Неточные совпадения
Напрасно страх тебя берет,
Вслух, громко
говорим, никто не разберет.
Я сам, как схватятся о
камерах, присяжных,
О Бейроне, ну о матерьях важных,
Частенько слушаю, не разжимая губ;
Мне не под силу, брат, и чувствую, что глуп.
Ах! Alexandre! у нас тебя недоставало;
Послушай, миленький, потешь меня хоть мало;
Поедем-ка сейчас; мы, благо,
на ходу;
С какими я тебя сведу
Людьми!!!.. уж
на меня нисколько не похожи,
Что за люди, mon cher! Сок умной молодежи!
Пили чай со сливками, с сухарями и, легко переходя с темы
на тему,
говорили о книгах, театре, общих знакомых. Никонова сообщила: Любаша переведена из больницы в
камеру, ожидает, что ее скоро вышлют. Самгин заметил: о партийцах, о революционной работе она
говорит сдержанно, неохотно.
Англичанин, раздав положенное число Евангелий, уже больше не раздавал и даже не
говорил речей. Тяжелое зрелище и, главное, удушливый воздух, очевидно, подавили и его энергию, и он шел по
камерам, только приговаривая «all right» [«прекрасно»]
на донесения смотрителя, какие были арестанты в каждой
камере. Нехлюдов шел как во сне, не имея силы отказаться и уйти, испытывая всё ту же усталость и безнадёжность.
Разве три министра, один не министр, один дюк, один профессор хирургии и один лорд пиетизма не засвидетельствовали всенародно в
камере пэров и в низшей
камере, в журналах и гостиных, что здоровый человек, которого ты видел вчера, болен, и болен так, что его надобно послать
на яхте вдоль Атлантического океана и поперек Средиземного моря?.. «Кому же ты больше веришь: моему ослу или мне?» —
говорил обиженный мельник, в старой басне, скептическому другу своему, который сомневался, слыша рев, что осла нет дома…
Тут же по
камере ходит поросенок и чавкает;
на полу осклизлая грязь, воняет клопами и чем-то кислым; от клопов,
говорят, житья нет.
Буллу свою начинает он жалобою
на диавола, который куколь сеет во пшенице, и
говорит: «Узнав, что посредством сказанного искусства многие книги и сочинения, в разных частях света, наипаче в Кельне, Майнце, Триере, Магдебурге напечатанные, содержат в себе разные заблуждения, учения пагубные, христианскому закону враждебные, и ныне еще в некоторых местах печатаются, желая без отлагательства предварить сей ненавистной язве, всем и каждому сказанного искусства печатникам и к ним принадлежащим и всем, кто в печатном деле обращается в помянутых областях, под наказанием проклятия и денежныя пени, определяемой и взыскиваемой почтенными братиями нашими, Кельнским, Майнцким, Триерским и Магдебургским архиепископами или их наместниками в областях, их, в пользу апостольской
камеры, апостольскою властию наистрожайше запрещаем, чтобы не дерзали книг, сочинений или писаний печатать или отдавать в печать без доклада вышесказанным архиепископам или наместникам и без их особливого и точного безденежно испрошенного дозволения; их же совесть обременяем, да прежде, нежели дадут таковое дозволение, назначенное к печатанию прилежно рассмотрят или чрез ученых и православных велят рассмотреть и да прилежно пекутся, чтобы не было печатано противного вере православной, безбожное и соблазн производящего».
— Совершенно знаю-с; Черносвитов, изобретя свою ногу, первым делом тогда забежал ко мне показать. Но черносвитовская нога изобретена несравненно позже… И к тому же уверяет, что даже покойница жена его, в продолжение всего их брака, не знала, что у него, у мужа ее, деревянная нога. «Если ты, —
говорит, когда я заметил ему все нелепости, — если ты в двенадцатом году был у Наполеона в камер-пажах, то и мне позволь похоронить ногу
на Ваганьковском».
— Приготовляется брак, и брак редкий. Брак двусмысленной женщины и молодого человека, который мог бы быть камер-юнкером. Эту женщину введут в дом, где моя дочь и где моя жена! Но покамест я дышу, она не войдет! Я лягу
на пороге, и пусть перешагнет чрез меня!.. С Ганей я теперь почти не
говорю, избегаю встречаться даже. Я вас предупреждаю нарочно; коли будете жить у нас, всё равно и без того станете свидетелем. Но вы сын моего друга, и я вправе надеяться…
Довольно спокойно пришел юноша в карцер и сам себя посадил в одну из трех
камер, за железную решетку,
на голую дубовую нару, а карцерный дядька Круглов, не
говоря ни слова, запер его
на ключ.
Егор Егорыч заспорил было, а вместе с ним и Аграфена Васильевна; последняя начала уже
говорить весьма веские словечки; но к ним вышел невзрачный камер-юнкер и
на чистом французском языке стал что-то такое объяснять Егору Егорычу, который, видимо, начал поддаваться его словам, но Аграфена Васильевна снова протестовала.
— Живет и почти явно это делает; сверх того, чудит еще черт знает что: ревнует ее ко всем, вызывает
на дуэль… —
говорил камер-юнкер; но так как в это время было окончательно изготовлено заемное письмо и его следовало вручить Миропе Дмитриевне, а она, с своей стороны, должна была отсчитать десять тысяч камер-юнкеру, то обряд этот прекратил разговор об Аггее Никитиче.
Шел камер-юнкер собственно в канцелярию для совещаний с управляющим оной и застал также у него одного молодого адъютанта, весьма любимого князем. Когда он им рассказал свой разговор с поручиком, то управляющий
на это промолчал, но адъютант засмеялся и, воскликнув: «Что за вздор такой!», побежал посмотреть
на поручика, после чего, возвратясь, еще более смеялся и
говорил...
Одного этого обстоятельства достаточно было, чтобы у Аггея Никитича вся кровь прилила в голову и он решился
на поступок не совсем благородный — решился подслушать то, что
говорили пани Вибель и камер-юнкер, ради чего Аггей Никитич не вошел в самый будуар, а, остановившись за шерстяной перегородкой, разделявшей боскетную
на две комнаты, тихо опустился
на кресло, стоявшее около умывальника, у которого Екатерина Петровна обыкновенно чистила по нескольку раз в день зубы крепчайшим нюхательным табаком, научившись этому в Москве у одной своей приятельницы, говорившей, что это — божественное наслаждение, которое Екатерина Петровна тоже нашла божественным.
— Вы это правду
говорите? — спросил ее камер-юнкер, устремляя нежно-масленый взгляд
на Екатерину Петровну.
— Сейчас этот… — начал Аггей Никитич с дрожащими губами и красный до багровости, — здешний камер-юнкер оскорбил честь полка, в котором я служил… Он одной знакомой мне даме
говорил, что нас, карабинеров, никто в Москве не приглашает
на балы, потому что мы обыкновенно подбираем там фрукты и рассовываем их по карманам своим.
— Я очень хорошо догадываюсь, за что ты взбесился
на меня: за то, что я немножко побольше
поговорила с камер-юнкером.
Это они
говорили, уже переходя из столовой в гостиную, в которой стоял самый покойный и манящий к себе турецкий диван,
на каковой хозяйка и гость опустились, или, точнее сказать, полуприлегли, и камер-юнкер обнял было тучный стан Екатерины Петровны, чтобы приблизить к себе ее набеленное лицо и напечатлеть
на нем поцелуй, но Екатерина Петровна, услыхав в это мгновение какой-то шум в зале, поспешила отстраниться от своего собеседника и даже пересесть
на другой диван, а камер-юнкер, думая, что это сам Тулузов идет, побледнел и в струнку вытянулся
на диване; но вошел пока еще только лакей и доложил Екатерине Петровне, что какой-то молодой господин по фамилии Углаков желает ее видеть.
— Ничего не страшно!.. Я во многих острогах был… в разных городах… Я, брат, к господам прилип там… И барыни были тоже… настоящие!
На разных языках
говорят. Я им
камеры убирал! Весёлые, черти, даром что арестанты!..
И они ушли. Как-то ушли. Были, стояли,
говорили — и вдруг ушли. Вот здесь сидела мать, вот здесь стоял отец — и вдруг как-то ушли. Вернувшись в
камеру, Сергей лег
на койку, лицом к стене, чтобы укрыться от солдат, и долго плакал. Потом устал от слез и крепко уснул.
Быстро несколько раз прошелся по
камере и к новому, величайшему удивлению наблюдавшего в глазок солдата — быстро разделся догола и весело, с крайней старательностью проделал все восемнадцать упражнений; вытягивал и растягивал свое молодое, несколько похудевшее тело, приседал, вдыхал и выдыхал воздух, становясь
на носки, выбрасывал ноги и руки. И после каждого упражнения
говорил с удовольствием...
Катерина Львовна, ни слова не
говоря более, юркнула в
камеру, растормошила
на нарах свою сумочку и опять торопливо выскочила к Сергею с парою синих болховских шерстяных чулок с яркими стрелками сбоку.
Если бы Капендюхин попробовал остановить Вавилу, Вавило, наверное, ушел бы из
камеры, но, не встретив сопротивления, он вдруг ослабел и, прислонясь к стене, замер в недоумении, от которого кружилась голова и дрожали ноги. Городовой, растирая пальцем пепел у себя
на колене, лениво
говорил о том, что обыватели озорничают, никого не слушаются, порядок пропал.
Больше
говорить не хотелось, да и не было надобности, — мы понимали друг друга.
На нас глядели и
говорили за нас темные стены, углы, затканные паутиной, крепко запертая дверь… В окно врывались волны миазмов, и некуда было скрыться. Сколько-то нам придется прожить здесь: неделю, две?.. Нехорошо, скверно! А ведь вот тут, рядом, наши соседи живут не одну неделю и не две. Да и в этой
камере после нас опять водворится жилец
на долгие месяцы, а может, и годы…
И для него ясно, что мир изменился и что жить
на свете уже никак невозможно. Мрачные, унылые мысли овладевают им. Но выйдя из
камеры и увидев мужиков, которые толпятся и
говорят о чем-то, он по привычке, с которой уже совладать не может, вытягивает руки по швам и кричит хриплым, сердитым голосом...
Так
говорили, и когда
на волю выпускали, и когда уводили
на казнь. Вчера выпустили одну из дам, сидевших по доносу прислуги: все писали письма, чтобы передать с нею
на волю. Теперь никто. И украдкою все с соболезнованием и ужасом поглядывали
на Катю. Ясно было, — все они понимают, что ее переводят в страшную
камеру В.
Придворные не замедлили вывести из этого свои заключения. Стали
говорить, что, если граф Разумовский приблизил к себе Бекетова, это сделано с целью противопоставить его молодому камер-юнкеру Шувалову, так как бывший кадет обратил
на себя особенное внимание государыни.
Мы
говорим «в обществе», так как, несмотря
на то, что Калисфения была назначена «камер-юнгферой» к девицам Энгельгардт, она ни одного дня не исполняла эту должность.
Так думали, глядя
на старика, и Меженецкий, и его сотоварищи по
камере. Старик же хорошо знал, что
говорил, и то, что он
говорил, имело для него ясный и глубокий смысл. Смысл был тот, что злу недолго остается царствовать, что агнец добром и смирением побеждает всех, что агнец утрет всякую слезу, и не будет ни плача, ни болезни, ни смерти. И он чувствовал, что это уже совершается, совершается во всем мире, потому что это совершается в просветленной близостью к смерти душе его.