Неточные совпадения
Итак, она звалась Татьяной.
Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная, боязлива,
Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться не умела
К отцу, ни к
матери своей;
Дитя сама, в толпе детей
Играть и прыгать не хотела
И часто целый
день одна
Сидела молча у окна.
В других домах рассказывалось это несколько иначе: что у Чичикова нет вовсе никакой жены, но что он, как человек тонкий и действующий наверняка, предпринял, с тем чтобы получить руку дочери, начать
дело с
матери и имел с нею сердечную тайную связь, и что потом сделал декларацию насчет руки дочери; но
мать, испугавшись, чтобы не совершилось преступление, противное религии, и чувствуя в душе угрызение совести, отказала наотрез, и что вот потому Чичиков решился на похищение.
— Это мне удивительно, — начал он после некоторого раздумья и передавая письмо
матери, но не обращаясь ни к кому в частности, — ведь он по
делам ходит, адвокат, и разговор даже у него такой… с замашкой, — а ведь как безграмотно пишет.
Дуня припомнила, между прочим, слова брата, что
мать вслушивалась в ее бред, в ночь накануне того последнего рокового
дня, после сцены ее с Свидригайловым: не расслышала ли она чего-нибудь тогда?
В тот же
день, но уже вечером, часу в седьмом, Раскольников подходил к квартире
матери и сестры своей, — к той самой квартире в доме Бакалеева, где устроил их Разумихин.
Мать больна со вчерашнего
дня серьезно.
Вчера вечером, при
матери и сестре, и в его присутствии, я восстановил истину, доказав, что передал деньги Катерине Ивановне на похороны, а не Софье Семеновне, и что с Софьей Семеновной третьего
дня я еще и знаком даже не был и даже в лицо еще ее не видал.
Раскольников самые последние
дни был очень задумчив, много расспрашивал о
матери, постоянно о ней беспокоился.
Письмо
матери его измучило. Но относительно главнейшего, капитального пункта сомнений в нем не было ни на минуту, даже в то еще время, как он читал письмо. Главнейшая суть
дела была решена в его голове, и решена окончательно: «Не бывать этому браку, пока я жив, и к черту господина Лужина!»
— Нет, Соня, — торопливо прервал он, — эти деньги были не те, успокойся! Эти деньги мне
мать прислала, через одного купца, и получил я их больной, в тот же
день как и отдал… Разумихин видел… он же и получал за меня… эти деньги мои, мои собственные, настоящие мои.
Он был бодр телом, потому что был бодр умом. Он был резв, шаловлив в отрочестве, а когда не шалил, то занимался, под надзором отца,
делом. Некогда было ему расплываться в мечтах. Не растлелось у него воображение, не испортилось сердце: чистоту и девственность того и другого зорко берегла
мать.
Суета света касалась ее слегка, и она спешила в свой уголок сбыть с души какое-нибудь тяжелое, непривычное впечатление, и снова уходила то в мелкие заботы домашней жизни, по целым
дням не покидала детской, несла обязанности матери-няньки, то погружалась с Андреем в чтение, в толки о «серьезном и скучном», или читали поэтов, поговаривали о поездке в Италию.
И ношу твою облегчила судьба,
Сопутница
дней славянина!
Еще ты в семействе раба,
Но
мать уже вольного сына!..
Наконец, после отчаянного задыхающегося вскрика, пустого захлебывания,
дело уладилось, и
мать и ребенок одновременно почувствовали себя успокоенными, и оба затихли.
Только изредка, продолжая свое
дело, ребенок, приподнимая свои длинные загнутые ресницы, взглядывал на
мать в полусвете казавшимися черными, влажными глазами.
Вронский взял письмо и записку брата. Это было то самое, что он ожидал, — письмо от
матери с упреками за то, что он не приезжал, и записка от брата, в которой говорилось, что нужно переговорить. Вронский знал, что это всё о том же. «Что им за
делo!» подумал Вронский и, смяв письма, сунул их между пуговиц сюртука, чтобы внимательно прочесть дорогой. В сенях избы ему встретились два офицера: один их, а другой другого полка.
Кроме того, тотчас же по нескольким словам Дарья Александровна поняла, что Анна, кормилица, нянька и ребенок не сжились вместе и что посещение
матерью было
дело необычайное.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три
дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к
матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь, как в прежние раза, она говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
— Maman, он всё сделает, он на всё согласен, — с досадой на
мать за то, что она призывает в этом
деле судьей Сергея Ивановича, сказала Кити.
Все, его
мать, его брат, все находили нужным вмешиваться в его сердечные
дела.
Она, счастливая, довольная после разговора с дочерью, пришла к князю проститься по обыкновению, и хотя она не намерена была говорить ему о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу на то, что ей кажется
дело с Вронским совсем конченным, что оно решится, как только приедет его
мать. И тут-то, на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова.
И Левину вспомнилась недавняя сцена с Долли и ее детьми. Дети, оставшись одни, стали жарить малину на свечах и лить молоко фонтаном в рот.
Мать, застав их на
деле, при Левине стала внушать им, какого труда стоит большим то, что они разрушают, и то, что труд этот делается для них, что если они будут бить чашки, то им не из чего будет пить чай, а если будут разливать молоко, то им нечего будет есть, и они умрут с голоду.
Брат же, на другой
день приехав утром к Вронскому, сам спросил его о ней, и Алексей Вронский прямо сказал ему, что он смотрит на свою связь с Карениной как на брак; что он надеется устроить развод и тогда женится на ней, а до тех пор считает ее такою же своею женой, как и всякую другую жену, и просит его так передать
матери и своей жене.
Она знала, что старуху ждут со
дня на
день, знала, что старуха будет рада выбору сына, и ей странно было, что он, боясь оскорбить
мать, не делает предложения; однако ей так хотелось и самого брака и, более всего, успокоения от своих тревог, что она верила этому.
Окончив эти
дела, он написал холодный и резкий ответ на письмо
матери.
На другой
день, в 11 часов утра, Вронский выехал на станцию Петербургской железной дороги встречать
мать, и первое лицо, попавшееся ему на ступеньках большой лестницы, был Облонский, ожидавший с этим же поездом сестру.
Левины жили уже третий месяц в Москве. Уже давно прошел тот срок, когда, по самым верным расчетам людей знающих эти
дела, Кити должна была родить; а она всё еще носила, и ни по чему не было заметно, чтобы время было ближе теперь, чем два месяца назад. И доктор, и акушерка, и Долли, и
мать, и в особенности Левин, без ужаса не могший подумать о приближавшемся, начинали испытывать нетерпение и беспокойство; одна Кити чувствовала себя совершенно спокойною и счастливою.
— Меня вы забудете, — начал он опять, — мертвый живому не товарищ. Отец вам будет говорить, что вот, мол, какого человека Россия теряет… Это чепуха; но не разуверяйте старика. Чем бы дитя ни тешилось… вы знаете. И
мать приласкайте. Ведь таких людей, как они, в вашем большом свете
днем с огнем не сыскать… Я нужен России… Нет, видно, не нужен. Да и кто нужен? Сапожник нужен, портной нужен, мясник… мясо продает… мясник… постойте, я путаюсь… Тут есть лес…
И в самом
деле, есть ли на свете что-нибудь пленительнее молодой красивой
матери с здоровым ребенком на руках?
— Нет! — говорил он на следующий
день Аркадию, — уеду отсюда завтра. Скучно; работать хочется, а здесь нельзя. Отправлюсь опять к вам в деревню; я же там все свои препараты оставил. У вас, по крайней мере, запереться можно. А то здесь отец мне твердит: «Мой кабинет к твоим услугам — никто тебе мешать не будет»; а сам от меня ни на шаг. Да и совестно как-то от него запираться. Ну и
мать тоже. Я слышу, как она вздыхает за стеной, а выйдешь к ней — и сказать ей нечего.
— Ничего! поправимся. Одно скучно —
мать у меня такая сердобольная: коли брюха не отрастил да не ешь десять раз в
день, она и убивается. Ну, отец ничего, тот сам был везде, и в сите и в решете. Нет, нельзя курить, — прибавил он и швырнул сигарку в пыль дороги.
— Я думаю: хорошо моим родителям жить на свете! Отец в шестьдесят лет хлопочет, толкует о «паллиативных» средствах, лечит людей, великодушничает с крестьянами — кутит, одним словом; и
матери моей хорошо:
день ее до того напичкан всякими занятиями, ахами да охами, что ей и опомниться некогда; а я…
А теперь я от себя прибавлю только то, что на другой же
день мы с Ермолаем чем свет отправились на охоту, а с охоты домой, что чрез неделю я опять зашел к Радилову, но не застал ни его, ни Ольги дома, а через две недели узнал, что он внезапно исчез, бросил
мать, уехал куда-то с своей золовкой.
Случилось так, что в тот самый
день, как отец с
матерью отвели детей в лес, отец получил деньги. Отец с
матерью и говорят: «Зачем мы отвели детей в лес? Они пропадут там. А теперь у нас деньги есть, и мы можем прокормить детей».
Мать стала плакать и говорит: «Ах! если бы только дети с нами были!» А мальчик с пальчик услыхал из-под окошка и говорит: «А мы вот они!»
Он им и молвил:
«Бог вам на помочь,
Семеро братьев,
Мать хоронити,
Чтоб по сту на
день,
Чтоб не сносити».
Кончив экзамены, Самгин решил съездить
дня на три домой, а затем — по Волге на Кавказ. Домой ехать очень не хотелось; там Лидия,
мать, Варавка, Спивак — люди почти в равной степени тяжелые, не нужные ему. Там «Наш край», Дронов, Иноков — это тоже мало приятно. Случай указал ему другой путь; он уже укладывал вещи, когда подали телеграмму от
матери.
Четырех
дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между
матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
Сказав
матери, что у него устают глаза и что в гимназии ему посоветовали купить консервы, он на другой же
день обременил свой острый нос тяжестью двух стекол дымчатого цвета.
Но, подойдя к двери спальной, он отшатнулся: огонь ночной лампы освещал лицо
матери и голую руку, рука обнимала волосатую шею Варавки, его растрепанная голова прижималась к плечу
матери.
Мать лежала вверх лицом, приоткрыв рот, и, должно быть, крепко спала; Варавка влажно всхрапывал и почему-то казался меньше, чем он был
днем. Во всем этом было нечто стыдное, смущающее, но и трогательное.
Дня через два
мать и Варавка ушли в театр.
«Что меня смутило? — размышлял он. — Почему я не сказал мальчишке того, что должен был сказать? Он, конечно, научен и подослан пораженцами, большевиками. Возможно, что им руководит и чувство личное — месть за его
мать. Проводится в жизнь лозунг Циммервальда: превратить войну с внешним врагом в гражданскую войну, внутри страны. Это значит: предать страну, разрушить ее… Конечно так. Мальчишка, полуребенок — ничтожество. Но
дело не в человеке, а в слове. Что должен делать я и что могу делать?»
Через несколько
дней он был дома, ужинал с
матерью и Варавкой, который, наполнив своим жиром и мясом глубокое кресло, говорил, чавкая и задыхаясь...
Затем наступили очень тяжелые
дни.
Мать как будто решила договорить все не сказанное ею за пятьдесят лет жизни и часами говорила, оскорбленно надувая лиловые щеки. Клим заметил, что она почти всегда садится так, чтоб видеть свое отражение в зеркале, и вообще ведет себя так, как будто потеряла уверенность в реальности своей.
Лидия писала Игорю каждый
день и, отдавая письма
матери Игоря, нетерпеливо ждала ответов.
Через несколько
дней он снова почувствовал, что Лидия обокрала его. В столовой после ужина
мать, почему-то очень настойчиво, стала расспрашивать Лидию о том, что говорят во флигеле. Сидя у открытого окна в сад, боком к Вере Петровне, девушка отвечала неохотно и не очень вежливо, но вдруг, круто повернувшись на стуле, она заговорила уже несколько раздраженно...
Клим подумал, что
мать, наверное, приехала усталой, раздраженной, тем приятнее ему было увидеть ее настроенной бодро и даже как будто помолодевшей за эти несколько
дней. Она тотчас же начала рассказывать о Дмитрии: его скоро выпустят, но он будет лишен права учиться в университете.
В
день похорон с утра подул сильный ветер и как раз на восток, в направлении кладбища. Он толкал людей в спины, мешал шагать женщинам, поддувая юбки, путал прически мужчин, забрасывая волосы с затылков на лбы и щеки. Пение хора он относил вперед процессии, и Самгин, ведя Варвару под руку, шагая сзади Спивак и
матери, слышал только приглушенный крик...
Затем он долго говорил о восстании декабристов, назвав его «своеобразной трагической буффонадой»,
дело петрашевцев — «заговором болтунов по ремеслу», но раньше чем он успел перейти к народникам, величественно вошла
мать, в сиреневом платье, в кружевах, с длинной нитью жемчуга на груди.
Под тяжестью этой скуки он прожил несколько душных
дней и ночей, негодуя на Варавку и
мать: они, с выставки, уехали в Крым, это на месяц прикрепило его к дому и городу.
А через несколько
дней, ночью, встав с постели, чтоб закрыть окно, Клим увидал, что учитель и
мать идут по дорожке сада; мама отмахивается от комаров концом голубого шарфа, учитель, встряхивая медными волосами, курит. Свет луны был так маслянисто густ, что даже дым папиросы окрашивался в золотистый тон. Клим хотел крикнуть...