Неточные совпадения
На этот раз ему удалось добраться почти к
руке девушки, державшей угол
страницы; здесь он застрял на слове «смотри», с сомнением остановился, ожидая нового шквала, и действительно едва избег неприятности, так как Ассоль уже воскликнула: «Опять жучишка… дурак!..» — и хотела решительно сдуть гостя
в траву, но вдруг случайный переход взгляда от одной крыши к другой открыл ей на синей морской щели уличного пространства белый корабль с алыми парусами.
Паратов. Нет, со мной, господа, нельзя, я строг на этот счет. Денег у него нет, без моего разрешения давать не велено, а у меня как попросит, так я ему
в руки французские разговоры, на счастье нашлись у меня; изволь прежде
страницу выучить, без того не дам… Ну и учит сидит. Как старается!
«Странный этот лекарь!» — повторила она про себя. Она потянулась, улыбнулась, закинула
руки за голову, потом пробежала глазами
страницы две глупого французского романа, выронила книжку — и заснула, вся чистая и холодная,
в чистом и душистом белье.
— Ну — здравствуйте! — обратился незначительный человек ко всем. Голос у него звучный, и было странно слышать, что он звучит властно. Половина кисти левой
руки его была отломлена, остались только три пальца: большой, указательный и средний. Пальцы эти слагались у него щепотью, никоновским крестом. Перелистывая правой
рукой узенькие
страницы крупно исписанной книги, левой он непрерывно чертил
в воздухе затейливые узоры,
в этих жестах было что-то судорожное и не сливавшееся с его спокойным голосом.
— Налить еще чаю? — спрашивала Елена, она сидела обычно с книжкой
в руке, не вмешиваясь
в лирические речи мужа, быстро перелистывая
страницы, двигая бровями. Читала она французские романы, сборники «Шиповника», «Фиорды», восхищалась скандинавской литературой. Клим Иванович Самгин не заметил, как у него с нею образовались отношения легкой дружбы, которая, не налагая никаких неприятных обязательств, не угрожала принять характер отношений более интимных и ответственных.
Философ решительно черкнул изуродованной
рукой по столу и углубился
в книгу, перелистывая ее
страницы.
— Гм. — Он подмигнул и сделал
рукой какой-то жест, вероятно долженствовавший обозначать что-то очень торжествующее и победоносное; затем весьма солидно и спокойно вынул из кармана газету, очевидно только что купленную, развернул и стал читать
в последней
странице, по-видимому оставив меня
в совершенном покое. Минут пять он не глядел на меня.
— Видите, какая я хорошая ученица. Теперь этот частный вопрос о поступках, имеющих житейскую важность, кончен. Но
в общем вопросе остаются затруднения. Ваша книга говорит: человек действует по необходимости. Но ведь есть случаи, когда кажется, что от моего произвола зависит поступить так или иначе. Например: я играю и перевертываю
страницы нот; я перевертываю их иногда левою
рукою, иногда правою. Положим, теперь я перевернула правою: разве я не могла перевернуть левою? не зависит ли это от моего произвола?
— Изволь, мой милый. Мне снялось, что я скучаю оттого, что не поехала
в оперу, что я думаю о ней, о Бозио; ко мне пришла какая-то женщина, которую я сначала приняла за Бозио и которая все пряталась от меня; она заставила меня читать мой дневник; там было написано все только о том, как мы с тобою любим друг друга, а когда она дотрогивалась
рукою до
страниц, на них показывались новые слова, говорившие, что я не люблю тебя.
На столе лежали книги; он взял одну, продолжая говорить, заглянул
в развернутую
страницу, тотчас же опять сложил и положил на стол, схватил другую книгу, которую уже не развертывал, а продержал всё остальное время
в правой
руке, беспрерывно махая ею по воздуху.
Кровь плеснула мне
в голову,
в щеки — опять белая
страница: только
в висках — пульс, и вверху гулкий голос, но ни одного слова. Лишь когда он замолк, я очнулся, я увидел:
рука двинулась стопудово — медленно поползла — на меня уставился палец.
Только тогда я с трудом оторвался от
страницы и повернулся к вошедшим (как трудно играть комедию… ах, кто мне сегодня говорил о комедии?). Впереди был S — мрачно, молча, быстро высверливая глазами колодцы во мне,
в моем кресле, во вздрагивающих у меня под
рукой листках. Потом на секунду — какие-то знакомые, ежедневные лица на пороге, и вот от них отделилось одно — раздувающиеся, розово-коричневые жабры…
— Библия! — произнес он, открыв первую
страницу и явно насмешливым голосом, а затем, перелистовав около трети книги, остановился на картинке, изображающей царя Давида с небольшой курчавой бородой,
в короне, и держащим
в руках что-то вроде лиры. — А богоотец оубо Давид пред сенным ковчегом скакаше, играя!
— Да, прошу тебя, пожалуй усни, — и с этими словами отец протопоп, оседлав свой гордый римский нос большими серебряными очками, начал медленно перелистывать свою синюю книгу. Он не читал, а только перелистывал эту книгу и при том останавливался не на том, что
в ней было напечатано, а лишь просматривал его собственной
рукой исписанные прокладные
страницы. Все эти записки были сделаны разновременно и воскрешали пред старым протопопом целый мир воспоминаний, к которым он любил по временам обращаться.
Но
в то время, как Ахилла хотел перевернуть еще
страницу, он замечает, что ему непомерно тягостно и что его держит кто-то за
руки.
Стал читать и видел, что ей всё понятно:
в её широко открытых глазах светилось напряжённое внимание, губы беззвучно шевелились, словно повторяя его слова, она заглядывала через его
руку на
страницы тетради, на рукав ему упала прядь её волос, и они шевелились тихонько. Когда он прочитал о Марке Васильеве — Люба выпрямилась, сияя, и радостно сказала негромко...
Стало темно и холодно, он закрыл окно, зажёг лампу и, не выпуская её из
руки, сел за стол — с жёлтой
страницы развёрнутой книги
в глаза бросилась строка: «выговаривать гладко, а не ожесточать», занозой вошла
в мозг и не пускала к себе ничего более. Тогда он вынул из ящика стола свои тетради, начал перелистывать их.
Когда старик поднимает голову — на
страницы тетради ложится тёмное, круглое пятно, он гладит его пухлой ладонью отёкшей
руки и, прислушиваясь к неровному биению усталого сердца, прищуренными глазами смотрит на белые изразцы печи
в ногах кровати и на большой, во всю стену, шкаф, тесно набитый чёрными книгами.
Бывало так: старик брал
в руки книгу, осторожно перебрасывал её ветхие
страницы, темными пальчиками гладил переплёт, тихонько улыбался, кивая головкой, и тогда казалось, что он ласкает книгу, как что-то живое, играет с нею, точно с кошкой. Читая, он, подобно тому, как дядя Пётр с огнём горна, вёл с книгой тихую ворчливую беседу, губы его вздрагивали насмешливо, кивая головой, он бормотал...
Неведомые, прекрасные, раскрывались они перед ее внимательным взором; со
страниц книги, которую Рудин держал
в руках, дивные образы, новые, светлые мысли так и лились звенящими струями ей
в душу, и
в сердце ее, потрясенном благородной радостью великих ощущений, тихо вспыхивала и разгоралась святая искра восторга…
Рудин взял тоненькую книжонку
в руки, перевернул
в ней несколько
страниц и, положив ее обратно на стол, отвечал, что собственно этого сочинения г. Токвиля он не читал, но часто размышлял о затронутом им вопросе. Разговор завязался. Рудин сперва как будто колебался, не решался высказаться, не находил слов, но наконец разгорелся и заговорил. Через четверть часа один его голос раздавался
в комнате. Все столпились
в кружок около него.
Один боится говорить о голом теле, другой связал себя по
рукам и по ногам психологическим анализом, третьему нужно «теплое отношение к человеку», четвертый нарочно целые
страницы размазывает описаниями природы, чтобы не быть заподозренным
в тенденциозности…
При этом, кроме разрешения задачи, он требовал опрятного письма и присутствия промокательной бумаги, без чего свое V, т. е. «видел», нарочно ставил широкой чернильной полосой чуть не на всю
страницу и потом захлопывал тетрадку, а
в начале следующего урока, раздавая работы по
рукам, кидал такую под стол, говоря: «А вот, Шеншин, и твоя тряпка».
Он вставал с постели
в течение дня часа на два или на три; принимался даже продолжать свой перевод «Певериля» и слабою
рукою,
в разные приемы, перевел десять
страниц, старательно скрывая от нас свою работу.
Через что исполняются наши родительские наставления, прежде данные Ее Высочеству».] искала Она правил мудрой Политики, и часто, облокотись священною
рукою на бессмертные
страницы Духа законов, раскрывала
в уме Своем идеи о народном счастии, предчувствуя, что Она Сама будет творцом оного для обширнейшей Империи
в свете!..
Я устроил из лучины нечто вроде пюпитра и, когда — отбив тесто — становился к столу укладывать крендели, ставил этот пюпитр перед собою, раскладывал на нем книжку и так — читал.
Руки мои не могли ни на минуту оторваться от работы, и обязанность перевертывать
страницы лежала на Милове, — он исполнял это благоговейно, каждый раз неестественно напрягаясь и жирно смачивая палец слюною. Он же должен был предупреждать меня пинком ноги
в ногу о выходе хозяина из своей комнаты
в хлебопекарню.
Шляпка служила ему столиком: на нее клал он книгу свою, одною
рукою подпирая голову, а другою перевертывая листы, вслед за большими голубыми глазами, которые летели с одной
страницы на другую и
в которых, как
в ясном зеркале, изображались все страсти, худо или хорошо описываемые
в романе: удивление, радость, страх, сожаление, горесть.
А он закатит какому-нибудь архипастырю
страниц восемь, да с текстами разными, да и тексты-то подбирал не такие, что «
рука дающего не оскудеет» или «просите, и дастся вам», а, например, из «Премудростей сына Сирахова», из пророка Варуха, да еще
в скобках обозначит: глава такая-то, стих такой-то.
Кто недоволен выходкой моей,
Тот пусть идет
в журнальную контору,
С листком
в руках, с оравою друзей,
И, веруя их опытному взору,
Печатает анафему, злодей!..
Я кончил… Так! дописана
страница.
Лампада гаснет… Есть всему граница —
Наполеонам, бурям и войнам,
Тем более терпенью и… стихам,
Которые давно уж не звучали,
И вдруг с пера бог знает как упали!..
Когда он пришел
в себя, Аркадий хотел принять насильственные меры. Он хотел уложить его насильно
в постель. Вася не согласился ни за что. Он плакал, ломал себе
руки, хотел писать, хотел непременно докончить свои две
страницы. Чтоб не разгорячить его, Аркадий допустил его до бумаг.
Он встал, хотел было долго и сладко потянуться уставшим телом, но вспомнил, что
в пост грех это делать, и сдержался. Быстро потерев
рукой об
руку, точно при умыванье, он опять присел к столу и развернул ветхую записную книжку с побуревшими от частого употребления нижними концами
страниц. Вслед за записями крахмального белья, адресами и днями именин, за графами прихода и расхода шли заметки для памяти, написанные бегло, с сокращениями
в словах, но все тем же прекрасным писарским почерком.
Воротов занимался уж без всякой охоты. Зная, что из занятий не выйдет никакого толку, он дал француженке полную волю, уж ни о чем не спрашивал ее и не перебивал. Она переводила как хотела, по десяти
страниц в один урок, а он не слушал, тяжело дышал и от нечего делать рассматривал то кудрявую головку, то шею, то нежные белые
руки, вдыхал запах ее платья…
Тася громко рассмеялась на всю классную. На
странице тетради был довольно сносно нарисован брыкающийся теленок, под которым неумелым детским почерком было старательно выведено
рукой Таси: «самый послушный ребенок
в мире»… К довершению впечатления, под последним словом сидела огромная клякса, к которой изобретательная Тася приделала рожки, ноги и
руки и получилось нечто похожее на те фигурки, которые называются «американскими жителями» и продаются на вербной неделе.
На душе было мрачно. Она шила и думала, и от всего, о чем думала, на душе становилось еще мрачнее. Шить ей было трудно:
руки одеревенели от работы, глаза болели от постоянного вглядывания
в номера
страниц при фальцовке; по черному она ничего не видела, нитку ей вдела Зина. Это
в двадцать-то шесть лет! Что же будет дальше?… И голова постоянно кружится, и
в сердце болит, по утрам тяжелая, мутная тошнота…
О нем хочется сказать еще два слова: «дневник» этого довольно любопытного человека напечатан, но, по-моему, он не только не выяснил, но даже точно закутал эту личность. По-моему, дневник этот, который я прочел весь
в подлиннике, имеет характер сочиненности. Там даже есть пятна слез, оросившие
страницы, где говорится о подольских купеческих барышнях. Или есть такие заметки: «я пьян и не могу держать пера
в руках», а между тем это написано совершенно трезвою и твердою
рукою…
— Вот видите, — указал он на листики, придерживая их широким и плоским большим пальцем левой
руки, — вот видите,
в этой пачке восемь листков.
В каждом листке две
страницы; выдет дважды восемь — шестнадцать; у них так и говорится: печатный, мол, лист. Значит,
в нем таких шестнадцать
страниц…
Как только возьмешь
в руки газеты, сейчас натолкнешься на описание какого-нибудь съезда. Вчера на ночь читал описание съезда лесничих и думал: отчего это ростовщики не устроят съезда? С этою мыслью загасил свечу, уснул и видел довольно странный сон, который заношу на
страницы моего дневника.
— По
рукам! Но мы удалились от Руссо. Разверни ты эту красную книжку на
странице двести тридцать седьмой, так кажется. Руссо тут описывает вторую, по счету, женщину, с которой он был
в связи.
Имея
в руках солидные средства, он стал гнаться за известностью, за рекламой и дорого платил, чтобы его имя появлялось на
страницах московских газет.
— Согласиться с мнением кабинет-министра, — отвечал с твердостью Эйхлер, — и тем восстановить униженную истину. Одно самодержавное слово ваше, только одно слово, подпись вашей
руки — и потомство прибавит золотую
страницу в истории вашей. Как слава легка для царей!
Кровь приливает
в голове и
рука дрожит, так что еле заношу на
страницы моей записной книжки эти строки…
Это продолжалось добрую четверть часа, по истечении которой Пизонский вдруг быстро откинулся на спинку стула, потом вскочил и затрясся, не сводя глаз с своей расписки. Вид его
в это время был просто ужасен: он походил на медиума, вызвавшего страшного духа и испуганного его явлением. Сортировщик и почтмейстер заглянули на роковую
страницу и остолбенели. На этой
странице рукою Пизонского было изображено: «Оние скилбуры и удаст кокеу с рублем почул и роспился отстегни на вид Константинтинтин…»
— Бах! — стреляло высыхающее дерево, и, вздрогнув, о. Василий отрывал глаза от белых
страниц. И тогда видел он и голые стены, и запушенные окна, и серый глаз ночи, и идиота, застывшего с ножницами
в руках. Мелькало все, как видение — и снова перед опущенными глазами развертывался непостижимый мир чудесного, мир любви, мир кроткой жалости и прекрасной жертвы.
Он не читал, а только перелистывал эту книгу, и притом останавливался не на том, что
в ней было напечатано, а только просматривал его собственною
рукою исписанные прокладные
страницы.
Это продолжалось добрую четверть часа, по истечении которой Пизонский вдруг быстро откинулся на спинку стула, потом вскочил и затрясся, не сводя глаз с своей расписки. Вид его
в это время был просто ужасен: он походил на медиума, вызвавшего страшного духа и испуганного его явлением. Сортировщик и почтмейстер заглянули на роковую
страницу и тоже остолбенели. На этой
странице рукою Пизонского было изображено; «Оние скилбуры и удаст кокеу с рублем почул и распился отстегни на вид Константинтантин…»