Неточные совпадения
На водах
в этом году была настоящая
немецкая фюрстин, вследствие чего кристаллизация общества совершалась еще энергичнее.
Князь разложил подле себя свои покупки, резные сундучки, бирюльки, разрезные ножики всех сортов, которых он накупил кучу на всех водах, и раздаривал их всем,
в том числе Лисхен, служанке и хозяину, с которым он шутил на своем комическом дурном
немецком языке, уверяя его, что не воды вылечили Кити, но его отличные кушанья,
в особенности суп с черносливом.
Как и во всех местах, где собираются люди, так и на маленьких
немецких водах, куда приехали Щербацкие, совершилась обычная как бы кристаллизация общества, определяющая каждому его члену определенное и неизменное место. Как определенно и неизменно частица воды на холоде получает известную форму снежного кристалла, так точно каждое новое лицо, приезжавшее на воды, тотчас же устанавливалось
в свойственное ему место.
Щербацкие познакомились и с семейством английской леди, и с
немецкою графиней, и с ее раненым
в последней войне сыном, и со Шведом ученым, и с М. Canut и его сестрой.
— А! Ну,
в этом случае что ж, пускай едут; только, повредят эти
немецкие шарлатаны… Надо, чтобы слушались… Ну, так пускай едут.
Хотя
в ее косвенных взглядах я читал что-то дикое и подозрительное, хотя
в ее улыбке было что-то неопределенное, но такова сила предубеждений: правильный нос свел меня с ума; я вообразил, что нашел Гётеву Миньону, это причудливое создание его
немецкого воображения, — и точно, между ими было много сходства: те же быстрые переходы от величайшего беспокойства к полной неподвижности, те же загадочные речи, те же прыжки, странные песни…
Было уже шесть часов пополудни, когда вспомнил я, что пора обедать; лошадь моя была измучена; я выехал на дорогу, ведущую из Пятигорска
в немецкую колонию, куда часто водяное общество ездит en piquenique. [на пикник (фр.).]
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно
в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его
в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор> не мог заставить надеть корсет, тогда как
в Германии, где он стоял с полком
в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
Почтмейстер вдался более
в философию и читал весьма прилежно, даже по ночам, Юнговы «Ночи» и «Ключ к таинствам натуры» Эккартсгаузена, [Юнговы «Ночи» — поэма английского поэта Э. Юнга (1683–1765) «Жалобы, или Ночные думы о жизни, смерти и бессмертии» (1742–1745); «Ключ к таинствам натуры» (1804) — религиозно-мистическое сочинение
немецкого писателя К. Эккартсгаузена (1752–1803).] из которых делал весьма длинные выписки, но какого рода они были, это никому не было известно; впрочем, он был остряк, цветист
в словах и любил, как сам выражался, уснастить речь.
Он слушал и химию, и философию прав, и профессорские углубления во все тонкости политических наук, и всеобщую историю человечества
в таком огромном виде, что профессор
в три года успел только прочесть введение да развитие общин каких-то
немецких городов; но все это оставалось
в голове его какими-то безобразными клочками.
Не
в немецких ботфортах ямщик: борода да рукавицы, и сидит черт знает на чем; а привстал, да замахнулся, да затянул песню — кони вихрем, спицы
в колесах смешались
в один гладкий круг, только дрогнула дорога, да вскрикнул
в испуге остановившийся пешеход — и вон она понеслась, понеслась, понеслась!..
Первое событие было с какими-то сольвычегодскими купцами, приехавшими
в город на ярмарку и задавшими после торгов пирушку приятелям своим устьсысольским купцам, пирушку на русскую ногу с
немецкими затеями: аршадами, пуншами, бальзамами и проч.
А уж куды бывает метко все то, что вышло из глубины Руси, где нет ни
немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а всё сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом
в карман, не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у тебя нос или губы, — одной чертой обрисован ты с ног до головы!
В то самое время, когда Чичиков
в персидском новом халате из золотистой термаламы, развалясь на диване, торговался с заезжим контрабандистом-купцом жидовского происхождения и
немецкого выговора, и перед ними уже лежали купленная штука первейшего голландского полотна на рубашки и две бумажные коробки с отличнейшим мылом первостатейнейшего свойства (это было мыло то именно, которое он некогда приобретал на радзивилловской таможне; оно имело действительно свойство сообщать нежность и белизну щекам изумительную), —
в то время, когда он, как знаток, покупал эти необходимые для воспитанного человека продукты, раздался гром подъехавшей кареты, отозвавшийся легким дрожаньем комнатных окон и стен, и вошел его превосходительство Алексей Иванович Леницын.
Он утверждал, что и чистоплотность у него содержится по тех пор, покуда он еще носит рубашку и зипун, и что, как только заберется
в немецкий сертук — и рубашки не переменяет, и
в баню не ходит, и спит
в сертуке, и заведутся у него под сертуком и клопы, и блохи, и черт знает что.
В лице его заметно было расстройство. Почтенный купец
немецкого выговора был тот же час выслан, и они остались <одни>.
— Слышь, мужика Кошкарев барин одел, говорят, как немца: поодаль и не распознаешь, — выступает по-журавлиному, как немец. И на бабе не то чтобы платок, как бывает, пирогом или кокошник на голове, а
немецкий капор такой, как немки ходят, знашь,
в капорах, — так капор называется, знашь, капор.
Немецкий такой капор.
Подать что-нибудь может всякий, и для этого не стоит заводить особого сословья; что будто русский человек по тех пор только хорош, и расторопен, и красив, и развязен, и много работает, покуда он ходит
в рубашке и зипуне, но что, как только заберется
в немецкий сертук — станет и неуклюж, и некрасив, и нерасторопен, и лентяй.
— Пожалуте-с, пожалуте-с! — говорил у суконной лавки, учтиво рисуясь, с открытою головою,
немецкий сюртук московского шитья, с шляпой
в руке на отлете, только чуть державший двумя пальцами бритый круглый подбородок и выраженье тонкости просвещенья
в лице.
Впрочем, если слово из улицы попало
в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими,
немецкими и английскими они, пожалуй, наделят
в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски
в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу
в русском вкусе.
Я помню из них три:
немецкую брошюру об унавоживании огородов под капусту — без переплета, один том истории Семилетней войны —
в пергаменте, прожженном с одного угла, и полный курс гидростатики.
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора. Мать уже
в зале (нем.).] — крикнул он добрым
немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] — говорил он.
Карл Иваныч, не обращая на это ровно никакого внимания, по своему обыкновению, с
немецким приветствием, подошел прямо к ручке матушки. Она опомнилась, тряхнула головкой, как будто желая этим движением отогнать грустные мысли, подала руку Карлу Иванычу и поцеловала его
в морщинистый висок,
в то время как он целовал ее руку.
Против моего ожидания, оказалось, что, кроме двух стихов, придуманных мною сгоряча, я, несмотря на все усилия, ничего дальше не мог сочинить. Я стал читать стихи, которые были
в наших книгах; но ни Дмитриев, ни Державин не помогли мне — напротив, они еще более убедили меня
в моей неспособности. Зная, что Карл Иваныч любил списывать стишки, я стал потихоньку рыться
в его бумагах и
в числе
немецких стихотворений нашел одно русское, принадлежащее, должно быть, собственно его перу.
Во-первых, я
в орфографии плох, во-вторых,
в немецком иногда просто швах, так что все больше от себя сочиняю и только тем и утешаюсь, что от этого еще лучше выходит.
Об издательской-то деятельности и мечтал Разумихин, уже два года работавший на других и недурно знавший три европейские языка, несмотря на то, что дней шесть назад сказал было Раскольникову, что
в немецком «швах», с целью уговорить его взять на себя половину переводной работы и три рубля задатку: и он тогда соврал, и Раскольников знал, что он врет.
Особенно же раздражил его хозяин квартиры, нанятой им
в видах скорой женитьбы и отделываемой на собственный счет: этот хозяин, какой-то разбогатевший
немецкий ремесленник, ни за что не соглашался нарушить только что совершенный контракт и требовал полной прописанной
в контракте неустойки, несмотря на то, что Петр Петрович возвращал ему квартиру почти заново отделанную.
А между тем, когда один пьяный, которого неизвестно почему и куда провозили
в это время по улице
в огромной телеге, запряженной огромною ломовою лошадью, крикнул ему вдруг, проезжая: «Эй ты,
немецкий шляпник!» — и заорал во все горло, указывая на него рукой, — молодой человек вдруг остановился и судорожно схватился за свою шляпу.
Мебель, вся очень старая и из желтого дерева, состояла из дивана с огромною выгнутою деревянною спинкой, круглого стола овальной формы перед диваном, туалета с зеркальцем
в простенке, стульев по стенам да двух-трех грошовых картинок
в желтых рамках, изображавших
немецких барышень с птицами
в руках, — вот и вся мебель.
Строгая
немецкая экономия царствовала за его столом, и я думаю, что страх видеть иногда лишнего гостя за своею холостою трапезою был отчасти причиною поспешного удаления моего
в гарнизон.
Старый полинялый мундир напоминал воина времен Анны Иоанновны, [Анна Иоанновна (1693–1740) — русская царица.] а
в его речи сильно отзывался
немецкий выговор.
— Помилуйте, там Бунзен! [Бунзен Роберт (1811–1899) — выдающийся
немецкий ученый, профессор химии
в Гейдельбергском университете.]
— Благодетельница! — воскликнул Василий Иванович и, схватив ее руку, судорожно прижал ее к своим губам, между тем как привезенный Анной Сергеевной доктор, маленький человек
в очках, с
немецкою физиономией, вылезал не торопясь из кареты. — Жив еще, жив мой Евгений и теперь будет спасен! Жена! жена!.. К нам ангел с неба…
Толстоногий стол, заваленный почерневшими от старинной пыли, словно прокопченными бумагами, занимал весь промежуток между двумя окнами; по стенам висели турецкие ружья, нагайки, сабля, две ландкарты, какие-то анатомические рисунки, портрет Гуфеланда, [Гуфеланд Христофор (1762–1836) —
немецкий врач, автор широко
в свое время популярной книги «Искусство продления человеческой жизни».] вензель из волос
в черной рамке и диплом под стеклом; кожаный, кое-где продавленный и разорванный, диван помещался между двумя громадными шкафами из карельской березы; на полках
в беспорядке теснились книги, коробочки, птичьи чучелы, банки, пузырьки;
в одном углу стояла сломанная электрическая машина.
И Николай Петрович вынул из заднего кармана сюртука пресловутую брошюру Бюхнера, [Бюхнер Людвиг (1824–1899) —
немецкий естествоиспытатель и философ, основоположник вульгарного материализма. Его книга «Материя и сила»
в русском переводе появилась
в 1860 году.] девятого издания.
— Мы когда-нибудь поподробнее побеседуем об этом предмете с вами, любезный Евгений Васильич; и ваше мнение узнаем, и свое выскажем. С своей стороны, я очень рад, что вы занимаетесь естественными науками. Я слышал, что Либих [Либих Юстус (1803–1873) —
немецкий химик, автор ряда работ по теории и практики сельского хозяйства.] сделал удивительные открытия насчет удобрений полей. Вы можете мне помочь
в моих агрономических работах: вы можете дать мне какой-нибудь полезный совет.
— Мы видим, что
в Германии быстро создаются условия для перехода к социалистическому строю, без катастроф, эволюционно, — говорил Прейс, оживляясь и даже как бы утешая Самгина. — Миллионы голосов
немецких рабочих, бесспорная культурность масс, огромное партийное хозяйство, — говорил он, улыбаясь хорошей улыбкой, и все потирал руки, тонкие пальцы его неприятно щелкали. — Англосаксы и германцы удивительно глубоко усвоили идею эволюции, это стало их органическим свойством.
— Для меня лично корень вопроса этого, смысл его лежит
в противоречии интернационализма и национализма. Вы знаете, что
немецкая социал-демократия своим вотумом о кредитах на войну скомпрометировала интернациональный социализм, что Вандервельде усилил эту компрометацию и что еще раньше поведение таких социалистов, как Вивиани, Мильеран, Бриан э цетера, тоже обнаружили, как бессильна и как,
в то же время, печально гибка этика социалистов. Не выяснено: эта гибкость — свойство людей или учения?
Дома на столе Клим нашел толстое письмо без марок, без адреса, с краткой на конверте надписью: «К. И. Самгину». Это брат Дмитрий извещал, что его перевели
в Устюг, и просил прислать книг. Письмо было кратко и сухо, а список книг длинен и написан со скучной точностью, с подробными титулами, указанием издателей, годов и мест изданий; большинство книг на
немецком языке.
Он все топтался на одном месте, говорил о француженках, которые отказываются родить детей, о Zweikindersystem
в Германии, о неомальтузианстве среди
немецких социал-демократов; все это он считал признаком, что
в странах высокой технической культуры инстинкт материнства исчезает.
В словах он не стеснялся, марксизм назвал «еврейско-немецким учением о барышах», Дмитрий слушал его нахмурясь, вопросительно посматривая на брата, как бы ожидая его возражений и не решаясь возражать сам.
—
Немецкие социалисты — наши учителя, — ворковал Шемякин, — уже
в прошлом году голосовали за новые налоги специально на вооружение…
Государственная дума торжественно зачеркнула все свои разногласия с правительством, патриотически манифестируют студенты, из провинций на имя царя летят сотни телеграмм,
в них говорится о готовности к битве и уверенности
в победе, газетами сообщаются факты «свирепости тевтонов», литераторы
в прозе и
в стихах угрожают немцам гибелью и всюду хвалебно говорят о героизме донского казака Козьмы Крючкова, который изрубил шашкой и пронзил пикой одиннадцать
немецких кавалеристов.
В густом гуле всхрапывающей
немецкой речи глухой, бесцветный голос Долганова был плохо слышен, отрывистые слова звучали невнятно.
— Беспутнейший человек этот Пуаре, — продолжал Иноков, потирая лоб, глаза и говоря уже так тихо, что сквозь его слова было слышно ворчливые голоса на дворе. — Я даю ему уроки
немецкого языка. Играем
в шахматы. Он холостой и — распутник.
В спальне у него — неугасимая лампада пред статуэткой богоматери, но на стенах развешаны
в рамках голые женщины французской фабрикации. Как бескрылые ангелы. И — десятки парижских тетрадей «Ню». Циник, сластолюбец…
Мать преподавала
в гимназии французский и
немецкий языки, а ее отдала
в балетную школу, откуда она попала
в руки старичка, директора какого-то департамента министерства финансов Василия Ивановича Ланена.
Подумав, он вспомнил: из книги
немецкого демократа Иоганна Шерра. Именно этот профессор советовал смотреть на всемирную историю как на комедию, но
в то же время соглашался с Гете
в том, что...
Появились меньшевики, которых Дронов называл «гоц-либер-данами», а Харламов давно уже окрестил «скромными учениками
немецких ортодоксов предательства», появлялись люди партии конституционалистов-демократов, появлялись даже октябристы — Стратонов, Алябьев, прятался
в уголках профессор Платонов, мелькали серые фигуры Мякотяна, Пешехонова, покашливал, притворяясь больным, нововременец Меньшиков, и еще многие именитые фигуры.
— Поп крест продал, вещь — хорошая, старинное
немецкое литье. Говорит:
в земле нашел. Врет, я думаю. Мужики, наверное,
в какой-нибудь усадьбе со стены сняли.
—
В бога, требующего теодицеи, — не могу верить. Предпочитаю веровать
в природу, коя оправдания себе не требует, как доказано господином Дарвином. А господин Лейбниц, который пытался доказать, что-де бытие зла совершенно совместимо с бытием божиим и что, дескать, совместимость эта тоже совершенно и неопровержимо доказуется книгой Иова, — господин Лейбниц — не более как чудачок
немецкий. И прав не он, а Гейнрих Гейне, наименовав книгу Иова «Песнь песней скептицизма».