Неточные совпадения
Собак твоих не боязно,
Семьи твоей не совестно,
А
ехать сорок верст
Свои беды рассказывать,
Твои беды выспрашивать —
Жаль бурушку гонять!
Вернувшись домой, Вронский нашел у себя записку от Анны. Она писала: «Я больна и несчастлива. Я не могу выезжать, но и не могу долее не видать вас. Приезжайте вечером. В
семь часов Алексей Александрович
едет на совет и пробудет до десяти». Подумав с минуту о странности того, что она зовет его прямо к себе, несмотря на требование мужа не принимать его, он решил, что
поедет.
Но муж любил ее сердечно,
В ее затеи не входил,
Во всем ей веровал беспечно,
А сам в халате ел и пил;
Покойно жизнь его катилась;
Под вечер иногда сходилась
Соседей добрая
семья,
Нецеремонные друзья,
И потужить, и позлословить,
И посмеяться кой о чем.
Проходит время; между тем
Прикажут Ольге чай готовить,
Там ужин, там и спать пора,
И гости
едут со двора.
Зато зимы порой холодной
Езда приятна и легка.
Как стих без мысли в песне модной
Дорога зимняя гладка.
Автомедоны наши бойки,
Неутомимы наши тройки,
И версты, теша праздный взор,
В глазах мелькают как забор.
К несчастью, Ларина тащилась,
Боясь прогонов дорогих,
Не на почтовых, на своих,
И наша дева насладилась
Дорожной скукою вполне:
Семь суток
ехали оне.
«Я?» — «Да, Татьяны именины
В субботу. Оленька и мать
Велели звать, и нет причины
Тебе на зов не приезжать». —
«Но куча будет там народу
И всякого такого сброду…» —
«И, никого, уверен я!
Кто будет там? своя
семья.
Поедем, сделай одолженье!
Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как ты мил!»
При сих словах он осушил
Стакан, соседке приношенье,
Потом разговорился вновь
Про Ольгу: такова любовь!
— Вероятно, царь щедро наградит
семьи убитых, — соображал Клим, а Макаров, попросив извозчика
ехать скорее, вспомнил, что на свадьбе Марии Антуанетты тоже случилось какое-то несчастие.
Мы отлично уснули и отдохнули. Можно бы
ехать и ночью, но не было готового хлеба, надо ждать до утра, иначе нам, в числе
семи человек, трудно будет продовольствоваться по станциям на берегах Маи. Теперь предстоит
ехать шестьсот верст рекой, а потом опять сто восемьдесят верст верхом по болотам. Есть и почтовые тарантасы, но все предпочитают
ехать верхом по этой дороге, а потом до Якутска на колесах, всего тысячу верст. Всего!
Я не мог выдержать, отвернулся от них и кое-как справился с неистовым желанием захохотать. Фарсеры! Как хитро: приехали попытаться замедлить, просили десять дней срока, когда уже ответ был прислан. Бумага состояла, по обыкновению, всего из шести или
семи строк. «Четверо полномочных, groote herren, важные сановники, — сказано было в ней, —
едут из Едо для свидания и переговоров с адмиралом».
Дорогу эту можно назвать прекрасною для верховой езды, но только не в грязь. Мы легко сделали тридцать восемь верст и слезали всего два раза, один раз у самого Аяна, завтракали и простились с Ч. и Ф., провожавшими нас, в другой раз на половине дороги полежали на траве у мостика, а потом уже
ехали безостановочно. Но тоска: якут-проводник, едущий впереди, ни слова не знает по-русски, пустыня тоже молчит, под конец и мы замолчали и часов в
семь вечера молча доехали до юрты, где и ночевали.
Здесь предпочитают
ехать верхом все сто восемьдесят верст до Амгинской слободы, заселенной русскими; хотя можно
ехать только семьдесят
семь верст, а дальше на телеге, как я и сделал.
Наконец совершилось наше восхождение на якутский, или тунгусский, Монблан. Мы выехали часов в
семь со станции и
ехали незаметно в гору буквально по океану камней. Редко-редко где на полверсты явится земляная тропинка и исчезнет. Якутские лошади малорослы, но сильны, крепки, ступают мерно и уверенно. Мне переменили вчерашнюю лошадь, у которой сбились копыта, и дали другую, сильнее, с крупным шагом, остриженную a la мужик.
Раз пикник всем городом был,
поехали на
семи тройках; в темноте, зимой, в санях, стал я жать одну соседскую девичью ручку и принудил к поцелуям эту девочку, дочку чиновника, бедную, милую, кроткую, безответную.
Я не прерывал его. Тогда он рассказал мне, что прошлой ночью он видел тяжелый сон: он видел старую, развалившуюся юрту и в ней свою
семью в страшной бедности. Жена и дети зябли от холода и были голодны. Они просили его принести им дрова и прислать теплой одежды, обуви, какой-нибудь
еды и спичек. То, что он сжигал, он посылал в загробный мир своим родным, которые, по представлению Дерсу, на том свете жили так же, как и на этом.
Около
семи часов вечера некоторые гости хотели
ехать, но хозяин, развеселенный пуншем, приказал запереть ворота и объявил, что до следующего утра никого со двора не выпустит.
Поплелись наши страдальцы кой-как; кормилица-крестьянка, кормившая кого-то из детей во время болезни матери, принесла свои деньги, кой-как сколоченные ею, им на дорогу, прося только, чтобы и ее взяли; ямщики провезли их до русской границы за бесценок или даром; часть
семьи шла, другая
ехала, молодежь сменялась, так они перешли дальний зимний путь от Уральского хребта до Москвы.
Добрые люди винили меня за то, что я замешался очертя голову в политические движения и предоставил на волю божью будущность
семьи, — может, оно и было не совсем осторожно; но если б, живши в Риме в 1848 году, я сидел дома и придумывал средства, как спасти свое именье, в то время как вспрянувшая Италия кипела пред моими окнами, тогда я, вероятно, не остался бы в чужих краях, а
поехал бы в Петербург, снова вступил бы на службу, мог бы быть «вице-губернатором», за «оберпрокурорским столом» и говорил бы своему секретарю «ты», а своему министру «ваше высокопревосходительство!».
Зато на другой день, когда я часов в шесть утра отворил окно, Англия напомнила о себе: вместо моря и неба, земли и дали была одна сплошная масса неровного серого цвета, из которой лился частый, мелкий дождь, с той британской настойчивостью, которая вперед говорит: «Если ты думаешь, что я перестану, ты ошибаешься, я не перестану». В
семь часов
поехал я под этой душей в Брук Гауз.
Дети в нашей
семье (впрочем, тут я разумею, по преимуществу, матушку, которая давала тон всему семейству) разделялись на две категории: на любимых и постылых, и так как высшее счастие жизни полагалось в
еде, то и преимущества любимых над постылыми проявлялись главным образом за обедом.
Семья наша торжествовала. Даже мы, дети, радовались приезду дедушки, потому что при нем обязательно предполагалась хорошая
еда и нас неудобно было держать впроголодь.
—
Едешь по деревне, видишь, окна в домах заколочены, — это значит, что пожарники на промысел пошли целой
семьей, а в деревне и следов пожара нет!
Делалось это под видом сбора на «погорелые места». Погорельцы, настоящие и фальшивые, приходили и приезжали в Москву
семьями. Бабы с ребятишками ездили в санях собирать подаяние деньгами и барахлом, предъявляя удостоверения с гербовой печатью о том, что предъявители сего
едут по сбору пожертвований в пользу сгоревшей деревни или села. Некоторые из них покупали особые сани, с обожженными концами оглоблей, уверяя, что они только сани и успели вырвать из огня.
Надулась, к удивлению, Харитина и спряталась в каюте. Она живо представила себе самую обидную картину торжественного появления «Первинки» в Заполье, причем с Галактионом будет не она, а Ечкин. Это ее возмущало до слез, и она решила про себя, что сама
поедет в Заполье, а там будь что будет:
семь бед — один ответ. Но до поры до времени она сдержалась и ничего не сказала Галактиону. Он-то думает, что она останется в Городище, а она вдруг на «Первинке» вместе с ним приедет в Заполье. Ничего, пусть позлится.
Галактион как-то чутьем понял, что Емельян
едет с мельницы украдом, чтобы повидаться с женой, и ему сделалось жаль брата. Вся у них
семья какая-то такая, точно все прячутся друг от друга.
Из Суслона скитники
поехали вниз по Ключевой. Михей Зотыч хотел посмотреть, что делается в богатых селах. Везде было то же уныние, как и в Суслоне. Народ потерял голову. Из-под Заполья вверх по Ключевой быстро шел голодный тиф. По дороге попадались бесцельно бродившие по уезду мужики, — все равно работы нигде не было, а дома сидеть не у чего. Более малодушные уходили из дому, куда глаза глядят, чтобы только не видеть голодавшие
семьи.
Похворал отец-то, недель
семь валялся и нет-нет да скажет: «Эх, мама,
едем с нами в другие города — скушновато здесь!» Скоро и вышло ему
ехать в Астрахань; ждали туда летом царя, а отцу твоему было поручено триумфальные ворота строить.
Когда собрались мы к обеду,
Отец мимоходом мне бросил вопрос:
«На что ты решилась?» — «Я
еду!»
Отец промолчал… промолчала
семья…
Вся дружно и грозно восстала
семья,
Когда я сказала: «Я
еду!»
Не знаю, как мне удалось устоять,
Чего натерпелась я…
— А! Федя! — начала она, как только увидала его. — Вчера вечером ты не видел моей
семьи: полюбуйся. Мы все к чаю собрались; это у нас второй, праздничный чай. Всех поласкать можешь; только Шурочка не дастся, а кот оцарапает. Ты сегодня
едешь?
— Да ведь это мой родной брат, Аннушка… Я из гущинской
семьи. Может, помнишь, года два тому назад вместе
ехали на Самосадку к троице? Я с брательниками на одной телеге
ехала… В мире-то меня Аграфеной звали.
Сегодня
поеду проститься с губернаторской
семьей…, Басаргин мне пишет, что будет в Нижний 20-го числа. Чтобы я их дождался, они
едут в Омск. На всякий случай советует, если здесь не останусь, спросить об нем во Владимире, где он несколько дней должен пробыть. Разумеется, я его не жду… Необыкновенно тянет меня к тебе…
Фролов с
семьей поедет в Керчь к матушке.
…Сегодня известие: А. И. Давыдова получила разрешение
ехать на родину. Летом со всей
семьей будет в доме Бронникова. Таким образом, в Сибири из приехавших жен остается одна Александра Васильевна. Ей тоже был вопрос вместе с нами. Я не знаю даже, куда она денется, если вздумают отпустить. Отвечала, что никого родных не имеет, хотя я знаю, что у нее есть сестра и замужняя дочь.
— А как же! Он сюда за мною должен заехать: ведь искусанные волком не ждут, а завтра к обеду назад и сейчас
ехать с исправником. Вот вам и жизнь, и естественные, и всякие другие науки, — добавил он, глядя на Лизу. — Что и знал-то когда-нибудь, и то все успел
семь раз позабыть.
— Что ж такое,
семья? И у Белоярцева есть жена, и у Барилочки есть жена и дети, да ведь
едут же.
У дочери-невесты платья подошли, а поблизости, у соседа-священника, скоро свадьбу играть будут; ежели не
ехать — люди осудят, а ежели
ехать — надо и самому приформиться, и
семью обшить.
— Пойдемте! — сказал Егор Егорыч Сусанне Николаевне и Антипу Ильичу, которому он еще в России объявил, что если старый камердинер непременно хочет
ехать с ним за границу, то должен быть не слугою, а другом их
семьи, на что Антип Ильич хоть и конфузливо, но согласился.
— Родитель мой первоначально торговал, потом торговлю прикончил и вскоре помер… Я таким образом стал один, без всякой
семьи, и вздумал
ехать в Петербург, но, проезжая здешний город, вижу, что он многолюдный, — решил, что дай пока здесь попробую счастия.
— Нет, родимый, ничего не узнал. Я и гонцам твоим говорил, что нельзя узнать. А уж как старался-то я для твоей милости!
Семь ночей сряду глядел под колесо. Вижу,
едет боярыня по лесу, сам-друг со старым человеком; сама такая печальная, а стар человек ее утешает, а боле ничего и не видно; вода замутится, и ничего боле не видно!
«
Ехал человек стар, конь под ним кар, по ристаням, по дорогам, по притонным местам. Ты, мать, руда жильная, жильная, телесная, остановись, назад воротись. Стар человек тебя запирает, на покой согревает. Как коню его воды не стало, так бы тебя, руда-мать, не бывало. Пух земля, одна
семья, будь по-моему! Слово мое крепко!»
— Вряд ли. Ежели ты в час выедешь, то вряд ли раньше
семи до Погорелки доедешь. А ночью разве можно в теперешнюю ростепель
ехать — все равно придется в Погорелке ночевать.
Было время, когда люди, выехав с целью истязания и убийства, показания примера, не возвращались иначе, как совершив то дело, на которое они
ехали, и, совершив такое дело, не мучились раскаяниями и сомнениями, а спокойно, засекши людей, возвращались в
семью и ласкали детей, — шутили, смеялись и предавались тихим семейным удовольствиям.
Он запретил своей дочери Аксинье Степановне
ехать в Уфу, чтоб быть крестною матерью новорожденной Багровой, и с досадой сказал: «Вот еще!
семь верст киселя есть!
ехать крестить девчонку!
После чая Степан Михайлыч приказал заложить двое дрог, посадил с собою невестку и в сопровождении всей
семьи поехал на мельницу.
Я не помню уже, сколько дней мы
ехали до Петербурга, сколько потом от Петербурга до Москвы и далее от Москвы до далекого уездного города, вблизи которого, всего в
семи верстах, жил мой дядя.
— И вернулся бы. Все равно попусту
едешь, за
семь верст киселя хлебать.
Кончился тамбовский сезон. Почти все уехали в Москву на обычный великопостный съезд актеров для заключения контрактов с антрепренерами к предстоящим сезонам. Остались только друзья Григорьева да остался на неделю Вольский с
семьей. Ему не надо было
ехать в Москву: Григорьев уже пригласил его на следующую зиму; Вольского вообще приглашали телеграммами заранее.
Почти все
поехали в Москву на великопостный актерский съезд, а «свои» —
семья старых друзей-актеров — остались, и тут же была составлена маленькая труппа из десяти человек, с которой Григорьев обыкновенно ездил по ярмаркам и маленьким городкам.
— Не за штатом, а просто ни при чем. Ну, скажи на милость, кабы у тебя свое дело было, ну, пошел ли бы ты генерала хоронить? Или опять эти Минералы, — ну,
поехал ли бы ты за
семь верст киселя есть, кабы у тебя свой интерес под руками был?
Наконец, дождавшись вожделенных
семи часов, Бегушев
поехал к Домне Осиповне.
В
семь часов мать моя села в свою ямскую кибитку, а я с Евсеичем в извозчичьи сани, и мы в одно время съехали со двора: повозка
поехала направо к заставе, а я налево в гимназию; скоро мы свернули с улицы в переулок, и кибитка исчезла из моих глаз.