Неточные совпадения
Не имелось ясного центрального пункта;
улицы разбегались вкривь и вкось;
дома лепились кое-как, без всякой симметрии,
по местам теснясь друг к другу,
по местам оставляя
в промежутках огромные пустыри.
С тяжелою думой разбрелись глуповцы
по своим
домам, и не было слышно
в тот день на
улицах ни смеху, ни песен, ни говору.
У нас теперь не то
в предмете:
Мы лучше поспешим на бал,
Куда стремглав
в ямской карете
Уж мой Онегин поскакал.
Перед померкшими
домамиВдоль сонной
улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет
И радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный
дом;
По цельным окнам тени ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.
Рыбачьи лодки, повытащенные на берег, образовали на белом песке длинный ряд темных килей, напоминающих хребты громадных рыб. Никто не отваживался заняться промыслом
в такую погоду. На единственной
улице деревушки редко можно было увидеть человека, покинувшего
дом; холодный вихрь, несшийся с береговых холмов
в пустоту горизонта, делал открытый воздух суровой пыткой. Все трубы Каперны дымились с утра до вечера, трепля дым
по крутым крышам.
«Сообразно инструкции. После пяти часов ходил
по улице.
Дом с серой крышей,
по два окна сбоку; при нем огород. Означенная особа приходила два раза: за водой раз, за щепками для плиты два.
По наступлении темноты проник взглядом
в окно, но ничего не увидел
по причине занавески».
Царь молвил — из конца
в конец,
По ближним
улицам и дальным,
В опасный путь средь бурных вод
Его пустились генералы
Спасать и страхом обуялый
И
дома тонущий народ.
Я приехал
в Казань, опустошенную и погорелую.
По улицам, наместо
домов, лежали груды углей и торчали закоптелые стены без крыш и окон. Таков был след, оставленный Пугачевым! Меня привезли
в крепость, уцелевшую посереди сгоревшего города. Гусары сдали меня караульному офицеру. Он велел кликнуть кузнеца. Надели мне на ноги цепь и заковали ее наглухо. Потом отвели меня
в тюрьму и оставили одного
в тесной и темной конурке, с одними голыми стенами и с окошечком, загороженным железною решеткою.
Тужите, знай, со стороны нет мочи,
Сюда ваш батюшка зашел, я обмерла;
Вертелась перед ним, не помню что врала;
Ну что же стали вы? поклон, сударь, отвесьте.
Подите, сердце не на месте;
Смотрите на часы, взгляните-ка
в окно:
Валит народ
по улицам давно;
А
в доме стук, ходьба, метут и убирают.
Улицу перегораживала черная куча людей; за углом
в переулке тоже работали, катили
по мостовой что-то тяжелое. Окна всех
домов закрыты ставнями и окна
дома Варвары — тоже, но оба полотнища ворот — настежь. Всхрапывала пила, мягкие тяжести шлепались на землю. Голоса людей звучали не очень громко, но весело, — веселость эта казалась неуместной и фальшивой. Неугомонно и самодовольно звенел тенористый голосок...
Он проехал, не глядя на солдат, рассеянных
по улице, — за ним, подпрыгивая
в седлах, снова потянулись казаки; один из последних, бородатый, покачнулся
в седле, выхватил из-под мышки солдата узелок, и узелок превратился
в толстую змею мехового боа; солдат взмахнул винтовкой, но бородатый казак и еще двое заставили лошадей своих прыгать, вертеться, — солдаты рассыпались, прижались к стенам
домов.
— Пора идти. Нелепый город, точно его черт палкой помешал. И все
в нем рычит: я те не Европа! Однако
дома строят по-европейски, все эдакие вольные и уродливые переводы с венского на московский. Обок с одним таким уродищем притулился, нагнулся
в улицу серенький курятничек
в три окна, а над воротами — вывеска: кто-то «предсказывает будущее от пяти часов до восьми», — больше, видно, не может, фантазии не хватает. Будущее! — Кутузов широко усмехнулся...
Зимними вечерами приятно было шагать
по хрупкому снегу, представляя, как
дома, за чайным столом, отец и мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая
в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали
в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении
улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
—
В сущности, город — беззащитен, — сказал Клим, но Макарова уже не было на крыше, он незаметно ушел.
По улице, над серым булыжником мостовой, с громом скакали черные лошади, запряженные
в зеленые телеги, сверкали медные головы пожарных, и все это было странно, как сновидение. Клим Самгин спустился с крыши, вошел
в дом,
в прохладную тишину. Макаров сидел у стола с газетой
в руке и читал, прихлебывая крепкий чай.
—
По нашей
улице из пушки стрелять неудобно, — кривая,
в дома пушка будет попадать.
Редакция помещалась на углу тихой Дворянской
улицы и пустынного переулка, который, изгибаясь, упирался
в железные ворота богадельни. Двухэтажный
дом был переломлен: одна часть его осталась на
улице, другая, длиннее на два окна, пряталась
в переулок.
Дом был старый, казарменного вида, без украшений
по фасаду, желтая окраска его стен пропылилась, приобрела цвет недубленой кожи, солнце раскрасило стекла окон
в фиолетовые тона, и над полуслепыми окнами этого
дома неприятно было видеть золотые слова: «Наш край».
Дядя Яков действительно вел себя не совсем обычно. Он не заходил
в дом, здоровался с Климом рассеянно и как с незнакомым; он шагал
по двору, как
по улице, и, высоко подняв голову, выпятив кадык, украшенный седой щетиной, смотрел
в окна глазами чужого. Выходил он из флигеля почти всегда
в полдень,
в жаркие часы, возвращался к вечеру, задумчиво склонив голову, сунув руки
в карманы толстых брюк цвета верблюжьей шерсти.
Прошло человек тридцать каменщиков, которые воздвигали пятиэтажный
дом в улице, где жил Самгин, почти против окон его квартиры, все они были,
по Брюсову, «
в фартуках белых». Он узнал их
по фигуре артельного старосты, тощего старичка с голым черепом, с плюшевой мордочкой обезьяны и пронзительным голосом страдальца.
Петербург встретил его не очень ласково,
в мутноватом небе нерешительно сияло белесое солнце, капризно и сердито порывами дул свежий ветер с моря, накануне или ночью выпал обильный дождь,
по сырым
улицам спешно шагали жители, одетые тепло, как осенью, от мостовой исходил запах гниющего дерева,
дома были величественно скучны.
В городе, подъезжая к
дому Безбедова, он увидал среди
улицы забавную группу: полицейский, с разносной книгой под мышкой, старуха
в клетчатой юбке и с палкой
в руках, бородатый монах с кружкой на груди, трое оборванных мальчишек и педагог
в белом кителе — молча смотрели на крышу флигеля; там, у трубы, возвышался, качаясь, Безбедов
в синей блузе, без пояса,
в полосатых брюках, — босые ступни его ног по-обезьяньи цепко приклеились к тесу крыши.
Выпустили Самгина неожиданно и с какой-то обидной небрежностью: утром пришел адъютант жандармского управления с товарищем прокурора, любезно поболтали и ушли, объявив, что вечером он будет свободен, но освободили его через день вечером. Когда он ехал домой, ему показалось, что
улицы необычно многолюдны и
в городе шумно так же, как
в тюрьме.
Дома его встретил доктор Любомудров, он шел
по двору
в больничном халате, остановился, взглянул на Самгина из-под ладони и закричал...
Какая-то сила вытолкнула из
домов на
улицу разнообразнейших людей, — они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли
по бульварам, и можно было думать, что они ждут праздника. Самгин смотрел на них, хмурился, думал о легкомыслии людей и о наивности тех, кто пытался внушить им разумное отношение к жизни.
По ночам пред ним опять вставала картина белой земли
в красных пятнах пожаров, черные потоки крестьян.
Толпа прошла, но на
улице стало еще более шумно, — катились экипажи, цокали
по булыжнику подковы лошадей, шаркали
по панели и стучали палки темненьких старичков, старушек, бежали мальчишки. Но скоро исчезло и это, — тогда из-под ворот
дома вылезла черная собака и, раскрыв красную пасть, длительно зевнув, легла
в тень. И почти тотчас мимо окна бойко пробежала пестрая, сытая лошадь, запряженная
в плетеную бричку, — на козлах сидел Захарий
в сером измятом пыльнике.
Дни и ночи
по улице,
по крышам рыкал не сильный, но неотвязный ветер и воздвигал между
домами и людьми стены отчуждения; стены были невидимы, но чувствовались
в том, как молчаливы стали обыватели, как подозрительно и сумрачно осматривали друг друга и как быстро, при встречах, отскакивали
в разные стороны.
Самгин встал у косяка витрины, глядя направо; он видел, что монархисты двигаются быстро, во всю ширину
улицы, они как бы скользят
по наклонной плоскости, и
в их движении есть что-то слепое, они, всей массой, качаются со стороны на сторону, толкают стены
домов, заборы, наполняя
улицу воем, и вой звучит по-зимнему — зло и скучно.
Катафалк ехал
по каким-то пустынным
улицам, почти без магазинов
в домах, редкие прохожие как будто не обращали внимания на процессию, но все же Самгин думал, что его одинокая фигура должна вызывать у людей упадков впечатление.
Были вызваны
в полицию дворники со всей
улицы, потом, дня два, полицейские ходили
по домам, что-то проверяя,
в трех
домах произвели обыски,
в одном арестовали какого-то студента, полицейский среди белого дня увел из мастерской, где чинились деревянные инструменты, приятеля Агафьи Беньковского, лысого, бритого человека неопределенных лет, очень похожего на католического попа.
— Вы,
по обыкновению, глумитесь, Харламов, — печально, однако как будто и сердито сказал хозяин. — Вы — запоздалый нигилист, вот кто вы, — добавил он и пригласил ужинать, но Елена отказалась. Самгин пошел провожать ее. Было уже поздно и пустынно, город глухо ворчал, засыпая. Нагретые за день
дома, остывая, дышали тяжелыми запахами из каждых ворот. На одной
улице луна освещала только верхние этажи
домов на левой стороне, а
в следующей
улице только мостовую, и это раздражало Самгина.
Город с утра сердито заворчал и распахнулся, открылись окна
домов, двери, ворота, солидные люди поехали куда-то на собственных лошадях,
по улицам зашагали пешеходы с тростями, с палками
в руках, нахлобучив шляпы и фуражки на глаза, готовые к бою; но к вечеру пронесся слух, что «союзники» собрались на Старой площади, тяжко избили двух евреев и фельдшерицу Личкус, —
улицы снова опустели, окна закрылись, город уныло притих.
Прошел мимо плохонького театра, построенного помещиком еще до «эпохи великих реформ», мимо дворянского собрания, купеческого клуба, повернул
в широкую
улицу дворянских особняков и нерешительно задержал шаг, приближаясь к двухэтажному каменному
дому, с тремя колоннами
по фасаду и с вывеской на воротах: «Белошвейная мастерская мадам Ларисы Нольде».
Не пожелав остаться на прения
по докладу, Самгин пошел домой. На
улице было удивительно хорошо, душисто,
в небе, густо-синем, таяла серебряная луна, на мостовой сверкали лужи, с темной зелени деревьев падали голубые капли воды;
в домах открывались окна.
По другой стороне узкой
улицы шагали двое, и один из них говорил...
Они хохотали, кричали, Лютов возил его
по улицам в широких санях, запряженных быстрейшими лошадями, и Клим видел, как столбы телеграфа, подпрыгивая
в небо, размешивают
в нем звезды, точно кусочки апельсинной корки
в крюшоне. Это продолжалось четверо суток, а затем Самгин, лежа у себя
дома в постели, вспоминал отдельные моменты длительного кошмара.
«Умна, — думал он, идя
по теневой стороне
улицы, посматривая на солнечную, где сияли и жмурились стекла
в окнах каких-то счастливых
домов. — Умна и проницательна. Спорить с нею? Бесполезно. И о чем? Сердце — термин физиологический, просторечие приписывает ему различные качества трагического и лирического характера, — она, вероятно, бессердечна
в этом смысле».
Вообще, скажет что-нибудь
в этом духе. Он оделся очень парадно, надел новые перчатки и побрил растительность на подбородке.
По улице, среди мокрых
домов, метался тревожно осенний ветер, как будто искал где спрятаться, а над городом он чистил небо, сметая с него грязноватые облака, обнажая удивительно прозрачную синеву.
Бывало и то, что отец сидит
в послеобеденный час под деревом
в саду и курит трубку, а мать вяжет какую-нибудь фуфайку или вышивает
по канве; вдруг с
улицы раздается шум, крики, и целая толпа людей врывается
в дом.
Так проходили дни. Илья Ильич скучал, читал, ходил
по улице, а
дома заглядывал
в дверь к хозяйке, чтоб от скуки перемолвить слова два. Он даже смолол ей однажды фунта три кофе с таким усердием, что у него лоб стал мокрый.
Обломов отправился на Выборгскую сторону, на новую свою квартиру. Долго он ездил между длинными заборами
по переулкам. Наконец отыскали будочника; тот сказал, что это
в другом квартале, рядом, вот
по этой
улице — и он показал еще
улицу без
домов, с заборами, с травой и с засохшими колеями из грязи.
Он заглянул к бабушке: ее не было, и он, взяв фуражку, вышел из
дома, пошел
по слободе и добрел незаметно до города, продолжая с любопытством вглядываться
в каждого прохожего, изучал
дома,
улицы.
Но ей до смерти хотелось, чтоб кто-нибудь был всегда
в нее влюблен, чтобы об этом знали и говорили все
в городе,
в домах, на
улице,
в церкви, то есть что кто-нибудь
по ней «страдает», плачет, не спит, не ест, пусть бы даже это была неправда.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна
дома мечтает о нем, погруженная
в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели
по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд
в улицу,
в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей
в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Там то же почти, что и
в Чуди: длинные, загороженные каменными, массивными заборами
улицы с густыми, прекрасными деревьями: так что идешь
по аллеям. У ворот
домов стоят жители. Они, кажется, немного перестали бояться нас, видя, что мы ничего худого им не делаем.
В городе, при таком большом народонаселении, было живое движение. Много народа толпилось, ходило взад и вперед; носили тяжести, и довольно большие, особенно женщины. У некоторых были дети за спиной или за пазухой.
Часа
в четыре, покружась еще
по улицам, походив
по эспланаде, полюбовавшись садами около европейских
домов, мы вернулись
в «London hotel» — и сейчас под веер.
В шесть часов вечера все народонаселение высыпает на
улицу,
по взморью,
по бульвару. Появляются пешие, верховые офицеры, негоцианты, дамы. На лугу, близ
дома губернатора, играет музыка. Недалеко оттуда, на горе,
в каменном
доме, живет генерал, командующий здешним отрядом, и тут же близко помещается
в здании, вроде монастыря, итальянский епископ с несколькими монахами.
Идучи
по улице, я заметил издали, что один из наших спутников вошел
в какой-то
дом. Мы шли втроем. «Куда это он пошел? пойдемте и мы!» — предложил я. Мы пошли к
дому и вошли на маленький дворик, мощенный белыми каменными плитами.
В углу, под навесом, привязан был осел, и тут же лежала свинья, но такая жирная, что не могла встать на ноги. Дальше бродили какие-то пестрые, красивые куры, еще прыгал маленький, с крупного воробья величиной, зеленый попугай, каких привозят иногда на петербургскую биржу.
— «Какой бал? — думал я, идучи ощупью за ним, — и отчего он показывает его мне?» Он провел меня мимо трех-четырех
домов по улице и вдруг свернул
в сторону.
Вглядывался я и заключил, что это равнодушие — родня тому спокойствию или той беспечности, с которой другой Фаддеев, где-нибудь на берегу,
по веревке, с топором, взбирается на колокольню и чинит шпиц или сидит с кистью на дощечке и болтается
в воздухе, на верху четырехэтажного
дома, оборачиваясь,
в размахах веревки, спиной то к
улице, то к
дому.
Обошедши все дорожки, осмотрев каждый кустик и цветок, мы вышли опять
в аллею и потом
в улицу, которая вела
в поле и
в сады. Мы пошли
по тропинке и потерялись
в садах, ничем не огороженных, и рощах. Дорога поднималась заметно
в гору. Наконец забрались
в чащу одного сада и дошли до какой-то виллы. Мы вошли на террасу и, усталые, сели на каменные лавки. Из
дома вышла мулатка, объявила, что господ ее нет
дома, и
по просьбе нашей принесла нам воды.
Показались огни, и мы уже свободно мчались
по широкой, бесконечной
улице, с низенькими
домами по обеим сторонам, и остановились у ярко освещенного отеля,
в конце города.
Не забуду также картины пылающего
в газовом пламени необъятного города, представляющейся путешественнику, когда он подъезжает к нему вечером. Паровоз вторгается
в этот океан блеска и мчит
по крышам
домов, над изящными пропастями, где, как
в калейдоскопе, между расписанных, облитых ярким блеском огня и красок
улиц движется муравейник.
Действительно,
дом строился огромный и
в каком-то сложном, необыкновенном стиле. Прочные леса из больших сосновых бревен, схваченные железными скрепами, окружали воздвигаемую постройку и отделяли ее от
улицы тесовой оградой.
По подмостям лесов сновали, как муравьи, забрызганные известью рабочие: одни клали, другие тесали камень, третьи вверх вносили тяжелые и вниз пустые носилки и кадушки.
Город получил свое название от реки,
по берегам которой вытянул
в правильные широкие
улицы тысячи своих
домов и домиков.