В темноте как будто текла невидимая, мрачная река, всё в одном направлении, гудя шопотом, говором и звуками копыт и колес. В общем гуле из-за всех других звуков яснее всех были стоны и
голоса раненых во мраке ночи. Их стоны, казалось, наполняли собой весь этот мрак, окружавший войска. Их стоны и мрак этой ночи — это было одно и то же. Через несколько времени в движущейся толпе произошло волнение. Кто-то проехал со свитой на белой лошади и что-то сказал, проезжая.
Неточные совпадения
Самгину показалось, что толпа снова двигается на неподвижную стену солдат и двигается не потому, что подбирает
раненых; многие выбегали вперед, ближе к солдатам, для того чтоб обругать их. Женщина в коротенькой шубке, разорванной под мышкой, вздернув подол платья, показывая солдатам красную юбку, кричала каким-то жестяным
голосом...
Мать наскоро перевязала рану. Вид крови наполнял ей грудь жалостью, и, когда пальцы ее ощущали влажную теплоту, дрожь ужаса охватывала ее. Она молча и быстро повела
раненого полем, держа его за руку. Освободив рот, он с усмешкой в
голосе говорил...
В первые минуты на забрызганном грязью лице его виден один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания, свойственное человеку в таком положении; но в то время, как ему приносят носилки, и он сам на здоровый бок ложится на них, вы замечаете, что выражение это сменяется выражением какой-то восторженности и высокой, невысказанной мысли: глаза горят, зубы сжимаются, голова с усилием поднимается выше, и в то время, как его поднимают, он останавливает носилки и с трудом, дрожащим
голосом говорит товарищам: «простите, братцы!», еще хочет сказать что-то, и видно, что хочет сказать что-то трогательное, но повторяет только еще раз: «простите, братцы!» В это время товарищ-матрос подходит к нему, надевает фуражку на голову, которую подставляет ему
раненый, и спокойно, равнодушно, размахивая руками, возвращается к своему орудию.
В глубине блиндажа послышались
голоса: «старый ротный приехал, что
раненый был, Козельцов, Михаил Семеныч», и т. п.; некоторые даже пододвинулись к нему, барабанщик поздоровался.
Раненый поворачивает зрачки на ваш
голос, но не видит и не понимает вас.
— Цел пока. Кабы не он, отбили бы. Возьмут. С ним возьмут, — слабым
голосом говорил
раненый. — Три раза водил, отбивали. В четвертый повел. В буераке сидят; патронов у них — так и сеют, так и сеют… Да нет! — вдруг злобно закричал
раненый, привстав и махая больной рукой: — Шалишь! Шалишь, проклятый!..
Так эта падаль, которая не чувствует, как ступают по его лицу, — наш Джордж! Мною снова овладел страх, и вдруг Я услыхал стоны, дикие вопли, визг и крики, все
голоса, какими вопит храбрец, когда он раздавлен: раньше Я был как глухой и ничего не слышал. Загорелись вагоны, появился огонь и дым, сильнее закричали
раненые, и, не ожидая, пока жаркое поспеет, Я в беспамятстве бросился бежать в поле. Это была скачка!
— Санитаров! Носилки! — слышится знакомый охрипший среди этого ада
голос офицера, и он первый наклоняется к ближайшему
раненому солдату.
— А наше дело еще святее! — фальшивым
голосом возразил Брук. — Помогать
раненым братьям, облегчать уходом и ласкою их ужасные страдания…
Все
раненые в один
голос заявляли, что ужасны не столько раны, сколько перевозка в этих адских двуколках и теплушках.
— Я живу в этой избе, — продолжал
раненый, и
голос его становился все слабее и слабее. — Здесь у меня, в кармане, два ключа; возьмите их.
— Умер, умер! — с отчаянием в
голосе воскликнул Суворов. Он приложил руку к сердцу
раненого. — Нет, нет… оно бьется… Это обморок, положите его на землю…
«Кто они? Зачем они? Чтó им нужно? И когда всё это кончится?» думал Ростов, глядя на переменявшиеся перед ним тени. Боль в руке становилась всё мучительнее. Сон клонил непреодолимо, в глазах прыгали красные круги, и впечатление этих
голосов и этих лиц и чувство одиночества сливались с чувством боли. Это они, эти солдаты,
раненые и нераненые, — это они-то и давили, и тяготили, и выворачивали жилы, и жгли мясо в его разломанной руке и плече. Чтоб избавиться от них, он закрыл глаза.