Неточные совпадения
— Не совсем обошла, некоторые — касаются, — сказала Марина, выговорив слово «касаются» с явной иронией, а Самгин подумал, что все, что она
говорит, рассчитано ею до мелочей, взвешено. Кормилицыну она показывает, что на собрании убогих людей она такая же гостья, как и он. Когда
писатель и Лидия одевались в магазине, она сказала Самгину, что довезет его домой, потом пошепталась
о чем-то с Захарием, который услужливо согнулся перед нею.
На террасе
говорили о славянофилах и Данилевском,
о Герцене и Лаврове. Клим Самгин знал этих
писателей, их идеи были в одинаковой степени чужды ему. Он находил, что, в сущности, все они рассматривают личность только как материал истории, для всех человек является Исааком, обреченным на заклание.
— Нет, — сказал Самгин. Рассказ он читал, но не одобрил и потому не хотел
говорить о нем. Меньше всего Иноков был похож на
писателя; в широком и как будто чужом пальто, в белой фуражке, с бородою, которая неузнаваемо изменила грубое его лицо, он был похож на разбогатевшего мужика.
Говорил он шумно, оживленно и, кажется, был нетрезв.
Клим выслушивал эти ужасы довольно спокойно, лишь изредка неприятный холодок пробегал по коже его спины. То, как
говорили, интересовало его больше, чем то,
о чем
говорили. Он видел, что большеголовый, недоконченный
писатель говорит о механизме Вселенной с восторгом, но и человек, нарядившийся мужиком, изображает ужас одиночества земли во Вселенной тоже с наслаждением.
Все чаще и как-то угрюмо Томилин стал
говорить о женщинах,
о женском, и порою это у него выходило скандально. Так, когда во флигеле
писатель Катин горячо утверждал, что красота — это правда, рыжий сказал своим обычным тоном человека, который точно знает подлинное лицо истины...
Учитель
говорил не по-швейцарски, а по-немецки, да и не просто, а по образцам из нарочито известных ораторов и
писателей: он помянул и
о Вильгельме Телле, и
о Карле Смелом (как тут поступила бы австрийско-александринская театральная ценсура — разве назвала бы Вильгельма Смелым, а Карла — Теллем?) и при этом не забыл не столько новое, сколько выразительное сравнение неволи с позлащенной клеткой, из которой птица все же рвется...
Трудно было возбудить сочувствие,
говоря о прелестях духовных
писателей восточной церкви и подхваливая греко-российскую церковь.
Он соглашался
говорить лишь
о первоклассных
писателях.
Когда молодой француз
говорил о пережитом им кризисе, то обыкновенно это означало, что он перешел от одних
писателей к другим, например, от Пруста и Жида к Барресу и Клоделю.
Л. Толстой соприкасается с духовным движением в народной среде,
о которой я
говорил, и в этом отношении он — единственный из русских
писателей.
«En route» заканчивается словами: «Если бы, —
говорит Гюисманс, думая
о писателях, которых ему трудно будет не увидеть, — если бы они знали, насколько они ниже последнего из послушников, если бы они могли вообразить себе, насколько божественное опьянение свинопасов траппистов мне интереснее и ближе всех их разговоров и книг!
В 768 году Амвросий Оперт, монах бенедиктинский, посылая толкование свое на Апокалипсис к папе Стефану III и прося дозволения
о продолжении своего труда и
о издании его в свет,
говорит, что он первый из
писателей просит такового дозволения.
Собственно
говоря, безусловной неправды
писатели никогда не выдумывают:
о самых нелепых романах и мелодрамах нельзя сказать, чтобы представляемые в них страсти и пошлости были безусловно ложны, т. е. невозможны даже как уродливая случайность.
— Я не
говорю о дарованиях и
писателях; дарования во всех родах могут быть прекрасные и замечательные, но, собственно, масса и толпа литературная, я думаю, совершенно такая же, как и чиновничья.
Я не
говорю о себе лично, но думается, что всякий убежденный русский
писатель испытал на себе влияние подобной изолированности.
— Отличиться хочется? — продолжал он, — тебе есть чем отличиться. Редактор хвалит тебя,
говорит, что статьи твои
о сельском хозяйстве обработаны прекрасно, в них есть мысль — все показывает,
говорит, ученого производителя, а не ремесленника. Я порадовался: «Ба! думаю, Адуевы все не без головы!» — видишь: и у меня есть самолюбие! Ты можешь отличиться и в службе и приобресть известность
писателя…
Послушаешь и почитаешь статьи и проповеди, в которых церковные
писатели нового времени всех исповеданий
говорят о христианских истинах и добродетелях, послушаешь и почитаешь эти веками выработанные искусные рассуждения, увещания, исповедания, иногда как будто похожие на искренние, и готов усомниться в том, чтобы церкви могли быть враждебны христианству: «не может же быть того, чтобы эти люди, выставившие таких людей, как Златоусты, Фенелоны, Ботлеры, и других проповедников христианства, были враждебны ему».
Мое отчаяние продолжалось целую неделю, потом оно мне надоело, потом я окончательно махнул рукой на литературу. Не всякому быть
писателем… Я старался не думать
о писаной бумаге, хоть было и не легко расставаться с мыслью
о грядущем величии. Началась опять будничная серенькая жизнь, походившая на дождливый день. Расспрощавшись навсегда с собственным величием, я обратился к настоящему, а это настоящее, в лице редактора Ивана Ивановича,
говорило...
— Дядя, это крайности! — перебил Костя. — Мы
говорим не
о таких гигантах, как Шекспир или Гете, мы
говорим о сотне талантливых и посредственных
писателей, которые принесли бы гораздо больше пользы, если бы оставили любовь и занялись проведением в массу знаний и гуманных идей.
Но ведь я не пейзажист только, я ведь еще гражданин, я люблю родину, народ, я чувствую, что если я
писатель, то я обязан
говорить о народе, об его страданиях, об его будущем,
говорить о науке,
о правах человека и прочее и прочее, и я
говорю обо всем, тороплюсь, меня со всех сторон подгоняют, сердятся, я мечусь из стороны в сторону, как лисица, затравленная псами, вижу, что жизнь и наука все уходят вперед и вперед, а я все отстаю и отстаю, как мужик, опоздавший на поезд, и в конце концов чувствую, что я умею писать только пейзаж, а во всем остальном я фальшив, и фальшив до мозга костей.
О новейших
писателях по большей части он
говорил с насмешкою или презрением.
Палладий в своем сочинении об архитектуре с презрением
говорит о готизме; слабые и бесцветные подражания древним
писателям ценились выше исполненных поэзии и глубины песней и легенд средних веков.
Г-н Соловьев в статье своей
о писателях русской истории в XVIII веке (44),
о «Записках» Екатерины II не
говорит ни слова.
Так, под 1113 годом,
говоря о печерской дани, которой не хотели платить новгородцы, автор замечает: «
Писатели приписывают сие тому, что князь Всеволод Мстиславич, быв не токмо кроток, но и слаб, не содержал их в надлежащем порядке, оттого и своевольствовали».
Собственно
говоря, всякий
писатель имеет где-нибудь успех: есть сочинители лакейских поздравлений с Новым годом, пользующиеся успехом в передних; есть творцы пышных од на иллюминации и другие случаи — творцы, любезно принимаемые иногда и важными барами; есть авторы, производящие разные «pieces de circonstances» для домашних спектаклей и обожаемые даже в светских салонах; есть
писатели, возбуждающие интерес в мире чиновничьем; есть другие, служащие любимцами офицеров; есть третьи,
о которых мечтают провинциальные барышни…
Мы должны
говорить здесь
о значении идей, развиваемых
писателем и приобретающих ему временное сочувствие общества.
— Вы
говорили о французских
писателях…
Она, конечно, не может смотреть на него иначе, как на сына, и во всех словах
о нем слышится материнское чувство, даже тогда, когда она
говорит о нем как
о великом
писателе.
Действительной жизни он не хотел знать и даже полагал, кажется, что
о ней можно
говорить не иначе, как низким слогом, которого должен избегать порядочный
писатель.
О Карамзине
говорили у нас как
о писателе народном, впервые коснувшемся родной почвы, спустившемся из области мечтаний к живой действительности.
Лариосик. Да, корабль… Пока его не прибило в эту гавань с кремовыми шторами, к людям, которые мне так понравились… Впрочем, и у них я застал драму… Ну, не стоит
говорить о печалях. Время повернулось. Вот сгинул Петлюра… Все живы… да… мы все снова вместе… И даже больше того: вот Елена Васильевна, она тоже пережила очень и очень много и заслуживает счастья, потому что она замечательная женщина. И мне хочется сказать ей словами
писателя: «Мы отдохнем, мы отдохнем…»
Плавильщиков же был удивительный чудак, человек умный, ученый,
писатель, кончил курс в Московском университете и начнет, бывало,
говорить о театральном искусстве, так рот разинешь.
У Ибрагимова же русский экзамен был его блестящим торжеством: мы читали свои сочинения,
говорили о старой и новой литературе и критически оценивали лучших наших
писателей.
Писатели о расколе в конце XVII и в начале XVIII столетия,
говоря об этих лесах, наполненных тогда беглыми раскольниками, исказили их название и называли Брынскими.
С тех пор мы не спорили, но княгиня не могла отказать себе в удовольствии
поговорить иногда при мне
о невоспитанности русских
писателей, которых, по ее мнению, «никак нельзя читать вслух без предварительного пересмотра»
Говоря о христианском учении, ученые
писатели обыкновенно делают вид, что вопрос
о том, что христианство в его истинном смысле неприложимо, уже давным-давно окончательно решен.
Поэтому можно
говорить лишь
о некоторых неоплатонических мотивах в творениях этого великого
писателя.
— Я хотя и не
писатель, но не смей
говорить о том, чего не понимаешь.
Писатели были в России многие и пользу принесшие. Они просветили землю, и за это самое мы должны относиться к ним не с поруганием, а с честью.
Говорю я
о писателях как светских, так равно и духовных.
Позднейшие
писатели говорят о ходзенах и гольдах.
Мне остается, чтобы закончить эту главу,
поговорить о своей личной жизни молодого человека и
писателя, вне моего чисто издательского дела.
Ничто меня не заставляло решиться на такой шаг. И никто решительно не отсоветовал. Напротив, Писемский и те, кто ближе стояли к журналу, не
говоря уже
о самом издателе, выставляли мне дело весьма для меня если не соблазнительным, то выполнимым и отвечающим моему положению как молодого
писателя, так преданного интересам литературы и журнализма.
В литературные кружки мне не было случая попасть. Ни дядя, ни отец в них не бывали. Разговоров
о славянофилах,
о Грановском, об университете,
о писателях я не помню в тех домах, куда меня возили. Гоголь уже умер. Другого «светила» не было. Всего больше
говорили о «Додо», то есть
о графине Евдокии Ростопчиной.
И я не знавал
писателей ни крупных, ни мелких, кто бы был к нему лично привязан или
говорил о нем иначе, как в юмористическом тоне, на тему его самооценки. Из сверстников ближе всех по годам и театру стоял к нему Писемский. Но он не любил его, хотя они и считались приятелями. С Тургеневым, Некрасовым, Салтыковым, Майковым, Григоровичем, Полонским — не случилось мне лично
говорить о нем, не только как
о писателе, но и как
о человеке.
Он начал с того, что его, как провинциала (он
говорил с заметным акцентом на „
о“), глубоко поражает и возмущает один тот уже факт, что собравшаяся здесь лучшая часть московской интеллигенции могла выслушать, в глубоком молчании такую позорную клевету на врача и
писателя, такие обвинения в шарлатанстве, лжи и т. п. только за то, что человек обнажил перед нами свою душу и рассказал, через какой ряд сомнений и ужасов он прошел за эти годы.
— Да, поймите же, ведь вы заставите этим
писателей писать против совести, подлаживаться,
говорить о радости жизни, которой у них в душе совершенно нет, ведь это поведет к полному развращению литературы.
Говоря о «нео-христианах» — термин допустимый, поскольку речь идет
о христианах, которые верят в возможность новой творческой эпохи в христианстве, — Гекер причисляет к ним В. Розанова, бесспорно гениального мыслителя и
писателя, но определенного врага христианства, которого скорее можно было бы назвать нео-язычником.
Не помню, случилось ли мне проговориться, — помню только чрезвычайно отчетливо часть нашего разговора, бывшего тотчас после обеда в парке акционерного дома, и где Гончаров сам,
говоря о способности
писателя к захватыванию в свои произведения больших полос жизни, выразился такой характерной фразой, и притом без малейшего раздражения...
Этот мир вызывал в них брезгливое отвращение [Андре Жид в статье
о Вилье де Лиль-Адане не без недоброжелательства
говорит о якобы религиозном нежелании знать жизнь у Вилье де Лиль-Адана и других «католических
писателей»: «Baudelaire, Barbey d’Aurevilly, Helo, Bloy, Huysmans, c’est là leur trait commun: méconnaissance de la vie, et même haine de la vie — mépris, honte, peur, dédain, il y a toutes les nuances, — une sorte de religieuse rancune contre la vie. L’ironie de Villiers s’y ramène» («Prétextes», с. 186).
В «Дневнике
писателя» Достоевский
говорит: «Франция и в революционерах Конвента, и в атеистах своих, и в социалистах своих, и в теперешних коммунарах своих — все еще в высшей степени есть и продолжает быть нацией католической вполне и всецело, вся зараженная католическим духом и буквой его, провозглашающая устами самых отъявленных атеистов своих Libеrté, Еgаlité, Frаtеrnité —
оu lа m
оrt, т. е. точь-в-точь, как бы провозгласил это сам папа, если бы только принужден был провозгласить и формулировать libеrté, еgаlité, frаtеrnité католическую — его слогом, его духом, настоящим слогом и духом папы средних веков.
Когда художник,
писатель или живописец — все равно, творит… простите за это громкое и глупое слово, он не должен думать ни
о добре, ни
о зле… он будет непременно пред чем-нибудь лакействовать, если пожелает что-нибудь такое"выставлять", как
говорят в тамбовской губернии.