Неточные совпадения
Стародум. Слушай, друг мой! Великий государь есть государь премудрый. Его дело показать людям прямое их благо. Слава премудрости его та, чтоб править людьми, потому что управляться с истуканами нет премудрости. Крестьянин, который плоше всех в деревне, выбирается обыкновенно пасти стадо, потому что немного надобно
ума пасти скотину. Достойный престола государь стремится возвысить души своих подданных. Мы это видим своими
глазами.
— Здесь столько блеска, что
глаза разбежались, — сказал он и пошел в беседку. Он улыбнулся жене, как должен улыбнуться муж, встречая жену, с которою он только что виделся, и поздоровался с княгиней и другими знакомыми, воздав каждому должное, то есть пошутив с дамами и перекинувшись приветствиями с мужчинами. Внизу подле беседки стоял уважаемый Алексей Александровичем, известный своим
умом и образованием генерал-адъютант. Алексей Александрович зaговорил с ним.
Теперь или никогда надо было объясниться; это чувствовал и Сергей Иванович. Всё, во взгляде, в румянце, в опущенных
глазах Вареньки, показывало болезненное ожидание. Сергей Иванович видел это и жалел ее. Он чувствовал даже то, что ничего не сказать теперь значило оскорбить ее. Он быстро в
уме своем повторял себе все доводы в пользу своего решения. Он повторял себе и слова, которыми он хотел выразить свое предложение; но вместо этих слов, по какому-то неожиданно пришедшему ему соображению, он вдруг спросил...
Отчего же и сходят с
ума, отчего же и стреляются?» ответил он сам себе и, открыв
глаза, с удивлением увидел подле своей головы шитую подушку работы Вари, жены брата.
Видно, я очень переменилась в лице, потому что он долго и пристально смотрел мне в
глаза; я едва не упала без памяти при мысли, что ты нынче должен драться и что я этому причиной; мне казалось, что я сойду с
ума… но теперь, когда я могу рассуждать, я уверена, что ты останешься жив: невозможно, чтоб ты умер без меня, невозможно!
Наконец Манилов поднял трубку с чубуком и поглядел снизу ему в лицо, стараясь высмотреть, не видно ли какой усмешки на губах его, не пошутил ли он; но ничего не было видно такого, напротив, лицо даже казалось степеннее обыкновенного; потом подумал, не спятил ли гость как-нибудь невзначай с
ума, и со страхом посмотрел на него пристально; но
глаза гостя были совершенно ясны, не было в них дикого, беспокойного огня, какой бегает в
глазах сумасшедшего человека, все было прилично и в порядке.
Слишком сильные чувства не отражались в чертах лица его, но в
глазах был виден
ум; опытностию и познанием света была проникнута речь его, и гостю было приятно его слушать; приветливая и говорливая хозяйка славилась хлебосольством; навстречу выходили две миловидные дочки, обе белокурые и свежие, как розы; выбегал сын, разбитной мальчишка, и целовался со всеми, мало обращая внимания на то, рад ли или не рад был этому гость.
— Да ты с
ума сошел! Деспот! — заревел Разумихин, но Раскольников уже не отвечал, а может быть, и не в силах был отвечать. Он лег на диван и отвернулся к стене в полном изнеможении. Авдотья Романовна любопытно поглядела на Разумихина; черные
глаза ее сверкнули: Разумихин даже вздрогнул под этим взглядом. Пульхерия Александровна стояла как пораженная.
— Да ведь я вам и сам, Андрей Семенович, давеча сказал, что съезжаю, когда вы еще меня удерживали; теперь же прибавлю только, что вы дурак-с. Желаю вам вылечить ваш
ум и ваши подслепые
глаза. Позвольте же, господа-с!
Варвара. Знай свое дело — молчи, коли уж лучше ничего не умеешь. Что стоишь — переминаешься? По
глазам вижу, что у тебя и на уме-то.
Евфросинья Потаповна. Какие тут расчеты, коли человек с
ума сошел. Возьмем стерлядь: разве вкус-то в ней не один, что большая, что маленькая? А в цене-то разница, ох, велика! Полтинничек десяток и за
глаза бы, а он по полтиннику штуку платил.
— Евгений Васильев, — отвечал Базаров ленивым, но мужественным голосом и, отвернув воротник балахона, показал Николаю Петровичу все свое лицо. Длинное и худое, с широким лбом, кверху плоским, книзу заостренным носом, большими зеленоватыми
глазами и висячими бакенбардами песочного цвету, оно оживлялось спокойной улыбкой и выражало самоуверенность и
ум.
«Полуграмотному человеку, какому-нибудь слесарю, поручена жизнь сотен людей. Он везет их сотни верст. Он может сойти с
ума, спрыгнуть на землю, убежать, умереть от паралича сердца. Может, не щадя своей жизни, со зла на людей устроить крушение. Его ответственность предо мной… пред людями — ничтожна. В пятом году машинист Николаевской дороги увез революционеров-рабочих на
глазах карательного отряда…»
— При чем здесь — за что? — спросил Лютов, резко откинувшись на спинку дивана, и взглянул в лицо Самгина обжигающим взглядом. — За что — это от
ума.
Ум — против любви… против всякой любви! Когда его преодолеет любовь, он — извиняется: люблю за красоту, за милые
глаза, глупую — за глупость. Глупость можно окрестить другим именем… Глупость — многоименна…
— Возьмем на прицел
глаза и
ума такое происшествие: приходят к молодому царю некоторые простодушные люди и предлагают: ты бы, твое величество, выбрал из народа людей поумнее для свободного разговора, как лучше устроить жизнь. А он им отвечает: это затея бессмысленная. А водочная торговля вся в его руках. И — всякие налоги. Вот о чем надобно думать…
Самгин верил
глазам Ивана Дронова и читал его бойкие фельетоны так же внимательно, как выслушивал на суде показания свидетелей, не заинтересованных в процессе ничем иным, кроме желания подчеркнуть свой
ум, свою наблюдательность.
Ум смотрит тысячею
глаз,
Любовь — всегда одним...
Владимирские пастухи-рожечники, с аскетическими лицами святых и
глазами хищных птиц, превосходно играли на рожках русские песни, а на другой эстраде, против военно-морского павильона, чернобородый красавец Главач дирижировал струнным инструментам своего оркестра странную пьесу, которая называлась в программе «Музыкой небесных сфер». Эту пьесу Главач играл раза по три в день, публика очень любила ее, а люди пытливого
ума бегали в павильон слушать, как тихая музыка звучит в стальном жерле длинной пушки.
Бойкая рыжая лошаденка быстро и легко довезла Самгина с вокзала в город; люди на улицах, тоже толстенькие и немые, шли навстречу друг другу спешной зимней походкой; дома, придавленные пуховиками снега, связанные заборами, прочно смерзлись, стояли крепко; на заборах, с розовых афиш, лезли в
глаза черные слова: «Горе от
ума», — белые афиши тоже черными словами извещали о втором концерте Евдокии Стрешневой.
— Валентин! Велел бы двор-то подмести, что за безобразие! Муромская жалуется на тебя:
глаз не кажешь. Что-о? Скажите, пожалуйста! Нет, уж ты, прошу, без капризов. Да, да!.. Своим
умом? Ты? Ох, не шути…
— Говорил, что все люди для тебя безразличны, ты презираешь людей. Держишь — как песок в кармане — умишко второго сорта и швыряешь в
глаза людям, понемногу, щепотками, а настоящий твой
ум прячешь до времени, когда тебя позовут в министры…
Умом он понимал, что ведь матерый богатырь из села Карачарова, будучи прогневан избалованным князем, не так, не этим голосом говорил, и, конечно, в зорких степных
глазах его не могло быть такой острой иронической усмешечки, отдаленно напоминавшей хитренькие и мудрые искорки
глаз историка Василия Ключевского.
— Что ж ты как вчера? — заговорил брат, опустив
глаза и укорачивая подтяжки брюк. — Молчал, молчал… Тебя считали серьезно думающим человеком, а ты вдруг такое, детское. Не знаешь, как тебя понять. Конечно, выпил, но ведь говорят: «Что у трезвого на
уме — у пьяного на языке».
За
глаза Клим думал о Варавке непочтительно, даже саркастически, но, беседуя с ним, чувствовал всегда, что человек этот пленяет его своей неукротимой энергией и прямолинейностью
ума. Он понимал, что это
ум цинический, но помнил, что ведь Диоген был честный человек.
— Достоевский считал характернейшей особенностью интеллигенции — и Толстого — неистовую, исступленную прямолинейность грузного, тяжелого русского
ума. Чепуха. Где она — прямолинейность? Там, где она есть, ее можно объяснить именно страхом. Испугались и — бегут прямо, «куда
глаза глядят». Вот и все.
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем узнали бы на другой день, но
глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было
ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.
Он задрожит от гордости и счастья, когда заметит, как потом искра этого огня светится в ее
глазах, как отголосок переданной ей мысли звучит в речи, как мысль эта вошла в ее сознание и понимание, переработалась у ней в
уме и выглядывает из ее слов, не сухая и суровая, а с блеском женской грации, и особенно если какая-нибудь плодотворная капля из всего говоренного, прочитанного, нарисованного опускалась, как жемчужина, на светлое дно ее жизни.
Сначала долго приходилось ему бороться с живостью ее натуры, прерывать лихорадку молодости, укладывать порывы в определенные размеры, давать плавное течение жизни, и то на время: едва он закрывал доверчиво
глаза, поднималась опять тревога, жизнь била ключом, слышался новый вопрос беспокойного
ума, встревоженного сердца; там надо было успокоивать раздраженное воображение, унимать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением — он спешил вручить ей ключ к нему.
Штольц тоже любовался ею бескорыстно, как чудесным созданием, с благоухающею свежестью
ума и чувств. Она была в
глазах его только прелестный, подающий большие надежды ребенок.
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его
глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно:
ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
— Еще бы вы не верили! Перед вами сумасшедший, зараженный страстью! В
глазах моих вы видите, я думаю, себя, как в зеркале. Притом вам двадцать лет: посмотрите на себя: может ли мужчина, встретя вас, не заплатить вам дань удивления… хотя взглядом? А знать вас, слушать, глядеть на вас подолгу, любить — о, да тут с
ума сойдешь! А вы так ровны, покойны; и если пройдут сутки, двое и я не услышу от вас «люблю…», здесь начинается тревога…
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения
ума, воли, нерв. Он понял, — что было чуждо ему доселе, — как тратятся силы в этих скрытых от
глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как уходит и жизнь.
Что ему делать теперь? Идти вперед или остаться? Этот обломовский вопрос был для него глубже гамлетовского. Идти вперед — это значит вдруг сбросить широкий халат не только с плеч, но и с души, с
ума; вместе с пылью и паутиной со стен смести паутину с
глаз и прозреть!
И сам он как полно счастлив был, когда
ум ее, с такой же заботливостью и с милой покорностью, торопился ловить в его взгляде, в каждом слове, и оба зорко смотрели: он на нее, не осталось ли вопроса в ее
глазах, она на него, не осталось ли чего-нибудь недосказанного, не забыл ли он и, пуще всего, Боже сохрани! не пренебрег ли открыть ей какой-нибудь туманный, для нее недоступный уголок, развить свою мысль?
Все теперь заслонилось в его
глазах счастьем: контора, тележка отца, замшевые перчатки, замасленные счеты — вся деловая жизнь. В его памяти воскресла только благоухающая комната его матери, варьяции Герца, княжеская галерея, голубые
глаза, каштановые волосы под пудрой — и все это покрывал какой-то нежный голос Ольги: он в
уме слышал ее пение…
Являлись перед ним напудренные маркизы, в кружевах, с мерцающими
умом глазами и с развратной улыбкой; потом застрелившиеся, повесившиеся и удавившиеся Вертеры; далее увядшие девы, с вечными слезами любви, с монастырем, и усатые лица недавних героев, с буйным огнем в
глазах, наивные и сознательные донжуаны, и умники, трепещущие подозрения в любви и втайне обожающие своих ключниц… все, все!
А если до сих пор эти законы исследованы мало, так это потому, что человеку, пораженному любовью, не до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается в душу впечатление, как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнут
глаза, с какого момента пульс, а за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит в него или в нее, как
ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается в волю другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка…
— Ты молода и не знаешь всех опасностей, Ольга. Иногда человек не властен в себе; в него вселяется какая-то адская сила, на сердце падает мрак, а в
глазах блещут молнии. Ясность
ума меркнет: уважение к чистоте, к невинности — все уносит вихрь; человек не помнит себя; на него дышит страсть; он перестает владеть собой — и тогда под ногами открывается бездна.
— Что кричишь-то? Я сам закричу на весь мир, что ты дурак, скотина! — кричал Тарантьев. — Я и Иван Матвеич ухаживали за тобой, берегли, словно крепостные, служили тебе, на цыпочках ходили, в
глаза смотрели, а ты обнес его перед начальством: теперь он без места и без куска хлеба! Это низко, гнусно! Ты должен теперь отдать ему половину состояния; давай вексель на его имя; ты теперь не пьян, в своем
уме, давай, говорю тебе, я без того не выйду…
Ей прежде всего бросилась в
глаза — зыбкость, односторонность, пробелы, местами будто умышленная ложь пропаганды, на которую тратились живые силы, дарования, бойкий
ум и ненасытная жажда самолюбия и самонадеянности, в ущерб простым и очевидным, готовым уже правдам жизни, только потому, как казалось ей, что они были готовые.
Она нетерпеливо покачала головой, отсылая его взглядом, потом закрыла
глаза, чтоб ничего не видеть. Ей хотелось бы — непроницаемой тьмы и непробудной тишины вокруг себя, чтобы
глаз ее не касались лучи дня, чтобы не доходило до нее никакого звука. Она будто искала нового, небывалого состояния духа, немоты и дремоты
ума, всех сил, чтобы окаменеть, стать растением, ничего не думать, не чувствовать, не сознавать.
Например, если б бабушка на полгода или на год отослала ее с
глаз долой, в свою дальнюю деревню, а сама справилась бы как-нибудь с своими обманутыми и поруганными чувствами доверия, любви и потом простила, призвала бы ее, но долго еще не принимала бы ее в свою любовь, не дарила бы лаской и нежностью, пока Вера несколькими годами, работой всех сил
ума и сердца, не воротила бы себе права на любовь этой матери — тогда только успокоилась бы она, тогда настало бы искупление или, по крайней мере, забвение, если правда, что «время все стирает с жизни», как утверждает Райский.
Вера хмурится и, очевидно, страдает, что не может перемочь себя, и, наконец, неожиданно явится среди гостей — и с таким веселым лицом,
глаза теплятся таким радушием, она принесет столько тонкого
ума, грации, что бабушка теряется до испуга.
Тогда все люди казались ему евангельскими гробами, полными праха и костей. Бабушкина старческая красота, то есть красота ее характера, склада
ума, старых цельных нравов, доброты и проч., начала бледнеть. Кое-где мелькнет в
глаза неразумное упорство, кое-где эгоизм; феодальные замашки ее казались ему животным тиранством, и в минуты уныния он не хотел даже извинить ее ни веком, ни воспитанием.
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на
уме, что в сердце, хотелось прочитать в
глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него
глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
— Ты прелесть, Вера, ты наслаждение! у тебя столько же красоты в
уме, сколько в
глазах! Ты вся — поэзия, грация, тончайшее произведение природы! — Ты и идея красоты, и воплощение идеи — и не умирать от любви к тебе? Да разве я дерево! Вон Тушин, и тот тает…
Борис видел все это у себя в
уме и видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему казалось, что он портит картину, для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому, живому, с такими же, как у ней, налитыми жизненной влагой
глазами, с такой же резвостью движений.
— С летами придет и
ум, будут заботы — и созреют, — договорила Марья Егоровна. — Оба они росли у нас на
глазах: где им было занимать мудрости, ведь не жили совсем!
А у Веры именно такие
глаза: она бросит всего один взгляд на толпу, в церкви, на улице, и сейчас увидит, кого ей нужно, также одним взглядом и на Волге она заметит и судно, и лодку в другом месте, и пасущихся лошадей на острове, и бурлаков на барке, и чайку, и дымок из трубы в дальней деревушке. И
ум, кажется, у ней был такой же быстрый, ничего не пропускающий, как
глаза.
«Прошу покорно! — с изумлением говорил про себя Райский, провожая ее
глазами, — а я собирался развивать ее, тревожить ее
ум и сердце новыми идеями о независимости, о любви, о другой, неведомой ей жизни… А она уж эмансипирована! Да кто же это!..»