Неточные совпадения
Перед ним стояла не одна губернаторша: она держала под руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку с тоненькими и стройными
чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица,
какое художник взял бы в образец
для Мадонны и
какое только редким случаем попадается на Руси, где любит все оказаться в широком размере, всё что ни есть: и горы и леса и степи, и лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева, когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй с дядею Миняем взялись распутывать дело.
— О, на самой простейшей-с! — и вдруг Порфирий Петрович как-то явно насмешливо посмотрел на него, прищурившись и
как бы ему подмигнув. Впрочем, это, может быть, только так показалось Раскольникову, потому что продолжалось одно мгновение. По крайней мере, что-то такое было. Раскольников побожился бы, что он ему подмигнул,
черт знает
для чего.
Ему вдруг почему-то вспомнилось,
как давеча, за час до исполнения замысла над Дунечкой, он рекомендовал Раскольникову поручить ее охранению Разумихина. «В самом деле, я, пожалуй, пуще
для своего собственного задора тогда это говорил,
как и угадал Раскольников. А шельма, однако ж, этот Раскольников! Много на себе перетащил. Большою шельмой может быть со временем, когда вздор повыскочит, а теперь слишком уж жить ему хочется! Насчет этого пункта этот народ — подлецы. Ну да
черт с ним,
как хочет, мне что».
Остановился сыноубийца и глядел долго на бездыханный труп. Он был и мертвый прекрасен: мужественное лицо его, недавно исполненное силы и непобедимого
для жен очарованья, все еще выражало чудную красоту; черные брови,
как траурный бархат, оттеняли его побледневшие
черты.
Да и если б я мог достаточные дать
черты каждому души моея движению, то слабы еще были бы они
для произведения в тебе подобного тем чувствованиям,
какие в душе моей возникали и теснилися тогда.
А уж Тряпичкину, точно, если кто попадет на зубок, берегись: отца родного не пощадит
для словца, и деньгу тоже любит. Впрочем, чиновники эти добрые люди; это с их стороны хорошая
черта, что они мне дали взаймы. Пересмотрю нарочно, сколько у меня денег. Это от судьи триста; это от почтмейстера триста, шестьсот, семьсот, восемьсот…
Какая замасленная бумажка! Восемьсот, девятьсот… Ого! за тысячу перевалило… Ну-ка, теперь, капитан, ну-ка, попадись-ка ты мне теперь! Посмотрим, кто кого!
— Я больше тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю этих людей,
как Стива,
как они смотрят на это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе. Этого не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это
для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то
черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
Говоря, он
чертил вставкой
для пера восьмерки по клеенке, похожей на географическую карту, и прислушивался к шороху за дверями в кабинет редактора, там
как будто кошка играла бумагой.
— Неправда! — бесстыдно кричал урод. — Костя Макаров и я — мы оба
для души,
как черт и ангел! А есть еще третий…
— Вопрос о путях интеллигенции — ясен: или она идет с капиталом, или против его — с рабочим классом. А ее роль катализатора в акциях и реакциях классовой борьбы — бесплодная, гибельная
для нее роль… Да и смешная. Бесплодностью и, должно быть, смутно сознаваемой гибельностью этой позиции Ильич объясняет тот смертный визг и вой, которым столь богата текущая литература. Правильно объясняет. Читал я кое-что, — Андреева, Мережковского и прочих, —
черт знает,
как им не стыдно? Детский испуг какой-то…
— «Русская интеллигенция не любит богатства». Ух ты! Слыхал? А может, не любит,
как лиса виноград? «Она не ценит, прежде всего, богатства духовного, культуры, той идеальной силы и творческой деятельности человеческого духа, которая влечет его к овладению миром и очеловечению человека, к обогащению своей жизни ценностями науки, искусства, религии…» Ага, религия? — «и морали». — Ну, конечно, и морали.
Для укрощения строптивых. Ах,
черти…
— Вот этот парнишка легко карьерочку сделает!
Для начала — женится на богатой, это ему легко,
как муху убить. На склоне дней будет сенатором, товарищем министра, членом Государственного совета, вообще — шишкой! А по всем своим данным, он — болван и невежда. Ну —
черт с ним!
Для чего навязывать какому-нибудь народу
черту,
какой у него нет в нравах?
Душа горела у меня узнать эту птицу, да рожа замазана сажею,
как у
черта, что кует гвозди
для грешников.
— Ты, говорят, не во гнев будь сказано… — сказал, собираясь с духом, кузнец, — я веду об этом речь не
для того, чтобы тебе нанесть
какую обиду, — приходишься немного сродни
черту.
Тетка покойного деда рассказывала, — а женщине, сами знаете, легче поцеловаться с
чертом, не во гнев будь сказано, нежели назвать кого красавицею, — что полненькие щеки козачки были свежи и ярки,
как мак самого тонкого розового цвета, когда, умывшись божьею росою, горит он, распрямляет листики и охорашивается перед только что поднявшимся солнышком; что брови словно черные шнурочки,
какие покупают теперь
для крестов и дукатов девушки наши у проходящих по селам с коробками москалей, ровно нагнувшись,
как будто гляделись в ясные очи; что ротик, на который глядя облизывалась тогдашняя молодежь, кажись, на то и создан был, чтобы выводить соловьиные песни; что волосы ее, черные,
как крылья ворона, и мягкие,
как молодой лен (тогда еще девушки наши не заплетали их в дрибушки, перевивая красивыми, ярких цветов синдячками), падали курчавыми кудрями на шитый золотом кунтуш.
— Постой, голубчик! — закричал кузнец, — а вот это
как тебе покажется? — При сем слове он сотворил крест, и
черт сделался так тих,
как ягненок. — Постой же, — сказал он, стаскивая его за хвост на землю, — будешь ты у меня знать подучивать на грехи добрых людей и честных христиан! — Тут кузнец, не выпуская хвоста, вскочил на него верхом и поднял руку
для крестного знамения.
— Ночью пир горой. Э,
черт, господа, кончайте скорей. Застрелиться я хотел наверно, вот тут недалеко, за околицей, и распорядился бы с собою часов в пять утра, а в кармане бумажку приготовил, у Перхотина написал, когда пистолет зарядил. Вот она бумажка, читайте. Не
для вас рассказываю! — прибавил он вдруг презрительно. Он выбросил им на стол бумажку из жилетного своего кармана; следователи прочли с любопытством и,
как водится, приобщили к делу.
—
Как,
как? Сатана sum et nihil humanum… это неглупо
для черта!
Как характерную
черту сообщу, что слуга Григорий, мрачный, глупый и упрямый резонер, ненавидевший прежнюю барыню Аделаиду Ивановну, на этот раз взял сторону новой барыни, защищал и бранился за нее с Федором Павловичем почти непозволительным
для слуги образом, а однажды так даже разогнал оргию и всех наехавших безобразниц силой.
«Долго ходил я,
как юродивый, между вами, с диогеновским фонарем, — писал он дальше, — отыскивая в вас
черты нетленной красоты
для своего идеала,
для своей статуи!
Для того и дается тебе время, и ставится, собственно,
для этого длинная и толстая
черта между строк: видишь,
как я пекусь о тебе.
Нет, теперь еще не знают, что такое настоящее веселье, потому что еще нет такой жизни,
какая нужна
для него, и нет таких людей. Только такие люди могут вполне веселиться и знать весь восторг наслажденья!
Как они цветут здоровьем и силою,
как стройны и грациозны они,
как энергичны и выразительны их
черты! Все они — счастливые красавцы и красавицы, ведущие вольную жизнь труда и наслаждения, — счастливцы, счастливцы!
Соответственно такому пониманию язычества, роль иудейства определяется Шеллингом преимущественно отрицательными
чертами,
как не-язычество, «gehemmtes Heidenthum» [Застенчивое («стеснительное») язычество (нем.).]. «Иудейство никогда не было собственно чем-нибудь позитивным, оно может быть определено или
как подавленное язычество, или же
как скрытое христианство, и именно это промежуточное положение (diese Mitte) было
для него гибельным.
Бог осуществляет Себя
как Бог в своей энергии или энергиях, учение же об Его ουσία характеризуется
чертами отрицательного богословия, ибо ουσία остается вполне недоступна, трансцендентна
для тварей, не только
для человека, но и
для ангелов.
Но согласись, милый друг, согласись сам, какова вдруг загадка и какова досада слышать, когда вдруг этот хладнокровный бесенок (потому что она стояла пред матерью с видом глубочайшего презрения ко всем нашим вопросам, а к моим преимущественно, потому что я,
черт возьми, сглупил, вздумал было строгость показать, так
как я глава семейства, — ну, и сглупил), этот хладнокровный бесенок так вдруг и объявляет с усмешкой, что эта «помешанная» (так она выразилась, и мне странно, что она в одно слово с тобой: «Разве вы не могли, говорит, до сих пор догадаться»), что эта помешанная «забрала себе в голову во что бы то ни стало меня замуж за князя Льва Николаича выдать, а
для того Евгения Павлыча из дому от нас выживает…»; только и сказала; никакого больше объяснения не дала, хохочет себе, а мы рот разинули, хлопнула дверью и вышла.
Может быть, он даже решился бы при случае и на крайне низкое дело, лишь бы достигнуть чего-нибудь из мечтаемого; но
как нарочно, только что доходило до
черты, он всегда оказывался слишком честным
для крайне низкого дела.
Без маски лицо у нее оказалось некрасивое, с резковатыми
чертами, но рост прекрасный и довольно стройные формы. Она была уже не самой первой молодости
для девушки — лет под тридцать. Подействовать на мое воображение или на мои эротические чувства она не могла; но она меня интересовала
как незнакомый мне тип немецкой девушки, ищущей в жизни чего-то менее банального.
И я не увидел их более — я не увидел Аси. Темные слухи доходили до меня о нем, но она навсегда
для меня исчезла. Я даже не знаю, жива ли она. Однажды, несколько лет спустя, я мельком увидал за границей, в вагоне железной дороги, женщину, лицо которой живо напомнило мне незабвенные
черты… но я, вероятно, был обманут случайным сходством. Ася осталась в моей памяти той самой девочкой,
какою я знавал ее в лучшую пору моей жизни,
какою я ее видел в последний раз, наклоненной на спинку низкого деревянного стула.
При этом одна
черта являлась
для меня впоследствии некоторой психологической загадкой: кругом стояло (именно «стояло»,
как загнившее болото) повальное взяточничество и неправда.
Опять-таки, я давно уже заметил в себе
черту, чуть не с детства, что слишком часто обвиняю, слишком наклонен к обвинению других; но за этой наклонностью весьма часто немедленно следовала другая мысль, слишком уже
для меня тяжелая: «Не я ли сам виноват вместо них?» И
как часто я обвинял себя напрасно!
—
Черт возьми! — крикнул я в исступлении. Выходило, что будто бы я
для Дарзана и отстегивал полость,
как лакей.
«Вот она, на
какого черта было наскочил», — подумал, заворачивая лыжи, Белоярцев и, возвратясь домой не в духе, объявил, что с этою девочкою много очень хлопот можно нажить: что взять ее из дому, конечно, можно, но что после могут выйти истории, весьма невыгодные
для общего дела.
Лиза сидела против Помады и с напряженным вниманием смотрела через его плечо на неприятный рот докторши с беленькими, дробными мышиными зубками и на ее брови, разлетающиеся к вискам,
как крылья копчика, отчего этот лоб получал какую-то странную форму, не безобразную, но весьма неприятную
для каждого привыкшего искать на лице человека
черт, более или менее выражающих содержание внутреннего мира.
«Что могло увлечь его? Пленительных надежд, беспечности — нет! он знал все, что впереди. Почет, стремление по пути честей? Да что ему в них. Стоит ли,
для каких-нибудь двадцати, тридцати лет, биться
как рыба об лед? И греет ли это сердце? Отрадно ли душе, когда тебе несколько человек поклонятся низко, а сами подумают, может быть: „
Черт бы тебя взял!“
Пришедши в свой небольшой кабинет, женевец запер дверь, вытащил из-под дивана свой пыльный чемоданчик, обтер его и начал укладывать свои сокровища, с любовью пересматривая их; эти сокровища обличали как-то въявь всю бесконечную нежность этого человека: у него хранился бережно завернутый портфель; портфель этот, криво и косо сделанный, склеил
для женевца двенадцатилетний Володя к Новому году, тайком от него, ночью; сверху он налепил выдранный из какой-то книги портрет Вашингтона; далее у него хранился акварельный портрет четырнадцатилетнего Володи: он был нарисован с открытой шеей, загорелый, с пробивающейся мыслию в глазах и с тем видом, полным упования, надежды, который у него сохранился еще лет на пять, а потом мелькал в редкие минуты,
как солнце в Петербурге,
как что-то прошедшее, не прилаживающееся ко всем прочим
чертам; еще были у него серебряные математические инструменты, подаренные ему стариком дядей; его же огромная черепаховая табакерка, на которой было вытиснено изображение праздника при федерализации, принадлежавшая старику и лежавшая всегда возле него, — ее женевец купил после смерти старика у его камердинера.
В эту тяжелую минуту
для кандидата отворилась дверь его комнатки, и какая-то фигура, явным образом не столичная, вошла, снимая темный картуз с огромным козырьком. Козырек этот бросал тень на здоровое, краснощекое и веселое лицо человека пожилых лет;
черты его выражали эпикурейское спокойствие и добродушие. Он был в поношенном коричневом сюртуке с воротником,
какого именно тогда не носили, с бамбуковой палкой в руках и,
как мы сказали, с видом решительного провинциала.
— Война — другое дело-с! — отвечал ей с досадой майор. — Но меня всегда бесит, убивает, когда умирает молоденькое, хорошенькое существо, тогда
как сам тут
черт знает
для чего живешь и прозябаешь!
Поэтому он относится к своим собственным принципам несколько озорно, и хотя защищает их очень прилично, но не нужно быть чересчур проницательным, чтобы заметить, что вся эта защита ведется
как будто бы «пур ле жанс», и что, в сущности,
для него все равно, что восток, что запад, по пословице: была бы каша заварена, а там хоть
черт родись.
Это они об духовном завещании шепчутся! — думает Сенечка и в то же время невольно прибавляет, — да
для какого же
черта я здесь живу!"
Наши дамы провожали нас, провожала и она, и, право, даже смотреть было совестно: хотя бы
для приличия взглянула разок на мужа, — нет, повесилась на своем поручике,
как черт на сухой вербе, и не отходит.
— Нет, не фальшивые, а требовали настоящих!
Как теперь вот гляжу, у нас их в городе после того человек сто кнутом наказывали. Одних палачей,
для наказания их, привезено было из разных губерний четверо. Здоровые такие
черти, в красных рубахах все; я их и вез, на почте тогда служил; однакоже скованных их везут, не доверяют!.. Пить
какие они дьяволы; ведро, кажется, водки выпьет, и то не заметишь его ни в одном глазе.
—
Для чего, на кой
черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь
как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий, и под суд!
Наш принц вдруг, ни с того ни с сего, сделал две-три невозможные дерзости разным лицам, то есть главное именно в том состояло, что дерзости эти совсем неслыханные, совершенно ни на что не похожие, совсем не такие,
какие в обыкновенном употреблении, совсем дрянные и мальчишнические, и
черт знает
для чего, совершенно без всякого повода.
На высоте, на снеговой вершине,
Я вырезал стальным клинком сонет.
Проходят дни. Быть может, и доныне
Снега хранят мой одинокий след.
На высоте, где небеса так сини,
Где радостно сияет зимний свет,
Глядело только солнце,
как стилет
Чертил мой стих на изумрудной льдине.
И весело мне думать, что поэт
Меня поймет. Пусть никогда в долине
Его толпы не радует привет!
На высоте, где небеса так сини,
Я вырезал в полдневный час сонет
Лишь
для того, кто на вершине…
Если же он просто малодушный и бестолковый озорник,
как выходит по сущности дела, то нужно признаться, что положение, взятое
для негр в пьесе, вовсе нейдет к этому типу, да и развито совсем не так, чтобы ярко обозначить его существенные
черты.
Его широкое лицо с крупными
чертами и окладистой русой бородкой носило на себе интеллигентный характер, так же
как и простой домашний костюм, приспособленный
для кабинетной работы.
— Я-то? — отозвался Ардальон с тою снисходительною усмешкою,
какою взрослые улыбаются маленьким детям. — Вы, Лубянская, говорю я вам, вечно одни только глупости болтаете! Ну
черта ли я заступлюсь за него, коли там и без меня довольно! Мой голос пригодится еще сегодня же
для более серьезного и полезного дела — сами знаете; так
черта ли мне в пустяки путаться!
— За мною!.. Чтó это значит «за мною»?!. я попрошу вас не употреблять таких выражений. Это глупо и пошло, потому что вы очень хорошо знаете, что тут не я, а коммуна, стало быть, и вы, и Сусанна Ивановна, и все! Я не
для себя беру, а
для коммуны! А по мне, пожалуй,
черт с вами! распоряжайтесь сами
как знаете! Посмотрю я, как-то вы без меня управитесь!
Знакомый с итальянскими представительницами женской красоты по Риму, Флоренции и Неаполю, почти пресыщенный ими, Савин равнодушным взглядом скользил по матово-смуглым личикам, то с тонкими и нежными, то с резко выразительными, но всегда правильными
чертами, освещенными яркими,
как звезды южной ночи, большими глазами и украшенными ярко-пурпуровыми губками, казалось, созданными
для страстного поцелуя, со слегка раздувающимися ноздрями изящных носиков, красноречиво говорящих о пылкости темперамента и суливших, увы, только
для новичка, неземное блаженство.