Неточные совпадения
— Экой молодец стал! И то не Сережа, а целый Сергей Алексеич! — улыбаясь сказал Степан Аркадьич, глядя на бойко и развязно вошедшего красивого, широкого
мальчика в синей курточке и длинных панталонах.
Мальчик имел вид здоровый и веселый. Он поклонился
дяде, как чужому, но, узнав его, покраснел и, точно обиженный и рассерженный чем-то, поспешно отвернулся от него.
Мальчик подошел к отцу и подал ему записку о баллах, полученных в школе.
Мальчик, краснея и не отвечая, осторожно потягивал свою руку из руки
дяди. Как только Степан Аркадьич выпустил его руку, он, как птица, выпущенная на волю, вопросительно взглянув на отца, быстрым шагом вышел из комнаты.
Дядя подозвал
мальчика и взял его за руку.
Он слышал, как его лошади жевали сено, потом как хозяин со старшим малым собирался и уехал в ночное; потом слышал, как солдат укладывался спать с другой стороны сарая с племянником, маленьким сыном хозяина; слышал, как
мальчик тоненьким голоском сообщил
дяде свое впечатление о собаках, которые казались
мальчику страшными и огромными; потом как
мальчик расспрашивал, кого будут ловить эти собаки, и как солдат хриплым и сонным голосом говорил ему, что завтра охотники пойдут в болото и будут палить из ружей, и как потом, чтоб отделаться от вопросов
мальчика, он сказал: «Спи, Васька, спи, а то смотри», и скоро сам захрапел, и всё затихло; только слышно было ржание лошадей и каркание бекаса.
— Это — не вышло. У нее, то есть у жены, оказалось множество родственников,
дядья — помещики, братья — чиновники, либералы, но и то потому, что сепаратисты, а я представитель угнетающей народности, так они на меня… как шмели, гудят, гудят! Ну и она тоже. В общем она — славная. Первое время даже грустные письма писала мне в Томск. Все-таки я почти три года жил с ней. Да. Ребят — жалко. У нее —
мальчик и девочка, отличнейшие! Мальчугану теперь — пятнадцать, а Юле — уже семнадцать. Они со мной жили дружно…
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и
мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его
дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко,
мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
— Вот, смотри, — внушал
дядя Хрисанф Диомидову, как
мальчику, — предки их жгли и грабили Москву, а потомки кланяются ей.
Дядя представил ему, что
мальчику моих лет вредно жить в совершенном уединении, что с таким вечно унылым и молчаливым наставником, каков был мой отец, я непременно отстану от моих сверстников, да и самый нрав мой легко может испортиться.
Мальчики, конечно, носили обноски, но уже загодя готовили себе, откладывая по грошам какому-нибудь родному
дяде или банщице-тетке «капиталы» на задаток портному и сапожнику.
Мальчик смеялся, слушая эти описания, и забывал на время о своих тяжелых попытках понять рассказы матери. Но все же эти рассказы привлекали его сильнее, и он предпочитал обращаться с расспросами к ней, а не к
дяде Максиму.
Пока
дядя Максим с холодным мужеством обсуждал эту жгучую мысль, соображая и сопоставляя доводы за и против, перед его глазами стало мелькать новое существо, которому судьба судила явиться на свет уже инвалидом. Сначала он не обращал внимания на слепого ребенка, но потом странное сходство судьбы
мальчика с его собственною заинтересовало
дядю Максима.
Неизвестно, что вышло бы со временем из
мальчика, предрасположенного к беспредметной озлобленности своим несчастием и в котором все окружающее стремилось развить эгоизм, если бы странная судьба и австрийские сабли не заставили
дядю Максима поселиться в деревне, в семье сестры.
И при этом
мальчик раздвигал руки. Он делал это обыкновенно при подобных вопросах, а
дядя Максим указывал ему, когда следовало остановиться. Теперь он совсем раздвинул свои маленькие ручонки, но
дядя Максим сказал...
Дядя Максим относился ко всем этим музыкальным экспериментам только терпимо. Как это ни странно, но так явно обнаружившиеся склонности
мальчика порождали в инвалиде двойственное чувство. С одной стороны, страстное влечение к музыке указывало на несомненно присущие
мальчику музыкальные способности и, таким образом, определяло отчасти возможное для него будущее. С другой — к этому сознанию примешивалось в сердце старого солдата неопределенное чувство разочарования.
Был тихий летний вечер.
Дядя Максим сидел в саду. Отец, по обыкновению, захлопотался где-то в дальнем поле. На дворе и кругом было тихо; селение засыпало, в людской тоже смолк говор работников и прислуги.
Мальчика уже с полчаса уложили в постель.
Дядя Максим убеждался все более и более, что природа, отказавшая
мальчику в зрении, не обидела его в других отношениях; это было существо, которое отзывалось на доступные ему внешние впечатления с замечательною полнотой и силой.
— Что это с ним? — спрашивала мать себя и других.
Дядя Максим внимательно вглядывался в лицо
мальчика и не мог объяснить его непонятной тревоги.
Дядя Максим угадал: тонкая и богатая нервная организация
мальчика брала свое и восприимчивостью к ощущениям осязания и слуха как бы стремилась восстановить до известной степени полноту своих восприятий.
Присутствие в доме слепого
мальчика постепенно и нечувствительно дало деятельной мысли изувеченного бойца другое направление. Он все так же просиживал целые часы, дымя трубкой, но в глазах, вместо глубокой и тупой боли, виднелось теперь вдумчивое выражение заинтересованного наблюдателя. И чем более присматривался
дядя Максим, тем чаще хмурились его густые брови, и он все усиленнее пыхтел своею трубкой. Наконец однажды он решился на вмешательство.
И
дяде Максиму казалось, что он призван к тому, чтобы развить присущие
мальчику задатки, чтоб усилием своей мысли и своего влияния уравновесить несправедливость слепой судьбы, чтобы вместо себя поставить в ряды бойцов за дело жизни нового рекрута, на которого без его влияния никто не мог бы рассчитывать.
— Не приставай, знаем без тебя, — небрежно отвечал
мальчик и с важностью смотрел на напиравшую толпу. — Вон Деяну отпущай четушку.
Дядя Деян, хошь наливки?
— Понял! — отвечал бойко
мальчик. — Этому,
дядя, очень весело учиться, — прибавил он.
— Merci,
дядя! — воскликнул вдруг
мальчик, крайне, кажется, обрадованный всеми распоряжениями.
Мальчик без штанов. Дались тебе эти родители! «Добрая матушка», «почтеннейший батюшка» — к чему ты эту канитель завел! У нас, брат,
дядя Кузьма намеднись отца на кобеля променял! Вот так раз!
Мальчик без штанов. То-то что ты не дошел! Правило такое, а ты — болезнь! Намеднись приехал в нашу деревню старшина, увидел
дядю Онисима, да как вцепится ему в бороду — так и повис!
Мальчик без штанов. Ну, у нас, брат, не так. У нас бы не только яблоки съели, а и ветки-то бы все обломали! У нас, намеднись,
дядя Софрон мимо кружки с керосином шел — и тот весь выпил!
Разбранив сперва
дядю за то, что ему нет дела до образования дворовых людей, он решил немедленно обучать бедного
мальчика нравственности, хорошим манерам и французскому языку.
Но
мальчик как-то особенно понравился генеральше и, несмотря на гнев Фомы Фомича, остался вверху, при господах: настояла в этом сама генеральша, и Фома уступил, сохраняя в сердце своем обиду — он все считал за обиду — и отмщая за нее ни в чем не виноватому
дяде и при каждом удобном случае.
Фалалей был дворовый
мальчик, сирота с колыбели и крестник покойной жены моего
дядя.
Дорога, на которую свернул теперь
дядя Аким вместе с
мальчиком, служила в зимнее время единственным сообщением между домом рыбака, куда они направлялись, и Сосновкой.
Все помыслы рыбака исключительно обращались на
дядю Акима и его
мальчика, и чем более соображал он об этом предмете, тем более приходил к счастливым выводам.
Сокрушаясь мыслями, которые, все без исключения, зарождались по поводу парнишки,
дядя Аким не переставал, однако ж, кричать на
мальчика и осыпать его угрозами.
Дядя Аким хотел еще что-то сказать, но голос его стал мешаться, и речь его вышла без складу. Одни мутные, потухающие глаза все еще устремлялись на
мальчика; но наконец и те стали смежаться…
Дядя Аким покачал головою, повернулся лицом к
мальчику и снова устремил на него потухающий, безжизненный взор.
С некоторых пор в одежде
дяди Акима стали показываться заметные улучшения: на шапке его, не заслуживавшей, впрочем, такого имени, потому что ее составляли две-три заплаты, живьем прихваченные белыми нитками, появился вдруг верх из синего сукна; у Гришки оказалась новая рубашка, и, что всего страннее, у рубашки были ластовицы, очевидно выкроенные из набивного ситца, купленного год тому назад Глебом на фартук жене; кроме того, он не раз заставал
мальчика с куском лепешки в руках, тогда как в этот день в доме о лепешках и помину не было.
Дядя Аким взял руку
мальчика, положил ее к себе на грудь и, закрыв глаза, помолчал немного. Слезы между тем ручьями текли по бледным, изрытым щекам его.
В сенях она наткнулась на
дядю Акима и его
мальчика. Заслышав шаги,
дядя Аким поспешил скорчить лицо и принять жалкую, униженную позу; при виде родственницы он, однако ж, ободрился, кивнул головою по направлению к выходной двери и вопросительно приподнял общипанные свои брови.
Дядя Аким, выбившийся из сил, готовый, как сам он говорил, уходить себя в гроб, чтоб только Глеб Савиныч дал ему хлеб и пристанище, а
мальчику ремесло, рад был теперь отказаться от всего, с тем только, чтоб не трогали Гришутку; если б у Акима достало смелости, он, верно, утек бы за
мальчиком.
Семейство рыбака было многочисленно. Кроме жены и восьмилетнего
мальчика, оно состояло еще из двух сыновей. Старший из них, лет двадцати шести, был женат и имел уже двух детей.
Дядя Аким застал всех членов семейства в избе. Каждый занят был делом.
Терентий не ответил, не пошевелился. Тогда
мальчик спрыгнул с телеги, подбежал к
дяде, упал ему на ноги, вцепился в них и тоже зарыдал. Сквозь рыдания он слышал голос
дяди...
— Вот так — а-яй! — воскликнул
мальчик, широко раскрытыми глазами глядя на чудесную картину, и замер в молчаливом восхищении. Потом в душе его родилась беспокойная мысль, — где будет жить он, маленький, вихрастый
мальчик в пестрядинных штанишках, и его горбатый, неуклюжий
дядя? Пустят ли их туда, в этот чистый, богатый, блестящий золотом, огромный город? Он подумал, что их телега именно потому стоит здесь, на берегу реки, что в город не пускают людей бедных. Должно быть,
дядя пошёл просить, чтобы пустили.
Мальчику было холодно и страшно. Душила сырость, — была суббота, пол только что вымыли, от него пахло гнилью. Ему хотелось попросить, чтобы
дядя скорее лёг под стол, рядом с ним, но тяжёлое, нехорошее чувство мешало ему говорить с
дядей. Воображение рисовало сутулую фигуру деда Еремея с его белой бородой, в памяти звучал ласковый скрипучий голос...
Много замечал Илья, но всё было нехорошее, скучное и толкало его в сторону от людей. Иногда впечатления, скопляясь в нём, вызывали настойчивое желание поговорить с кем-нибудь. Но говорить с
дядей не хотелось: после смерти Еремея между Ильёй и
дядей выросло что-то невидимое, но плотное и мешало
мальчику подходить к горбуну так свободно и близко, как раньше. А Яков ничего не мог объяснить ему, живя тоже в стороне ото всего, но на свой особый лад.
Проснулся он среди ночи от какого-то жуткого и странного звука, похожего на волчий вой. Ночь была светлая, телега стояла у опушки леса, около неё лошадь, фыркая, щипала траву, покрытую росой. Большая сосна выдвинулась далеко в поле и стояла одинокая, точно её выгнали из леса. Зоркие глаза
мальчика беспокойно искали
дядю, в тишине ночи отчётливо звучали глухие и редкие удары копыт лошади по земле, тяжёлыми вздохами разносилось её фырканье, и уныло плавал непонятный дрожащий звук, пугая Илью.
Коренастый, в розовой ситцевой рубахе, он ходил, засунув руки в карманы широких суконных штанов, заправленных в блестящие сапоги с мелким набором. В карманах у него всегда побрякивали деньги. Его круглая голова уже начинала лысеть со лба, но на ней ещё много было кудрявых русых волос, и он молодецки встряхивал ими. Илья не любил его и раньше, но теперь это чувство возросло у
мальчика. Он знал, что Петруха не любит деда Еремея, и слышал, как буфетчик однажды учил
дядю Терентия...
День отъезда из села стёрся в памяти
мальчика, он помнил только, что когда выехали в поле — было темно и странно тесно, телегу сильно встряхивало, по бокам вставали чёрные, неподвижные деревья. Но чем дальше ехали, земля становилась обширнее и светлее.
Дядя всю дорогу угрюмился, на вопросы отвечал неохотно, кратко и невнятно.
Дядя заставил Евсея проститься с хозяевами и повёл его в город. Евсей смотрел на всё совиными глазами и жался к
дяде. Хлопали двери магазинов, визжали блоки; треск пролёток и тяжёлый грохот телег, крики торговцев, шарканье и топот ног — все эти звуки сцепились вместе, спутались в душное, пыльное облако. Люди шли быстро, точно боялись опоздать куда-то, перебегали через улицу под мордами лошадей. Неугомонная суета утомляла глаза,
мальчик порою закрывал их, спотыкался и говорил
дяде...
В лавку устало опускался шум улицы, странные слова тали в нём, точно лягушки на болоте. «Чего они делают?» — опасливо подумал
мальчик и тихонько вздохнул, чувствуя, что отовсюду на него двигается что-то особенное, но не то, чего он робко ждал. Пыль щекотала нос и глаза, хрустела на зубах. Вспомнились слова
дяди о старике...
Дядя Пётр, кузнец, положив руку на голову
мальчика, сказал...
Кузница стояла на краю неглубокого оврага; на дне его, в кустах ивняка, Евсей проводил всё свободное время весной, летом и осенью. В овраге было мирно, как в церкви, щебетали птицы, гудели пчёлы и шмели.
Мальчик сидел там, покачиваясь, и думал о чём-то, крепко закрыв глаза, или бродил в кустах, прислушиваясь к шуму в кузнице, и когда чувствовал, что
дядя один там, вылезал к нему.