Неточные совпадения
Алексей Александрович думал и
говорил, что ни в какой
год у него не было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал того, что он сам выдумывал себе в нынешнем
году дела, что это было одно из средств не открывать того ящика, где лежали чувства к жене и семье и мысли
о них и которые делались тем страшнее, чем дольше они там лежали.
Отвечая дворянам, Снетков
говорил о доверии дворянства,
о любви к нему, которой он не стòит, ибо вся заслуга его состоит в преданности дворянству, которому он посвятил двенадцать
лет службы.
— Мы здесь не умеем жить, —
говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел
лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое
о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
Парменыч радостно принял Левина, показал ему всё свое хозяйство, рассказал все подробности
о своих пчелах и
о роевщине нынешнего
года; но на вопросы Левина
о покосе
говорил неопределенно и неохотно.
«Не спится, няня: здесь так душно!
Открой окно да сядь ко мне». —
«Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно,
Поговорим о старине». —
«
О чем же, Таня? Я, бывало,
Хранила в памяти не мало
Старинных былей, небылиц
Про злых духов и про девиц;
А нынче всё мне тёмно, Таня:
Что знала, то забыла. Да,
Пришла худая череда!
Зашибло…» — «Расскажи мне, няня,
Про ваши старые
года:
Была ты влюблена тогда...
Я очень хорошо помню, как раз за обедом — мне было тогда шесть
лет —
говорили о моей наружности, как maman старалась найти что-нибудь хорошее в моем лице,
говорила, что у меня умные глаза, приятная улыбка, и, наконец, уступая доводам отца и очевидности, принуждена была сознаться, что я дурен; и потом, когда я благодарил ее за обед, потрепала меня по щеке и сказала...
— Когда так, извольте послушать. — И Хин рассказал Грэю
о том, как
лет семь назад девочка
говорила на берегу моря с собирателем песен. Разумеется, эта история с тех пор, как нищий утвердил ее бытие в том же трактире, приняла очертания грубой и плоской сплетни, но сущность оставалась нетронутой. — С тех пор так ее и зовут, — сказал Меннерс, — зовут ее Ассоль Корабельная.
Не
говорю уже
о том, что преступления в низшем классе, в последние
лет пять, увеличились; не
говорю о повсеместных и беспрерывных грабежах и пожарах; страннее всего то для меня, что преступления и в высших классах таким же образом увеличиваются, и, так сказать, параллельно.
— Спасибо, государь, спасибо, отец родной! —
говорил Савельич усаживаясь. — Дай бог тебе сто
лет здравствовать за то, что меня старика призрил и успокоил. Век за тебя буду бога молить, а
о заячьем тулупе и упоминать уж не стану.
О Фенечке, которой тогда минул уже семнадцатый
год, никто не
говорил, и редкий ее видел: она жила тихонько, скромненько, и только по воскресеньям Николай Петрович замечал в приходской церкви, где-нибудь в сторонке, тонкий профиль ее беленького лица.
— Вот болван! Ты можешь представить — он меня начал пугать, точно мне пятнадцать
лет! И так это глупо было, — ах, урод! Я ему
говорю: «Вот что, полковник: деньги на «Красный Крест» я собирала, кому передавала их — не скажу и, кроме этого, мне беседовать с вами не
о чем». Тогда он начал: вы человек, я — человек, он — человек; мы люди, вы люди и какую-то чепуху про тебя…
«Я — не гимназист, влюбленный в нее, не Макаров, — соображал он. — Я хорошо вижу ее недостатки, а достоинства ее, в сущности, неясны мне, — уговаривал он себя. —
О красоте она
говорила глупо. И вообще она
говорит надуманно… неестественно для девушки ее
лет».
— Зачем
говорю? — переспросила она после паузы. — В одной оперетке поют: «Любовь? Что такое — любовь?» Я думаю об этом с тринадцати
лет, с того дня, когда впервые почувствовала себя женщиной. Это было очень оскорбительно. Я не умею думать ни
о чем, кроме этого.
Лет тридцать тому назад было это: сижу я в ресторане, задумался
о чем-то, а лакей, остроглазый такой, молоденький, пристает: “Что прикажете подать?” — “Птичьего молока стакан!” — “Простите,
говорит, птичье молоко все вышло!” Почтительно сказал, не усмехнулся.
— Без фантазии — нельзя, не проживешь. Не устроишь жизнь.
О неустройстве жизни
говорили тысячи
лет,
говорят все больше, но — ничего твердо установленного нет, кроме того, что жизнь — бессмысленна. Бессмысленна, брат. Это всякий умный человек знает. Может быть, это люди исключительно, уродливо умные, вот как — ты…
Но он почти каждый день посещал Прозорова, когда старик чувствовал себя бодрее, работал с ним, а после этого оставался пить чай или обедать. За столом Прозоров немножко нудно, а все же интересно рассказывал
о жизни интеллигентов 70–80-х
годов, он знавал почти всех крупных людей того времени и
говорил о них, грустно покачивая головою, как
о людях, которые мужественно принесли себя в жертву Ваалу истории.
— Пробовал я там
говорить с людями — не понимают. То есть — понимают, но — не принимают. Пропагандист я — неумелый, не убедителен. Там все индивидуалисты… не пошатнешь! Один сказал: «Что ж мне
о людях заботиться, ежели они обо мне и не думают?» А другой
говорит: «Может, завтра море смерти моей потребует, а ты мне внушаешь, чтоб я на десять
лет вперед жизнь мою рассчитывал». И все в этом духе…
— Как это? Вы не видели брата стольки
годы и не хотите торопиться видеть его? Это — плохо. И нам нужно
говорить о духовной завещании.
К
лету 14
года Клим Иванович Самгин был весьма заметным человеком среди людей, основным качеством которых являлось строго критическое отношение к действительности, текущей все более быстро и бурно.
О нем весьма единодушно
говорили...
— Приятно было слышать, что и вы отказались от иллюзий пятого
года, —
говорил он, щупая лицо Самгина пристальным взглядом наглых, но уже мутноватых глаз. — Трезвеем. Спасибо немцам — бьют. Учат.
О классовой революции мечтали, а про врага-соседа и забыли, а он вот напомнил.
Самгин подумал
о том, что
года два тому назад эти люди еще не смели
говорить так открыто и на такие темы. Он отметил, что
говорят много пошлостей, но это можно объяснить формой, а не смыслом.
— Знакома я с ним шесть
лет, живу второй
год, но вижу редко, потому что он все прыгает во все стороны от меня. Влетит, как шмель, покружится, пожужжит немножко и вдруг: «Люба, завтра я в Херсон еду». Merci, monsieur. Mais — pourquoi? [Благодарю вас. Но — зачем? (франц.)] Милые мои, — ужасно нелепо и даже горестно в нашей деревне по-французски
говорить, а — хочется! Вероятно, для углубления нелепости хочется, а может, для того, чтоб напомнить себе
о другом,
о другой жизни.
— Знаком я с нею
лет семь. Встретился с мужем ее в Лондоне. Это был тоже затейливых качеств мужичок. Не без идеала. Торговал пенькой, а хотелось ему заняться каким-нибудь тонким делом для утешения души. Он был из таких, у которых душа вроде опухоли и — чешется. Все с квакерами и вообще с английскими попами вожжался. Даже и меня в это вовлекли, но мне показалось, что попы английские, кроме портвейна, как раз ничего не понимают, а
о боге
говорят — по должности, приличия ради.
— У вас — критический ум, —
говорила она ласково. — Вы человек начитанный, почему бы вам не попробовать писать, а? Сначала — рецензии
о книгах, а затем, набив руку… Кстати, ваш отчим с нового
года будет издавать газету…
— Одно из основных качеств русской интеллигенции — она всегда опаздывает думать. После того как рабочие Франции в 30-х и 70-х
годах показали силу классового пролетарского самосознания, у нас все еще
говорили и писали
о том, как здоров труд крестьянина и как притупляет рост разума фабричный труд, —
говорил Кутузов, а за дверью весело звучал голос Елены...
— Чему? знаете ли сами? Тому ли,
о чем мы с вами
год здесь спорим? ведь жить так нельзя, как вы
говорите. Это все очень ново, смело, занимательно…
— Пусть драпировка, — продолжала Вера, — но ведь и она, по вашему же учению, дана природой, а вы хотите ее снять. Если так, зачем вы упорно привязались ко мне,
говорите, что любите, — вон изменились, похудели!.. Не все ли вам равно, с вашими понятиями
о любви, найти себе подругу там в слободе или за Волгой в деревне? Что заставляет вас ходить целый
год сюда, под гору?
— Да, вот с этими, что порхают по гостиным, по ложам, с псевдонежными взглядами, страстно-почтительными фразами и заученным остроумием. Нет, кузина, если я
говорю о себе, то
говорю, что во мне есть; язык мой верно переводит голос сердца. Вот
год я у вас: ухожу и уношу мысленно вас с собой, и что чувствую, то сумею выразить.
— Но ты был один, ты сам
говорил мне, и хоть бы этот Lambert; ты это так очертил: эта канарейка, эта конфирмация со слезами на груди и потом, через какой-нибудь
год, он
о своей матери с аббатом…
Года полтора назад с ним вдруг случился припадок; он куда-то поехал и в дороге помешался, так что произошло нечто вроде скандала,
о котором в Петербурге
поговорили.
— Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти
годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и не
говорю о том, что даже до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
Кроме нищеты, стояло нечто безмерно серьезнейшее, — не
говоря уже
о том, что все еще была надежда выиграть процесс
о наследстве, затеянный уже
год у Версилова с князьями Сокольскими, и Версилов мог получить в самом ближайшем будущем имение, ценностью в семьдесят, а может и несколько более тысяч.
Говоря о голландцах, остается упомянуть об отдельной, независимой колонии голландских так называемых буров (boer — крестьянин), то есть тех же фермеров, которую они основали в 1835
году, выселившись огромной толпой за черту границы.
Восемь
лет на Лю-чу — это подвиг истинно христианский! Миссионер
говорил по-английски, по-немецки и весьма плохо по-французски. Мы пустились в расспросы
о жителях,
о народонаселении,
о промышленности,
о нравах, обо всем.
После этого краткого очерка двух войн нужно ли
говорить о третьей, которая кончилась в эпоху прибытия на мыс фрегата «Паллада», то есть в начале 1853
года?
Еще слово
о якутах. Г-н Геденштром (в книге своей «Отрывки
о Сибири», С.-Петербург, 1830), между прочим,
говорит, что «Якутская область — одна из тех немногих стран, где просвещение или расширение понятий человеческих (sic) (стр. 94) более вредно, чем полезно. Житель сей пустыни (продолжает автор), сравнивая себя с другими мирожителями, понял бы свое бедственное состояние и не нашел бы средств к его улучшению…» Вот как думали еще некоторые двадцать пять
лет назад!
Сартр в своих статьях
о литературе иногда
говорит то, что в России в 60-е
годы говорили русские критики Чернышевский, Добролюбов, Писарев, но выражает это в более утонченной форме.
Впрочем,
о старшем, Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в себе отроком, далеко не робким, но как бы еще с десяти
лет проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях и что отец у них какой-то такой,
о котором даже и
говорить стыдно, и проч., и проч.
Тут дело в том только, что старику надо высказаться, что наконец за все девяносто
лет он высказывается и
говорит вслух то,
о чем все девяносто
лет молчал.
С тех пор многие
годы он ни разу
о своем ребенке не упомянул, да и Марфа Игнатьевна ни разу при нем про ребенка своего не вспоминала, а когда с кем случалось
говорить о своем «деточке», то
говорила шепотом, хотя бы тут и не было Григория Васильевича.
Мои спутники рассмеялись, а он обиделся. Он понял, что мы смеемся над его оплошностью, и стал
говорить о том, что «грязную воду» он очень берег. Одни слова,
говорил он, выходят из уст человека и распространяются вблизи по воздуху. Другие закупорены в бутылку. Они садятся на бумагу и уходят далеко. Первые пропадают скоро, вторые могут жить сто
годов и больше. Эту чудесную «грязную воду» он, Дерсу, не должен был носить вовсе, потому что не знал, как с нею надо обращаться.
— Настасья Борисовна, я имела такие разговоры, какой вы хотите начать. И той, которая
говорит, и той, которая слушает, — обеим тяжело. Я вас буду уважать не меньше, скорее больше прежнего, когда знаю теперь, что вы иного перенесли, но я понимаю все, и не слышав. Не будем
говорить об этом: передо мною не нужно объясняться. У меня самой много
лет прошло тоже в больших огорчениях; я стараюсь не думать
о них и не люблю
говорить о них, — это тяжело.
Шесть
лет тому назад этих людей не видели; три
года тому назад презирали; теперь… но все равно, что думают
о них теперь; через несколько
лет, очень немного
лет, к ним будут взывать: «спасите нас!», и что будут они
говорить будет исполняться всеми; еще немного
лет, быть может, и не
лет, а месяцев, и станут их проклинать, и они будут согнаны со сцены, ошиканные, страмимые.
Он вознегодовал на какого-то модерантиста, чуть ли не на меня даже, хоть меня тут и не было, и зная, что предмету его гнева уж немало
лет, он воскликнул: «да что вы
о нем
говорите? я приведу вам слова, сказанные мне на днях одним порядочным человеком, очень умной женщиной: только до 25
лет человек может сохранять честный образ мыслей».
— Вы все
говорите о недостаточности средств у нас, девушек, делать основательный выбор. Вообще это совершенная правда. Но бывают исключительные случаи, когда для основательности выбора и не нужно такой опытности. Если девушка не так молода, она уж может знать свой характер. Например, я свой характер знаю, и видно, что он уже не изменится. Мне 22
года. Я знаю, что нужно для моего счастия: жить спокойно, чтобы мне не мешали жить тихо, больше ничего.
— Нет, Настасья Борисовна, вы не имеете права так
говорить о себе. Мы знаем вас
год; да и прежде вас знали многие из нашего общества.
Во время таганрогской поездки Александра в именье Аракчеева, в Грузине, дворовые люди убили любовницу графа; это убийство подало повод к тому следствию,
о котором с ужасом до сих пор, то есть через семнадцать
лет,
говорят чиновники и жители Новгорода.
Семейную жизнь он не любил,
говорил с ужасом
о браке и наивно признавался, что он пережил тридцать
лет, не любя ни одной женщины.
В конце 1843
года я печатал мои статьи
о «Дилетантизме в науке»; успех их был для Грановского источником детской радости. Он ездил с «Отечественными записками» из дому в дом, сам читал вслух, комментировал и серьезно сердился, если они кому не нравились. Вслед за тем пришлось и мне видеть успех Грановского, да и не такой. Я
говорю о его первом публичном курсе средневековой истории Франции и Англии.
Перед моим отъездом граф Строганов сказал мне, что новгородский военный губернатор Эльпидифор Антиохович Зуров в Петербурге, что он
говорил ему
о моем назначении, советовал съездить к нему. Я нашел в нем довольно простого и добродушного генерала очень армейской наружности, небольшого роста и средних
лет. Мы
поговорили с ним с полчаса, он приветливо проводил меня до дверей, и там мы расстались.