Неточные совпадения
Так точно думал мой Евгений.
Он в первой
юности своей
Был жертвой бурных заблуждений
И необузданных страстей.
Привычкой жизни избалован,
Одним на время очарован,
Разочарованный
другим,
Желаньем медленно томим,
Томим и ветреным успехом,
Внимая в шуме и в тиши
Роптанье вечное души,
Зевоту подавляя смехом:
Вот как убил он восемь лет,
Утратя жизни лучший цвет.
Иль помириться их заставить,
Дабы позавтракать втроем,
И после тайно обесславить
Веселой шуткою, враньем.
Sel alia tempora! Удалость
(Как сон любви,
другая шалость)
Проходит с
юностью живой.
Как я сказал, Зарецкий мой,
Под сень черемух и акаций
От бурь укрывшись наконец,
Живет, как истинный мудрец,
Капусту садит, как Гораций,
Разводит уток и гусей
И учит азбуке детей.
Но нередкий в справедливом негодовании своем скажет нам: тот, кто рачит о устройстве твоих чертогов, тот, кто их нагревает, тот, кто огненную пряность полуденных растений сочетает с хладною вязкостию северных туков для услаждения расслабленного твоего желудка и оцепенелого твоего вкуса; тот, кто воспеняет в сосуде твоем сладкий сок африканского винограда; тот, кто умащает окружие твоей колесницы, кормит и напояет коней твоих; тот, кто во имя твое кровавую битву ведет со зверями дубравными и птицами небесными, — все сии тунеядцы, все сии лелеятели, как и многие
другие, твоея надменности высятся надо мною: над источившим потоки кровей на ратном поле, над потерявшим нужнейшие члены тела моего, защищая грады твои и чертоги, в них же сокрытая твоя робость завесою величавости мужеством казалася; над провождающим дни веселий,
юности и утех во сбережении малейшия полушки, да облегчится, елико то возможно, общее бремя налогов; над не рачившим о имении своем, трудяся деннонощно в снискании средств к достижению блаженств общественных; над попирающим родством, приязнь, союз сердца и крови, вещая правду на суде во имя твое, да возлюблен будеши.
У обеих сестер была еще
другая комнатка, общая их спальня, с двумя невинными деревянными кроватками, желтоватыми альбомцами, резедой, с портретами приятелей и приятельниц, рисованных карандашом довольно плохо (между ними отличался один господин с необыкновенно энергическим выражением лица и еще более энергическою подписью, в
юности своей возбудивший несоразмерные ожидания, а кончивший, как все мы — ничем), с бюстами Гете и Шиллера, немецкими книгами, высохшими венками и
другими предметами, оставленными на память.
Вообще это газетки группы интеллигентов, которые, хотя и понимают, что страна безграмотных мужиков нуждается в реформах, а не в революции, возможной только как «бунт, безжалостный и беспощадный», каким были все «политические движения русского народа», изображенные Даниилом Мордовцевым и
другими народолюбцами, книги которых он читал в
юности, но, понимая, не умеют говорить об этом просто, ясно, убедительно.
Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной
юности, поодиночке, один за
другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему.
В детстве и
юности он был мало экспансивен и даже мало разговорчив, но не от недоверия, не от робости или угрюмой нелюдимости, вовсе даже напротив, а от чего-то
другого, от какой-то как бы внутренней заботы, собственно личной, до
других не касавшейся, но столь для него важной, что он из-за нее как бы забывал
других.
Жизнь Грановского в Берлине с Станкевичем была, по рассказам одного и письмам
другого, одной из ярко-светлых полос его существования, где избыток молодости, сил, первых страстных порывов, беззлобной иронии и шалости — шли вместе с серьезными учеными занятиями, и все это согретое, обнятое горячей, глубокой дружбой, такой, какою дружба только бывает в
юности.
Распущенность ли наша, недостаток ли нравственной оседлости, определенной деятельности,
юность ли в деле образования, аристократизм ли воспитания, но мы в жизни, с одной стороны, больше художники, с
другой — гораздо проще западных людей, не имеем их специальности, но зато многостороннее их. Развитые личности у нас редко встречаются, но они пышно, разметисто развиты, без шпалер и заборов. Совсем не так на Западе.
Улыбнитесь, пожалуй, да только кротко, добродушно, так, как улыбаются, думая о своем пятнадцатом годе. Или не лучше ли призадуматься над своим «Таков ли был я, расцветая?» и благословить судьбу, если у вас была
юность (одной молодости недостаточно на это); благословить ее вдвое, если у вас был тогда
друг.
И заметьте, что это отрешение от мира сего вовсе не ограничивалось университетским курсом и двумя-тремя годами
юности. Лучшие люди круга Станкевича умерли;
другие остались, какими были, до нынешнего дня. Бойцом и нищим пал, изнуренный трудом и страданиями, Белинский. Проповедуя науку и гуманность, умер, идучи на свою кафедру, Грановский. Боткин не сделался в самом деле купцом… Никто из них не отличился по службе.
Пятнадцать лет тому назад, будучи в ссылке, в одну из изящнейших, самых поэтических эпох моей жизни, зимой или весной 1838 года, написал я легко, живо, шутя воспоминания из моей первой
юности. Два отрывка, искаженные цензурою, были напечатаны. Остальное погибло; я сам долею сжег рукопись перед второй ссылкой, боясь, что она попадет в руки полиции и компрометирует моих
друзей.
…Вспоминая времена нашей
юности, всего нашего круга, я не помню ни одной истории, которая осталась бы на совести, которую было бы стыдно вспомнить. И это относится без исключения ко всем нашим
друзьям.
Эти три гроба, трех
друзей, отбрасывают назад длинные черные тени; последние месяцы
юности виднеются сквозь погребальный креп и дым кадил…
Юность невнимательно несется в какой-то алгебре идей, чувств и стремлений, частное мало занимает, мало бьет, а тут — любовь, найдено — неизвестное, все свелось на одно лицо, прошло через него, им становится всеобщее дорого, им изящное красиво, постороннее и тут не бьет: они даны
друг другу, кругом хоть трава не расти!
Веревкин с женой жил в бахаревском доме и, кажется, совсем отказался от своих прежних привычек и
друзей веселой
юности.
Ну, разумеется, тут же дорогой и анекдот к случаю рассказал о том, что его тоже будто бы раз, еще в
юности, заподозрили в покраже пятисот тысяч рублей, но что он на
другой же день бросился в пламень горевшего дома и вытащил из огня подозревавшего его графа и Нину Александровну, еще бывшую в девицах.
И первую полней,
друзья, полней!
И всю до дна в честь нашего союза!
Благослови, ликующая муза,
Благослови: да здравствует лицей!
Наставникам, хранившим
юность нашу,
Всем честию, и мёртвым и живым,
К устам подъяв признательную чашу,
Не помня зла, за благо воздадим.
— А я думал, вы прощаетесь перед свадьбой с истинными
друзьями, которых душевно любите, с которыми за чашей помянете в последний раз веселую
юность и, может быть, при разлуке крепко прижмете их к сердцу.
За чаем началась между
друзьями задушевная беседа о пережитом, передуманном и перечувствованном в долгие годы разлуки. Рассказ Карнеева, прожившего эти три года прежней однообразной жизнью труженика науки, вдали от общества, от мира, полного соблазнов, не представлял из себя ничего выдающегося, не заключал в себе ни одного из тех романических эпизодов, которые яркими алмазами украшают воспоминания
юности.
— Значит вы убеждены, что правило это верно, что отделаться от впечатлений
юности трудно, едва ли возможно, что они, нет, нет да и всплывают из глубины души или сердца, как хотите, и дают себя знать, не смотря на то, что на смену им явились
другие впечатления, быть может, кажущиеся более сильными? — с расстановкой спросила княжна.
—
Друг, руку твою! Институтка. Люблю в тебе я прошлое страданье и
юность улетевшую мою. Сейчас Осадчий такую вечную память вывел, что стекла задребезжали. Ромашевич, люблю я, братец, тебя! Дай я тебя поцелую, по-настоящему, по-русски, в самые губы!
Такое развитие почти неизвестно мужчине; нашего брата учат, учат и в гимназиях, и в университетах, и в бильярдных, и в
других более или менее педагогических заведениях, а все не ближе, как лет в тридцать пять, приобретаем, вместе с потерею волос, сил, страстей, ту ступень развития и пониманья, которая у женщины вперед идет, идет об руку с
юностью, с полнотою и свежестью чувств.
— Я все знаю, Алексис, и прощаю тебя. Я знаю, у тебя есть дочь, дочь преступной любви… я понимаю неопытность, пылкость
юности (Любоньке было три года!..). Алексис, она твоя, я ее видела: у ней твой нос, твой затылок… О, я ее люблю! Пусть она будет моей дочерью, позволь мне взять ее, воспитать… и дай мне слово, что не будешь мстить, преследовать тех, от кого я узнала.
Друг мой, я обожаю твою дочь; позволь же, не отринь моей просьбы! — И слезы текли обильным ручьем по тармаламе халата.
Вся эта обстановка напоминала фон Зееману годы его
юности, и он мысленно стал переживать эти минувшие безвозвратные годы, все испытанное им, все им перечувствованное, доведшее его до смелой решимости вызваться прибыть сегодня к графу и бросить ему в лицо жестокое, но, по убеждению Антона Антоновича, вполне заслуженное им слово, бросить, хотя не от себя, а по поручению
других, но эти
другие были для него дороже и ближе самых ближайших родственников, а не только этой «седьмой воды на киселе», каким приходился ему ненавистный Клейнмихель.
Один из товарищей его по службе и его лучший
друг, граф Коновницын, поручик главного штаба гвардейской пехоты, был вовлечен в тайное общество и со всем жаром
юности усвоил себе убеждения членов «Союза благоденствия» и даже не скрывал перед своими
друзьями своих стремлений и политических надежд.
— Messieurs, последнее слово этого дела — есть всепрощение. Я, отживший старик, я объявляю торжественно, что дух жизни веет по-прежнему и живая сила не иссякла в молодом поколении. Энтузиазм современной
юности так же чист и светел, как и наших времен. Произошло лишь одно: перемещение целей, замещение одной красоты
другою! Все недоумение лишь в том, что прекраснее: Шекспир или сапоги, Рафаэль или петролей?
Отцы и матери смотрели на детей со смутным чувством, где недоверие к молодости, привычное сознание своего превосходства над детьми странно сливалось с
другим чувством, близким уважению к ним, и печальная, безотвязная дума, как теперь жить, притуплялась о любопытство, возбужденное
юностью, которая смело и бесстрашно говорит о возможности
другой, хорошей жизни.
Одни насмешливые и серьезные,
другие веселые, сверкающие силой
юности, третьи задумчиво тихие — все они имели в глазах матери что-то одинаково настойчивое, уверенное, и хотя у каждого было свое лицо — для нее все лица сливались в одно: худое, спокойно решительное, ясное лицо с глубоким взглядом темных глаз, ласковым и строгим, точно взгляд Христа на пути в Эммаус.
Николай Герасимович дошел в своих воспоминаниях до этого момента своего прошлого, — момента, с которого мы начали свой рассказ, — после возвращения его из конторы дома предварительного заключения, где он, если припомнит читатель, так неожиданно встретил
друга своей
юности, свою названную сестру Зиновию Николаевну Ястребову.
— Какое тут праздное любопытство! — воскликнул Савин. — Товарищ и
друг моей
юности оказывается подмененным… Его нет в живых, а по Петербургу гуляет
другой граф Стоцкий, быть может, самозванец, воспользовавшийся бумагами покойного… Хорошо праздное любопытство!
— Между старыми приятелями, — заметил Николай Герасимович. — Действительно, я хочу, но никак не могу признать в вас
друга моей
юности, графа Сигизмунда Владиславовича Стоцкого.
Перед ним одна за
другой проходили картины его детства,
юности — прошедшей в том самом Петербурге, которого он даже и не видел теперь, но чувствовал за этими стенами своей тюрьмы — заграничной жизни, привольной и сладкой жизни, перемены ощущений, подчас невзгод, но в общем надежд и мечтаний.
Перед ним неслись одно за
другим воспоминания
юности.
Если на лучезарное, полное блеска и славы жизненное поприще светлейшего набегали, как мы знаем, тучки нерасположения государыни и гнетущих воспоминаний
юности, то над головами
других наших героев разразились черные, грозовые тучи.
Чтоб спасти себя от этого свидания, он решился уйти на целый вечер к Зыкову, который был действительно его товарищ по гимназии и по университету и единственный
друг его
юности.
Другая театральная семья — это была семья Горсткиных, но там были более серьезные беседы, даже скорее какие-то учено-театральные заседания. Происходили они в полухудожественном, в полумасонском кабинете-библиотеке владельца дома, Льва Ивановича Горсткина, высокообразованного старика, долго жившего за границей, знакомого с Герценом, Огаревым, о которых он любил вспоминать, и увлекавшегося в
юности масонством. Под старость он был небогат и существовал только арендой за театр.
Из всех театральных знаменитостей моей
юности дольше
других оставалась в живых А. А. Бренко. На моих глазах полвека сверкала ее жизнь в непрерывной борьбе, без минуты покоя. Это был путь яркой кометы, то ослепительной в зените, то исчезавшей, то снова выплывавшей между облаками и снова сверкавшей в прорывах грозовых туч.
В день воспоминаний лицейских я получил письмо твое от 8 апреля, любезный
друг Малиновский; ты, верно, не забыл 9 июня [9 июня — день окончания выпускных экзаменов для лицеистов 1-го выпуска, в 1817 г.] и, глядя на чугунное кольцо, которому минуло 21 год, мысленно соединился со всеми товарищами,
друзьями нашей
юности.
Любезный
друг Иван, прими меня, каков я есть, узнай старого признательного тебе лицейского товарища; с прежнею доверенностью детства и
юности обращаюсь к тебе сердцем: ты, верный добрым воспоминаниям, поймешь мое дружеское приветствие без дальнейших объяснений.
— Право! — продолжал дьякон. — Вдруг начну, например, рассказывать, что прихожане ходили ко владыке просить, чтобы меня им в попы поставить, чего даже и сам не желаю; или в
другой раз уверяю, будто губернское купечество меня в протодьяконы просят произвесть; а то… — Дьякон оглянулся по чулану и прошептал: — А то один раз брякнул, что будто я в
юности был тайно обручен с консисторского секретаря дочерью! То есть, я вам говорю, после я себя за это мало не убил, как мне эту мою продерзость стали рассказывать!
С одной стороны, моя комната «очертела» мне до невозможности, как пункт какого-то предварительного заключения, и поэтому, естественно, меня тянуло разделить свое одиночество с
другим, подобным мне существом, — это инстинктивное тяготение к дружбе и общению — лучшая характеристика
юности; а с
другой, — я так же инстинктивно боялся потерять пока свое единственное право — сидеть одному в четырех стенах.
—
Друг, я погибаю… — трагически прошептал Пепко, порываясь идти за ней. — О ты, которая цветка весеннего свежей и которой черных глаз глубина превратила меня в чернила… «Гафиз убит, а что его сгубило? Дитя, свой черный глаз бы ты спросила»… Я теперь в положении священной римской империи, которая мало-помалу, не вдруг, постепенно, шаг за шагом падала, падала и, наконец, совсем разрушилась. О, моя
юность, о, мое неопытное сердце…
— В тебе говорит зависть, мой
друг, но ты еще можешь проторить себе путь к бессмертию, если впоследствии напишешь свои воспоминания о моей бурной
юности. У всех великих людей были такие
друзья, которые нагревали свои руки около огня их славы… Dixi. [Я кончил (лат.).] Да, «песня смерти» — это вся философия жизни, потому что смерть — все, а жизнь — нуль.
Они только недавно перешли на «ты», которое, впрочем, говорили
друг другу в детстве и ранней
юности. Но то было иное «ты».
Таким образом, до открытия впредь новых достоверных сведений о
юности Петра, мы должны считать еще не разрешенным вопрос о том, задумывал ли Петр сам собою свои великие планы ранее, чем узнал Лефорта, даже ранее, чем стал учиться арифметике у Тиммермана (так думает г. Устрялов); или эти планы появились уже впоследствии времени, при влиянии Лефорта и
других иноземцев (как полагал Карамзин)?
Горечь одиночества увеличивалась для Караулова разлукой с
другом его детства и
юности, графом Владимиром Петровичем Белавиным, с которым его связывало, по странной игре наших чувств, полное несходство их натур, взглядов и характеров.
С отвращением и злобой думал Караулов об этом
друге своей
юности.
Поэтому, когда я встречаю на улице человека, который с лучезарною улыбкой на лице объявляет мне, что в пошехонском земстве совершился новый отрадный факт: крестьянин Семен Никифоров, увлеченный артельными сыроварнями, приобрел две новые коровы! мне как-то невольно приходит на мысль: мой
друг! и Семен Никифоров, и артельные сыроварни — все это"осуществившиеся упования твоей
юности"; а вот рассказал бы ты лучше, какие ты истории во сне видишь!
В это время ей всего было еще тридцать лет, и она, как одна из первых красавиц, могла выйти замуж во второй раз; но мысли Татьяны Власьевны тяготели к
другому идеалу — ей хотелось искупить грех
юности настоящим подвигом, а прежде всего поднять детей на ноги.