо ходить, вдова
жила у матроса, заменяя сиротке
мать, но лишь только Ассоль перестала падать, занося ножку через порог, Лонгрен решительно объявил, что теперь он будет сам все делать для девочки, и, поблагодарив вдову за деятельное сочувствие, зажил одинокой жизнью вдовца, сосредоточив все помыслы, надежды, любовь и воспоминания на маленьком существе.
Рассчитывая, что Авдотья Романовна, в сущности, ведь нищая (ах, извините, я не то хотел… но ведь не все ли равно, если выражается то же понятие?), одним словом,
живет трудами рук своих, что у ней на содержании и
мать и вы (ах, черт, опять морщитесь…), я и решился предложить ей все мои деньги (тысяч до тридцати я мог и тогда осуществить)
с тем, чтоб она бежала со мной хоть сюда, в Петербург.
— А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то
с чем будешь? — восклицала Соня. — Разве это теперь возможно? Ну как ты
с матерью будешь говорить? (О,
с ними-то,
с ними-то что теперь будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил
мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил. О господи! — вскрикнула она, — ведь он уже это все знает сам! Ну как же, как же без человека-то
прожить! Что
с тобой теперь будет!
Вот у нас обвиняли было Теребьеву (вот что теперь в коммуне), что когда она вышла из семьи и… отдалась, то написала
матери и отцу, что не хочет
жить среди предрассудков и вступает в гражданский брак, и что будто бы это было слишком грубо,
с отцами-то, что можно было бы их пощадить, написать мягче.
Потом тотчас больница (и это всегда у тех, которые у
матерей живут очень честных и тихонько от них пошаливают), ну а там… а там опять больница… вино… кабаки… и еще больница… года через два-три — калека, итого житья ее девятнадцать аль восемнадцать лет от роду всего-с…
— Я думаю: хорошо моим родителям
жить на свете! Отец в шестьдесят лет хлопочет, толкует о «паллиативных» средствах, лечит людей, великодушничает
с крестьянами — кутит, одним словом; и
матери моей хорошо: день ее до того напичкан всякими занятиями, ахами да охами, что ей и опомниться некогда; а я…
Поутру Самгин был в Женеве, а около полудня отправился на свидание
с матерью. Она
жила на берегу озера, в маленьком домике, слишком щедро украшенном лепкой, похожем на кондитерский торт. Домик уютно прятался в полукруге плодовых деревьев, солнце благосклонно освещало румяные плоды яблонь, под одной из них, на мраморной скамье, сидела
с книгой в руке Вера Петровна в платье небесного цвета, поза ее напомнила сыну снимок
с памятника Мопассану в парке Монсо.
«Напрасно я уступил настояниям
матери и Варавки, напрасно поехал в этот задыхающийся город, — подумал Клим
с раздражением на себя. — Может быть, в советах
матери скрыто желание не допускать меня
жить в одном городе
с Лидией? Если так — это глупо; они отдали Лидию в руки Макарова».
— Титул не гарантирует от заразы.
Мать великого князя Александра Михайловича
жила с евреем…
«
Проживет она
с этим гигиенистом все свои деньги», — грубо подумал Самгин, и чувство жалости к
матери вдруг окрасилось неприязнью к ней. Доктор угощал...
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал
с турками, попал в плен, принял турецкую веру и теперь
живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из дома
мать и бабушку и что
мать очень хотела уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
— Да, — угрюмо ответил Клим, соображая: почему же
мать не сказала, что он будет
жить в одной квартире
с братом?
В наблюдениях за жизнью дома, в ожидании обыска, арестов, в скучнейших деловых беседах
с матерью Самгин
прожил всю осень, и только в декабре
мать, наконец, собралась за границу.
Под тяжестью этой скуки он
прожил несколько душных дней и ночей, негодуя на Варавку и
мать: они,
с выставки, уехали в Крым, это на месяц прикрепило его к дому и городу.
Беседы
с нею всегда утверждали Клима в самом себе, утверждали не столько словами, как ее непоколебимо уверенным тоном. Послушав ее, он находил, что все, в сущности, очень просто и можно
жить легко, уютно.
Мать живет только собою и — не плохо
живет. Она ничего не выдумывает.
Внезапно, но твердо он решил перевестись в один из провинциальных университетов, где
живут, наверное, тише и проще. Нужно было развязаться
с Нехаевой.
С нею он чувствовал себя богачом, который, давая щедрую милостыню нищей, презирает нищую. Предлогом для внезапного отъезда было письмо
матери, извещавшей его, что она нездорова.
После «тумана» наставало светлое утро,
с заботами
матери, хозяйки; там манил к себе цветник и поле, там кабинет мужа. Только не
с беззаботным самонаслаждением играла она жизнью, а
с затаенной и бодрой мыслью
жила она, готовилась, ждала…
В доме какая радость и мир
жили! Чего там не было? Комнатки маленькие, но уютные,
с старинной, взятой из большого дома мебелью дедов, дядей, и
с улыбавшимися портретами отца и
матери Райского, и также родителей двух оставшихся на руках у Бережковой девочек-малюток.
Никогда Версилов не
жил с моею
матерью на одной квартире, а всегда нанимал ей особенную: конечно, делал это из подлейших ихних «приличий».
— Мы все наши двадцать лет,
с твоею
матерью, совершенно
прожили молча, — начал он свою болтовню (в высшей степени выделанно и ненатурально), — и все, что было у нас, так и произошло молча.
—
Мать рассказывает, что не знала, брать ли
с тебя деньги, которые ты давеча ей предложил за месячное твое содержание. Ввиду этакого гроба не только не брать, а, напротив, вычет
с нас в твою пользу следует сделать! Я здесь никогда не был и… вообразить не могу, что здесь можно
жить.
Про семейства гиляков рассказывают, что они
живут здесь зимой при 36˚ мороза под кустами валежнику, даже
матери с грудными детьми, а захотят погреться, так разводят костры, благо лесу много. Едят рыбу горбушу или черемшу (род чесноку).
Обыкновенно он
с матерью и сестрой
жил летом в материнском большом подмосковном имении.
Аграфена Петровна лет десять в разное время провела
с матерью Нехлюдова за границей и имела вид и приемы барыни. Она
жила в доме Нехлюдовых
с детства и знала Дмитрия Ивановича еще Митенькой.
— Я не приехал бы к тебе, если бы был уверен, что ты сама навестишь нас
с матерью… — говорил он. — Но потом рассудил, что тебе, пожалуй, и незачем к нам ездить: у нас свое, у тебя свое… Поэтому я тебя не буду звать домой, Надя;
живи с богом здесь, если тебе здесь хорошо…
Была уже при мне девою лет двадцати четырех и
жила с отцом вместе
с теткой, сестрой покойной
матери.
— Что ты, подожди оплакивать, — улыбнулся старец, положив правую руку свою на его голову, — видишь, сижу и беседую, может, и двадцать лет еще
проживу, как пожелала мне вчера та добрая, милая, из Вышегорья,
с девочкой Лизаветой на руках. Помяни, Господи, и
мать, и девочку Лизавету! (Он перекрестился.) Порфирий, дар-то ее снес, куда я сказал?
По этим родственным отношениям три девушки не могли поселиться на общей квартире: у одной
мать была неуживчивого характера; у другой
мать была чиновница и не хотела
жить вместе
с мужичками, у третьей отец был пьяница.
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что
с таким разбойником нечего говорить, и потому прямо стала говорить о чувствах, что она была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело пошло о материнских чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же не говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая
мать, была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая
мать, может и не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери счастья, —
с одной стороны, а
с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор был доведен до приличной длины и по этому пункту, стали прощаться, тоже
с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов, понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться
с нею, потому что теперь это, быть может, было бы еще тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна будет слышать, что Верочка
живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало быть, тогда она будет в состоянии видеться
с дочерью, не огорчаясь.
Племянник, вместо того чтобы приезжать, приходил, всматривался в людей и, разумеется, большею частию оставался недоволен обстановкою: в одном семействе слишком надменны; в другом —
мать семейства хороша, отец дурак, в третьем наоборот, и т. д., в иных и можно бы
жить, да условия невозможные для Верочки; или надобно говорить по — английски, — она не говорит; или хотят иметь собственно не гувернантку, а няньку, или люди всем хороши, кроме того, что сами бедны, и в квартире нет помещения для гувернантки, кроме детской,
с двумя большими детьми, двумя малютками, нянькою и кормилицею.
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной
матери, говорившей тебе, что надобно
жить и почему надобно
жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не
жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».
Татьяна даже не хотела переселиться к нам в дом и продолжала
жить у своей сестры, вместе
с Асей. В детстве я видывал Татьяну только по праздникам, в церкви. Повязанная темным платком,
с желтой шалью на плечах, она становилась в толпе, возле окна, — ее строгий профиль четко вырезывался на прозрачном стекле, — и смиренно и важно молилась, кланяясь низко, по-старинному. Когда дядя увез меня, Асе было всего два года, а на девятом году она лишилась
матери.
Он возвратился
с моей
матерью за три месяца до моего рождения и,
проживши год в тверском именье после московского пожара, переехал на житье в Москву, стараясь как можно уединеннее и скучнее устроить жизнь.
Лет через пятнадцать староста еще был
жив и иногда приезжал в Москву, седой как лунь и плешивый; моя
мать угощала его обыкновенно чаем и поминала
с ним зиму 1812 года, как она его боялась и как они, не понимая друг друга, хлопотали о похоронах Павла Ивановича. Старик все еще называл мою
мать, как тогда, Юлиза Ивановна — вместо Луиза, и рассказывал, как я вовсе не боялся его бороды и охотно ходил к нему на руки.
Там
жил старик Кашенцов, разбитый параличом, в опале
с 1813 года, и мечтал увидеть своего барина
с кавалериями и регалиями; там
жил и умер потом, в холеру 1831, почтенный седой староста
с брюшком, Василий Яковлев, которого я помню во все свои возрасты и во все цвета его бороды, сперва темно-русой, потом совершенно седой; там был молочный брат мой Никифор, гордившийся тем, что для меня отняли молоко его
матери, умершей впоследствии в доме умалишенных…
— Надо помогать
матери — болтал он без умолку, — надо стариково наследство добывать! Подловлю я эту Настьку, как пить дам! Вот ужо пойдем в лес по малину, я ее и припру! Скажу: «Настасья! нам судьбы не миновать, будем
жить в любви!» То да се… «
с большим, дескать, удовольствием!» Ну, а тогда наше дело в шляпе! Ликуй, Анна Павловна! лей слезы, Гришка Отрепьев!
Этот страшный вопрос повторялся в течение дня беспрерывно. По-видимому, несчастная даже в самые тяжелые минуты не забывала о дочери, и мысль, что единственное и страстно любимое детище обязывается
жить с срамной и пьяной
матерью, удвоивала ее страдания. В трезвые промежутки она не раз настаивала, чтобы дочь, на время запоя, уходила к соседям, но последняя не соглашалась.
— А зачем бы ты сюда пожаловал, позволь тебя спросить? Есть у тебя своя деревнюшка, и
жил бы в ней
с матерью со своей!
Как ни ревниво, однако ж, ограждал он свое уединение, но совсем уберечься от общения
с соседями уже по тому одному не мог, что поблизости
жили его отец и
мать, которых он обязан был посещать.
— Не об том я. Не нравится мне, что она все одна да одна,
живет с срамной
матерью да хиреет. Посмотри, на что она похожа стала! Бледная, худая да хилая, все на грудь жалуется. Боюсь я, что и у ней та же болезнь, что у покойного отца. У Бога милостей много. Мужа отнял, меня разума лишил — пожалуй, и дочку к себе возьмет.
Живи, скажет, подлая, одна в кромешном аду!
— Я помню будто сквозь сон, — сказала Ганна, не спуская глаз
с него, — давно, давно, когда я еще была маленькою и
жила у
матери, что-то страшное рассказывали про дом этот.
К нашему величайшему удивлению, он не только не пожаловался, но еще, взяв кого-то из нас за подбородок, стал фальшиво сладким голосом расхваливать перед
матерью «милых деток»,
с которыми он
живет в большой дружбе.
— Не отпирайся… Обещал прислать за нами лошадей через две недели, а я
прожила целых шесть, пока не догадалась сама выехать. Надо же куда-нибудь деваться
с ребятишками… Хорошо, что еще отец
с матерью живы и не выгонят на улицу.
Галактион любил тещу, как родную
мать, и рассказал ей все. Анфуса Гавриловна расплакалась, а потом обрадовалась, что зять будет
жить вместе
с ними. Главное — внучата будут тут же.