Неточные совпадения
Хлестаков.
Я люблю
поесть. Ведь на то
живешь, чтобы срывать цветы удовольствия. Как называлась эта рыба?
Трудись! Кому вы вздумали
Читать такую проповедь!
Я не крестьянин-лапотник —
Я Божиею милостью
Российский дворянин!
Россия — не неметчина,
Нам чувства деликатные,
Нам гордость внушена!
Сословья благородные
У нас труду не учатся.
У нас чиновник плохонький,
И тот полов не выметет,
Не станет печь топить…
Скажу
я вам, не хвастая,
Живу почти безвыездно
В деревне сорок лет,
А от ржаного колоса
Не отличу ячменного.
А
мне поют: «Трудись...
Пришел солдат с медалями,
Чуть
жив, а
выпить хочется:
—
Я счастлив! — говорит.
«Ну, открывай, старинушка,
В чем счастие солдатское?
Да не таись, смотри!»
— А в том, во-первых, счастие,
Что в двадцати сражениях
Я был, а не убит!
А во-вторых, важней того,
Я и во время мирное
Ходил ни сыт ни голоден,
А смерти не дался!
А в-третьих — за провинности,
Великие и малые,
Нещадно бит
я палками,
А хоть пощупай —
жив!
Так вот как, благодетели,
Я жил с моею вотчиной,
Не правда ль, хорошо?..»
— Да,
было вам, помещикам,
Житье куда завидное,
Не надо умирать!
А жизнь
была нелегкая.
Лет двадцать строгой каторги,
Лет двадцать поселения.
Я денег прикопил,
По манифесту царскому
Попал опять на родину,
Пристроил эту горенку
И здесь давно
живу.
Покуда
были денежки,
Любили деда, холили,
Теперь в глаза плюют!
Эх вы, Аники-воины!
Со стариками, с бабами
Вам только воевать…
А если и действительно
Свой долг мы ложно поняли
И наше назначение
Не в том, чтоб имя древнее,
Достоинство дворянское
Поддерживать охотою,
Пирами, всякой роскошью
И
жить чужим трудом,
Так надо
было ранее
Сказать… Чему учился
я?
Что видел
я вокруг?..
Коптил
я небо Божие,
Носил ливрею царскую.
Сорил казну народную
И думал век так
жить…
И вдруг… Владыко праведный...
Скотинин. Суженого конем не объедешь, душенька! Тебе на свое счастье грех пенять. Ты
будешь жить со
мною припеваючи. Десять тысяч твоего доходу! Эко счастье привалило; да
я столько родясь и не видывал; да
я на них всех свиней со бела света выкуплю; да
я, слышь ты, то сделаю, что все затрубят: в здешнем-де околотке и житье одним свиньям.
Стародум. Любезная Софья!
Я узнал в Москве, что ты
живешь здесь против воли.
Мне на свете шестьдесят лет. Случалось
быть часто раздраженным, ино-гда
быть собой довольным. Ничто так не терзало мое сердце, как невинность в сетях коварства. Никогда не бывал
я так собой доволен, как если случалось из рук вырвать добычь от порока.
— Ну, старички, — сказал он обывателям, — давайте
жить мирно. Не трогайте вы
меня, а
я вас не трону. Сажайте и сейте,
ешьте и
пейте, заводите фабрики и заводы — что же-с! Все это вам же на пользу-с! По
мне, даже монументы воздвигайте —
я и в этом препятствовать не стану! Только с огнем, ради Христа, осторожнее обращайтесь, потому что тут недолго и до греха. Имущества свои попалите, сами погорите — что хорошего!
— С правдой
мне жить везде хорошо! — сказал он, — ежели мое дело справедливое, так ссылай ты
меня хоть на край света, —
мне и там с правдой
будет хорошо!
— Ладно. Володеть вами
я желаю, — сказал князь, — а чтоб идти к вам
жить — не пойду! Потому вы
живете звериным обычаем: с беспробного золота пенки снимаете, снох портите! А вот посылаю к вам заместо себя самого этого новотора-вора: пущай он вами дома правит, а
я отсель и им и вами помыкать
буду!
— Да расскажи
мне, что делается в Покровском? Что, дом всё стоит, и березы, и наша классная? А Филипп садовник, неужели
жив? Как
я помню беседку и диван! Да смотри же, ничего не переменяй в доме, но скорее женись и опять заведи то же, что
было.
Я тогда приеду к тебе, если твоя жена
будет хорошая.
― Арсений доходит до крайности,
я всегда говорю, ― сказала жена. ― Если искать совершенства, то никогда не
будешь доволен. И правду говорит папа, что когда нас воспитывали,
была одна крайность ― нас держали в антресолях, а родители
жили в бельэтаже; теперь напротив ― родителей в чулан, а детей в бельэтаж. Родители уж теперь не должны
жить, а всё для детей.
— Не думаю, опять улыбаясь, сказал Серпуховской. — Не скажу, чтобы не стоило
жить без этого, но
было бы скучно. Разумеется,
я, может
быть, ошибаюсь, но
мне кажется, что
я имею некоторые способности к той сфере деятельности, которую
я избрал, и что в моих руках власть, какая бы она ни
была, если
будет, то
будет лучше, чем в руках многих
мне известных, — с сияющим сознанием успеха сказал Серпуховской. — И потому, чем ближе к этому, тем
я больше доволен.
— Да… нет, постой. Послезавтра воскресенье,
мне надо
быть у maman, — сказал Вронский, смутившись, потому что, как только он произнес имя матери, он почувствовал на себе пристальный подозрительный взгляд. Смущение его подтвердило ей ее подозрения. Она вспыхнула и отстранилась от него. Теперь уже не учительница Шведской королевы, а княжна Сорокина, которая
жила в подмосковной деревне вместе с графиней Вронской, представилась Анне.
Когда он вошел в маленькую гостиную, где всегда
пил чай, и уселся в своем кресле с книгою, а Агафья Михайловна принесла ему чаю и со своим обычным: «А
я сяду, батюшка», села на стул у окна, он почувствовал что, как ни странно это
было, он не расстался с своими мечтами и что он без них
жить не может.
—
Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но
я сама не знаю, чем
я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что
было, разве возможно нам
жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
—
Я не знаю! — вскакивая сказал Левин. — Если бы вы знали, как вы больно
мне делаете! Всё равно, как у вас бы умер ребенок, а вам бы говорили: а вот он
был бы такой, такой, и мог бы
жить, и вы бы на него радовались. А он умер, умер, умер…
Я жила у себя в именьи, и он
был у
меня.
«Варвара Андреевна, когда
я был еще очень молод,
я составил себе идеал женщины, которую
я полюблю и которую
я буду счастлив назвать своею женой.
Я прожил длинную жизнь и теперь в первый раз встретил в вас то, чего искал.
Я люблю вас и предлагаю вам руку».
— Да,
я понимаю, что положение его ужасно; виноватому хуже, чем невинному, — сказала она, — если он чувствует, что от вины его всё несчастие. Но как же простить, как
мне опять
быть его женою после нее?
Мне жить с ним теперь
будет мученье, именно потому, что
я люблю свою прошедшую любовь к нему…
—
Я спрашивала доктора: он сказал, что он не может
жить больше трех дней. Но разве они могут знать?
Я всё-таки очень рада, что уговорила его, — сказала она, косясь на мужа из-за волос. — Всё может
быть, — прибавила она с тем особенным, несколько хитрым выражением, которое на ее лице всегда бывало, когда она говорила о религии.
— Нет, — перебила его графиня Лидия Ивановна. —
Есть предел всему.
Я понимаю безнравственность, — не совсем искренно сказала она, так как она никогда не могла понять того, что приводит женщин к безнравственности, — но
я не понимаю жестокости, к кому же? к вам! Как оставаться в том городе, где вы? Нет, век
живи, век учись. И
я учусь понимать вашу высоту и ее низость.
—
Я только хочу сказать, что могут встретиться дела необходимые. Вот теперь
мне надо
будет ехать в Москву, по делу дома… Ах, Анна, почему ты так раздражительна? Разве ты не знаешь, что
я не могу без тебя
жить?
—
Я любила его, и он любил
меня; но его мать не хотела, и он женился на другой. Он теперь
живет недалеко от нас, и
я иногда вижу его. Вы не думали, что у
меня тоже
был роман? — сказала она, и в красивом лице ее чуть брезжил тот огонек, который, Кити чувствовала, когда-то освещал ее всю.
— Вот и
я, — сказал князь. —
Я жил за границей, читал газеты и, признаюсь, еще до Болгарских ужасов никак не понимал, почему все Русские так вдруг полюбили братьев Славян, а
я никакой к ним любви не чувствую?
Я очень огорчался, думал, что
я урод или что так Карлсбад на
меня действует. Но, приехав сюда,
я успокоился,
я вижу, что и кроме
меня есть люди, интересующиеся только Россией, а не братьями Славянами. Вот и Константин.
Но
быть гласным, рассуждать о том, сколько золотарей нужно и как трубы провести в городе, где
я не
живу;
быть присяжным и судить мужика, укравшего ветчину, и шесть часов слушать всякий вздор, который мелют защитники и прокуроры, и как председатель спрашивает у моего старика Алешки-дурачка: «признаете ли вы, господин подсудимый, факт похищения ветчины?» — «Ась?»
«
Я, воспитанный в понятии Бога, христианином, наполнив всю свою жизнь теми духовными благами, которые дало
мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами,
я, как дети, не понимая их, разрушаю, то
есть хочу разрушить то, чем
я живу. А как только наступает важная минута жизни, как дети, когда им холодно и голодно,
я иду к Нему, и еще менее, чем дети, которых мать бранит за их детские шалости,
я чувствую, что мои детские попытки с жиру беситься не зачитываются
мне».
«После того, что произошло,
я не могу более оставаться в вашем доме.
Я уезжаю и беру с собою сына.
Я не знаю законов и потому не знаю, с кем из родителей должен
быть сын; но
я беру его с собой, потому что без него
я не могу
жить.
Будьте великодушны, оставьте
мне его».
— Мы здесь не умеем
жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли,
я провел лето в Бадене; ну, право,
я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь,
выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо
было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
— Да
я не хочу знать! — почти вскрикнула она. — Не хочу. Раскаиваюсь
я в том, что сделала? Нет, нет и нет. И если б опять то же, сначала, то
было бы то же. Для нас, для
меня и для вас, важно только одно: любим ли мы друг друга. А других нет соображений. Для чего мы
живем здесь врозь и не видимся? Почему
я не могу ехать?
Я тебя люблю, и
мне всё равно, — сказала она по-русски, с особенным, непонятным ему блеском глаз взглянув на него, — если ты не изменился. Отчего ты не смотришь на
меня?
«Что бы
я был такое и как бы
прожил свою жизнь, если б не имел этих верований, не знал, что надо
жить для Бога, а не для своих нужд?
Я бы грабил, лгал, убивал. Ничего из того, что составляет главные радости моей жизни, не существовало бы для
меня». И, делая самые большие усилия воображения, он всё-таки не мог представить себе того зверского существа, которое бы
был он сам, если бы не знал того, для чего он
жил.
— Может
быть, это так для тебя, но не для всех.
Я то же думал, а вот
живу и нахожу, что не стоит
жить только для этого, — сказал Вронский.
— Ну,
будет о Сергее Иваныче.
Я всё-таки рад тебя видеть. Что там ни толкуй, а всё не чужие. Ну,
выпей же. Расскажи, что ты делаешь? — продолжал он, жадно пережевывая кусок хлеба и наливая другую рюмку. — Как ты
живешь?
— Долли, постой, душенька.
Я видела Стиву, когда он
был влюблен в тебя.
Я помню это время, когда он приезжал ко
мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота
была ты для него, и
я знаю, что чем больше он с тобой
жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда
была и осталась, а это увлечение не души его…
— Нет, ты
мне всё-таки скажи… Ты видишь мою жизнь. Но ты не забудь, что ты нас видишь летом, когда ты приехала, и мы не одни… Но мы приехали раннею весной,
жили совершенно одни и
будем жить одни, и лучше этого
я ничего не желаю. Но представь себе, что
я живу одна без него, одна, а это
будет…
Я по всему вижу, что это часто
будет повторяться, что он половину времени
будет вне дома, — сказала она, вставая и присаживаясь ближе к Долли.
—
Я не об вас, совсем не об вас говорю. Вы совершенство. Да, да,
я знаю, что вы все совершенство; но что же делать, что
я дурная? Этого бы не
было, если б
я не
была дурная. Так пускай
я буду какая
есть, но не
буду притворяться. Что
мне зa дело до Анны Павловны! Пускай они
живут как хотят, и
я как хочу.
Я не могу
быть другою… И всё это не то, не то!..
— Разумеется, нет;
я никогда не сказала ни одного слова, но он знал. Нет, нет,
есть взгляды,
есть манеры.
Я буду сто лет
жить, не забуду.
— Мы с ним большие друзья.
Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того… как вы у нас
были, — сказала она с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, у Долли дети все
были в скарлатине, и он зашел к ней как-то. И можете себе представить, — говорила она шопотом. — ему так жалко стало ее, что он остался и стал помогать ей ходить за детьми. Да; и три недели
прожил у них в доме и как нянька ходил за детьми.
«Пятнадцать минут туда, пятнадцать назад. Он едет уже, он приедет сейчас. — Она вынула часы и посмотрела на них. — Но как он мог уехать, оставив
меня в таком положении? Как он может
жить, не примирившись со
мною?» Она подошла к окну и стала смотреть на улицу. По времени он уже мог вернуться. Но расчет мог
быть неверен, и она вновь стала вспоминать, когда он уехал, и считать минуты.
— Ведь он уж стар
был, — сказал он и переменил разговор. — Да, вот
поживу у тебя месяц, два, а потом в Москву. Ты знаешь,
мне Мягков обещал место, и
я поступаю на службу. Теперь
я устрою свою жизнь совсем иначе, — продолжал он. — Ты знаешь,
я удалил эту женщину.
«Не для нужд своих
жить, а для Бога. Для какого Бога? И что можно сказать бессмысленнее того, что он сказал? Он сказал, что не надо
жить для своих нужд, то
есть что не надо
жить для того, что мы понимаем, к чему нас влечет, чего нам хочется, а надо
жить для чего-то непонятного, для Бога, которого никто ни понять, ни определить не может. И что же?
Я не понял этих бессмысленных слов Федора? А поняв, усумнился в их справедливости? нашел их глупыми, неясными, неточными?».
—
Я завидую тому, что он лучше
меня, — улыбаясь сказал Левин. — Он
живет не для себя. У него вся жизнь подчинена долгу. И потому он может
быть спокоен и доволен.
Разве
я не могу
жить без него?» И, не отвечая на вопрос, как она
будет жить без него, она стала читать вывески.
— Из всякого положения
есть выход. Нужно решиться, — сказал он. — Всё лучше, чем то положение, в котором ты
живешь.
Я ведь вижу, как ты мучаешься всем, и светом, и сыном, и мужем.
— Да так.
Я дал себе заклятье. Когда
я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год
живешь, никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек!
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что
было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим
жилам, и
мне было как-то весело, что
я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой
была некогда и, верно,
будет когда-нибудь опять.
Я не намекал ни разу ни о пьяном господине, ни о прежнем моем поведении, ни о Грушницком. Впечатление, произведенное на нее неприятною сценою, мало-помалу рассеялось; личико ее расцвело; она шутила очень мило; ее разговор
был остер, без притязания на остроту,
жив и свободен; ее замечания иногда глубоки…
Я дал ей почувствовать очень запутанной фразой, что она
мне давно нравится. Она наклонила головку и слегка покраснела.
— То зачем же ее преследовать, тревожить, волновать ее воображение?.. О,
я тебя хорошо знаю! Послушай, если ты хочешь, чтоб
я тебе верила, то приезжай через неделю в Кисловодск; послезавтра мы переезжаем туда. Княгиня остается здесь дольше. Найми квартиру рядом; мы
будем жить в большом доме близ источника, в мезонине; внизу княгиня Лиговская, а рядом
есть дом того же хозяина, который еще не занят… Приедешь?..
И, может
быть,
я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло
меня совершенно. Одни почитают
меня хуже, другие лучше, чем
я в самом деле… Одни скажут: он
был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое
будет ложно. После этого стоит ли труда
жить? а все
живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!